Текст книги "Избранное в 2-х томах (Том 1, Повести и рассказы)"
Автор книги: Ион Друцэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)
Ревел бы, видимо, и весь четвертый день, но мать, разбудив его рано утром, сказала:
– Вот возьми тридцать рублей. Пойди к бабушке на хутор, и она купит тебе шапочку. Там у них в кооперативе есть. Только попроси, чтобы выбрала какая побольше – у меня нет денег каждую неделю покупать тебе новую шапочку. И козырек чтоб был черный, лакированный. Не забудешь, что я сказала?
– Нет.
– А ну, посмотрим. Так что ты ей скажешь?
– Чтобы козырек был черный.
– Молодец. Только не потеряй деньги, потеряешь – домой не возвращайся. Слышишь?
– Слышу.
– Где ты их будешь держать?
Трофимаш заправлял рубашку в штанишки и вдруг задумался: где же в самом деле держать такие деньжищи?
– В руке.
– Ну да, в руке! Дай я их положу в карман. Только не вздумай вынимать.
Трофимаш умылся и ждал, когда ему дадут поесть, но, увидев, что мать наконец нашла гребень, который он спрятал под ковриком, выбежал во двор.
Бадя Зынел только что снял с сарая снопы, собираясь заново перекрывать крышу. Трофимаш остановился – давно ему хотелось посмотреть, нет ли чего интересного на чердаке. Несколько раз лазил туда, но так ничего и не увидел в темноте.
– Куда ты, Трофимаш? – спросил отец, укоризненно глядя на его немытые ноги.
"Отберет еще деньги..." – подумал Трофимаш.
– Да вот вышел... погулять.
– Погулять? Это хорошо, особенно по утрам... А чего ноги не вымыл?
– Утром вода холодная, наживу еще ревматизм.
– Гм!.. Тогда прогони тех гусей, чтобы они не общипывали снопы.
Трофимаш взял хворостину, погнал гусей за ворота – и был таков.
По дороге шел мужчина с косой на плече, следом мальчик нес двое граблей – небось боится нести косу. За мостом перевернулся воз с сеном, хорошо бы в нем поиграть, да хозяин рядом торчит.
От села до хутора немалый путь, и у Трофимаша было время достать из кармана деньги и посмотреть, настоящие ли. Запустил было руку в карман, но тут его окликнули:
– Трофимаш, а Трофимаш!
Его догоняла Русанда. На плече грабли, а на граблях кошелка.
– Ты куда это в такую рань?
– К бабушке иду, чтобы она купила мне шапочку. С козырьком.
– Что ты говоришь! А деньги у тебя есть?
– Есть! – Сунул руку в карман, но вытащить деньги не решился: кто знает, народ теперь хитрый...
– Приходи вечером, я посмотрю, как она тебе идет. Если будет удачная покупка, мы тебя женим. Ладно?
– Да я давно хотел, только не на ком.
– А Иленуца, ваша соседка?
– Она сопливая. Не люблю...
Русанда улыбнулась, раскрыла кошелку.
– А виртуту тебе дать?
– Не хочу. Я только что ел.
– Виртуту ел?
– Виртуту.
Даже улыбнулся – здорово соврал. Но хорошо, что не все верят, а то остался бы голодный. Запрятал ее в карман и уже прикидывал, как бы побыстрее улизнуть и попробовать: вот если бы с повидлом!
Русанда положила руку ему на голову. Трофимашу это не понравилось: хватит с него и того, что дома все таскают за чуб! Но теплая и мягкая рука девушки погладила его по этому самому чубику, потом скользнула на плечо, и Трофимаш подумал о том, как бы хорошо ему жилось, будь она его сестрой.
Едва они разошлись, Трофимаш достал виртуту. В два счета от нее ничего не осталось, и теперь он мучительно вспоминал: неужели она была с повидлом? Не успел разглядеть, до того вкусно было...
Потом достал наконец тридцатирублевку, посмотрел ее на свет, сложил вчетверо и снова развернул. Настоящая. Все углы целы, и чернилами не запачкана. Хотя с деньгами дело очень сложное – рубль еще можно на ходу рассмотреть, а с тридцатью шутки плохи. Это не всякий даже сможет.
Трофимаш свернул с тропинки, выбирая местечко поудобнее, чтобы присесть, – вдруг из-под большого булыжника выглядывает самый настоящий револьверный патрон. Потряс возле самого уха – порох есть. Пуля, конечно, тоже была. Подумал – вот если бы у него была хоть какая-нибудь, старая-престарая шапочка! Тогда на эти деньги можно было бы купить ливорверт. До вечера он наверняка настрелял бы штук десять зайцев – ну, не десять, десять он не донесет, а восемь уложил бы наверняка.
Но не стоит огорчаться – бэдица Тоадер написал с фронта, что привезет ливорверт. Орудию, конечно, не привезет – в хате негде ее держать. А ливорверт привезет. Придется немного подождать, пока бэдица побьет немцев. А сегодня нужно поскорее купить шапочку – и домой, там его ждут не дождутся.
Вышел на тропинку и заспешил к своей бабушке – до хутора было рукой подать, но этот револьверный патрон не давал ему покоя. Будь у него ливорверт, во что он мог бы еще пострелять? Вон там, па меже, два воробья завидев его, улетели. Молодцы, надо спасаться, пока не поздно.
Вдруг заметил впереди себя на тропинке ворона. Стоял себе преспокойно и долбал орех. Это была уже большая наглость. Разозлившись, Трофимаш выбрал подходящий камешек, опустился на одно колено, долго прицеливался – проучит он его. Камешек пролетел над самой вороновой головой, но тому хоть бы что. Схватив орех в клюв, отлетел немножко и снова стал его долбить. Причем опять же на самой тропинке, где земля утрамбована и легче расколоть орех.
"Да это же орех из нашего сада!"
Возмущенный в высшей степени, Трофимаш быстро наполнил карманы камешками и погнался за вороном так, что рубашка пузырем вздулась на спине. С подсолнечника в кукурузу, оттуда в гречиху, из гречихи в виноградник. И когда совсем было накрыл ворона рукой, тот вдруг взлетел высоко в небо, оставив Трофимашу две ореховые скорлупки.
– Ах ты, чертов ворюга!
Ну бог с ним! У кого орех, у кого шапочка. Трофимаш присел, чтобы в последний раз рассмотреть тридцатирублевку. Ищет в одном кармане, ищет в другом, на мгновение окаменел, с глазами, полными ужаса, – нет денег! Вывернул карманы, крутил их, вертел, ощупал себя с ног до головы – нет денег.
Мало еще драли его – вот в чем дело! Трофимаш схватил себя за чуб и начал дергать его во все стороны, как это делала Домника. Было очень больно, но он терпел. Деньги, однако, не появлялись.
К вечеру он вошел в село, пряча от прохожих свое унылое, заплаканное лицо, тихо крался вдоль заборов, будто все село уже знало, что он потерял деньги.
Пусть его бьют. Он будет молча стоять на месте, пока им не надоест. И если после этого останется в живых, он зашьет себе карманы мягкой проволокой и, сколько будет жить, не будет гоняться за воронами.
Был он страшно голоден, от плача болела голова, и ему казалось, что уже не осталось ни одной слезинки там, где они собираются. Но когда подошел к воротам, они снова полились ручьем. Вошел в хату, разглядел сквозь слезы залатанные колени отца, на которых отдыхали мозолистые руки, и остановился перед ними.
– Я... я... потерял рубли.
Рука поднялась, Трофимаш съежился, вобрав голову в плечи. Остро екнуло сердце раз, другой, третий, а искры все не сыплются из глаз. Наконец почувствовал отцовскую руку на своей голове – рука ласково поглаживала чубик.
"Не понял!" – подумал Трофимаш, вытирая щеки рукавом.
– Я потерял деньги... которые мама дала купить кепку.
– Это ничего, сынок.
Тихо поднялись мокрые ресницы, и удивленный взгляд остановился на подбородке отца.
Бадя Зынел поднялся с места, взял его за руку и повел в каса маре. Там рыдала Домника, уткнувшись лицом в подушку.
– Отец, чего это она?
Бадя Зынел ничего не ответил. Только снял с гвоздя зеленую шляпу с павлиньим пером, шляпу бэдицы Тоадера, и надел на голову Трофимашу.
– Вот, теперь можешь ее носить...
В сенях бадя Зынел остановился и сказал громко, чтобы все слышали:
– С сегодняшнего дня кто тронет Трофимаша, будет иметь дело со мной. И ему: – Ну иди играй...
Трофимаш осторожно снял шляпу, хотел оставить ее на столе, но отец снова надел ее ему на голову.
– Иди так, в ней.
– А что скажет бэдица Тоадер?
Вместо ответа бадя Зынел закрыл глаза, будто его слепил этот яркий дневной свет, от которого, казалось, он уже отвык.
Трофимаш уселся на завалинке: "Что это с ним такое?"
Две женщины проходили мимо, остановились, долго глядели в их двор.
– И остался Зынел всего с одним сыном!
– С одним-единственным...
Трофимаш подскочил как ужаленный. Где бэдица Тоадер? Почему отец отдает его шляпу? Не нужна ему шляпа бэдицы...
Кинулся в каса маре, хотел повесить шляпу на старое место, но не мог дотянуться.
– Домника, почему ты плачешь? Где бэдица Тоадер?
Он подошел к ней, Домника, не поднимая головы с подушки, обняла его за плечи. Трофимаш припал к ее мокрому лицу и разревелся. Как он ждал бэдицу Тоадера!
В тот день, до позднего вечера, возле ворот бади Зынела стоял мальчик в большой зеленой шляпе с павлиньим пером, в шляпе, которая снилась не одной девушке в этом селе.
Война, хоть и далеко, но она все еще шла.
24
Тем временем настал час прополки, и Георге тихо про себя торжествовал, потому что после пахоты, сева и косьбы прополка была самой большой его радостью. Какая-то хваткость, какая-то сноровистость пробивалась во всех его движениях, во всех начинаниях, и ему прямо не терпелось испытать себя: что еще сегодня будет получаться лучше, чем вчера? С неделю, поддавшись уговорам матери, помогал то тому, то другому, а потом спохватился, что его собственные посевы затерялись в сорняках. Дождя не было давно, кукуруза чахла, что называется, на глазах, задавленная сорняками, и в таких условиях стальная тяпка Георге приходила к ним как избавитель, как судья высшей справедливости в этом таком неспокойном и таком неравном зеленом царствии.
К тому же, что ни говори, одно дело потеть на чужих полях, и совсем другое дело, когда под твоими ногами покоится твоя же земля. Тихо переливаются над головой, выгорая на жарком солнце, бескрайние голубые просторы. Два-три жаворонка растаяли над холмистой далью, но не стихает их вечно бодрая песня. А устанет жаворонок – и накатит непочатый мир покоя, и на всю немоту этих полей, на всю голубизну этого неба ты один, и твои мысли, и твоя судьба. Наступал один из тех бесконечных, полных трудов и одиночества дней, в которых Георге по непонятным для себя причинам чувствовал себя почти что счастливым.
Конечно, долбить тяпкой по окаменелой от засухи земле дело нелегкое, но святое, ибо бедные посевы, едва выбравшись из плена, тут же, за твоей спиной, принимаются полоскать по ветру начавшую уже желтеть листву. Принести кому-нибудь избавление, вдохнуть новую жизнь – это один из величайших смыслов человеческого деяния. Одно это может наполнить жизнь человеческую смыслом, придать новые силы. А вокруг поля кукурузы, поля подсолнечника толпились в ожидании. Со всех четырех сторон света на него глядели дальние склоны и низины, видя в нем пахаря, чуя в нем разумного сеятеля, и какое еще может быть счастье, когда ты молод, в силе и со всех сторон ждут не дождутся твоей помощи?
Он рыхлил землю определенными порциями, называемыми в Молдавии постатами, и когда, дойдя с рядками до конца обозначенного надела, поворачивал обратно, из-за залитого солнцем холма выглядывала россыпь побеленных домиков. Эти домики наполняли его каждый раз нежностью, ибо это была окраина его родной деревни. Где-то там, в той деревушке, девушка хлопочет но дому, наматывает пряжу, белит полотно или еще чем занимается, и хотя она послушна и делает все, что ей ни скажут, она уже тому дому больше не принадлежит, ибо носит в себе обличие его потомства, которое со временем принесет в этот мир. У них будет свой дом, своя жизнь, и Георге уже казалось, что он видит похожих на него босоногих мальцов, бегущих к нему напрямик, через поле, и это ли не было счастьем?
Около полудня, возвращаясь с новыми рядками, он вдруг увидел вышедшую из села одинокую фигуру матери. Шла она медленно, надломленно как-то, с тяжелой кошелкой, в которой наверняка был сготовленный для него обед. Но, хотя кошелка была полная и несла она ее с большим уважением, с любовью даже, видно было, что идет она расстроенная, и что-то екнуло в сердце Георге. Хоть и молод, он уже откуда-то знал, что эти счастливые дни в нашей жизни – они никогда не проходят безобидно. Как правило, за каждым счастливым днем идет по пятам какая-нибудь черная пятница, и теперь он готов был поспорить на все, что угодно, что вместе с куриным супом, так называемой замой, матушка несет ему какие-то на редкость плохие новости.
– Бог в помощь! – сказала тетушка устало, издали, и сам голос ее и весь ее облик были так усталы, так беспомощны, что Георге подумал – не иначе как пришла повестка, не иначе как и его призывают на войну. Тетушка, однако, ставила обед превыше всего. Хорошему работнику полагается хороший обед. На разрыхленную землю, между двумя рядками хилых кукурузных стебельков, постелила скатерку, широко, от души нарезала хлеб, налила заму в глиняную миску. Георге сел прямо на теплую землю, взял хлеб, ложку и, откусывая, подбирал затем краюхой капли, которые готовы были вот-вот сорваться с ложки.
– Вы не пообедаете со мной?
– Пощусь, – сухо ответила тетушка, и Георге подумал, что это тоже не к добру. В самом деле, был вторник, середина лета и никаких, ну решительно никаких, по его представлениям, причин, чтобы поститься в тот день.
– Ты хорошо сегодня поработал, – сказала она вполголоса, думая при этом о чем-то другом.
– День выдался удачный, спорый, – сказал Георге и подумал, что обед уже идет к концу и напрасно она так долго тянет с этой новостью. Женщина однако стояла на своем, и только когда он, доев, принялся скручивать щепотку махорки в газетный лоскуток, она, убирая в кошелку остатки принесенной снеди, вдруг уронила и ложку и миску. Удивленная этим, она выпрямилась, да так и осталась стоять в этом бесконечном удивлении. И тогда он сам спросил:
– Что там нового у нас в селе?
– А что там может быть нового, – сказала она задумчиво и вдруг, повернувшись лицом к восходу, принялась размашисто, торжественно осенять себя крестным знамением. Перекрестившись, тихо добавила: – Пусть земля ему будет пухом на той его чужбине...
– Неуж-то... – спросил Георге, и голос его дрогнул, потому что был у него друг, единственный, без которого он не мыслил ни себя, ни своей жизни. Неужто тот единственный и верный друг...
– Смертью храбрых, – сказала тетушка, и по ее дряблым щекам катились слезы. – И этот смертью храбрых...
О, эти наши солнечные, такие удачные, такие счастливые дни...
Дорога петляла по склону длинного, древнего, по-библейски нищего холма; только кое-где в низинах да в оврагах сочно зеленела сорная трава. А вокруг, насколько видел глаз, во весь склон этого холма расцветший репей. Огромная желтая шаль, витавшая, должно быть, как рок над этими полями, как предвестник надвигающейся катастрофы, имя которой со временем будет "засуха", вдруг опустилась над всем этим склоном, и из плена той желтой заразы только кое-где и высунется кукурузный стебелек, обреченный стареть задолго до расцвета.
Георге шел медленно, вразвалочку, за своей телегой, запустив кнут за голенище, и тоска, довлевшая над всем этим полем, постепенно, шаг за шагом, овладевала его духом. То, что происходило с окружающей землей, происходило, как правило, и с ним самим. Причем он смутно понимал, что это только начало, а что будет потом и с ним и с его землей, одному богу известно.
Шесть подвод из Валя Рэзешь катят по длинному, усохшему на солнцепеке холму, и, кажется, ни конца этому холму, ни края. Собственно, спешить тоже было некуда. Раз в неделю, у кого были лошади, получали наряд на общественные работы. Теперь вот наступила его очередь. Мешок плевела для лошадок, краюха хлеба для ездового – и пошла, старая кляча! Едут за дровами в Цаулянский лес. Давно уже повыяснили, кто что курит; повстречали чернобровую молодку, несшую своему мужу еду в поле. Начали подбивать бросить мужа и поехать с ними, да ничего не вышло. Есть которые предпочитают быть верными. Потом долго хвалили чью-то ясеневую оглоблю, хвалил ее и сам хозяин, но так и не сказал, где стянул ее.
С запада поплыли черные тучи и зашили все небо. Вдруг стемнело, а из-за холмов дул ветер, подметая дорогу; в долине меж старых одиноких фруктовых деревьев показался заброшенный домик, совершенно без окон.
"У нас народ уже возвращается с поля", – подумал Георге. Было как-то странно, что после дня работы он не распряжет лошадей, не вымоется до пояса и, надев чистенький пиджак, не выйдет на перекресток, раздумывая, в какую бы сторону пойти.
Обернулся, пытаясь отыскать меж холмов господарскую могилу, с которой видно было их село. Но ничего нельзя было разобрать в той стороне – темнота уже поглотила и холмы и долину.
Георге остановился, поджидая подводу, следовавшую за ним. Ее хозяин только что подобрал кусок проволоки и сматывал ее.
– Для хозяйства, баде Васыле?
– Э, собираю... – смутился тот. – Иногда требуется кусочек проволоки, а если его нет, то откуда взять? Ты мне его дашь, что ли? – И сам ответил: – У тебя его тоже нет.
Вытер руки о штаны, которые ему обычно заменяли носовой платок, отчего вечно лоснились на коленях.
– У тебя нет газеты? А то я скручиваю из книги. Мне ее привез тесть из Бельцов. Не знаю, на каком языке написана, не разберу. Но и для курева не годится.
Закурили.
– В нашей стороне, кажется, дождь.
– Что ты говоришь? – Васыле передвинул цигарку во рту и снял шапку, как будто она мешала ему разглядеть, что делается у него в деревне. – Чтоб мне лопнуть, если не идет дождь!
Вскочил на телегу, закричал:
– Эй, у нас идет дождь!
Стали вспоминать, кто что забыл на дворе, а бадя Васыле на всякий случай переложил спички во внутренний карман. Только Скридон лежал, вытянувшись, на повозке и успокаивал всех:
– Пусть льет, нам-то что?
Он на днях закончил сеять гречиху и поэтому лежал беззаботно, надвинув кепку на глаза.
Дорога, одолев наконец этот нескончаемый холм, выбралась на равнину. Георге подбежал к своей телеге, вскочил на нее и подхватил вожжи. Лошади пошли рысью. Впереди показалась темная полоса леса. Скридон приподнялся на локте и спросил всезнающего Васыле:
– Цаулянский, что ли?
– Он самый! Вставай и погоняй скорее, сейчас доедем.
Скридон заорал не поднимаясь:
– Ну-у, вы, кале-е-ки!
Цаулянский лес все ближе и ближе. Георге видит, что он уже совсем рядом, но почему-то ему все равно. Вытащил из соломы фуфайку и набросил на плечи. Вдруг впереди, над лошадиными головами, замаячил облик юной, печально-задумчивой девушки, и как бы дорога ни петляла, она упрямо витала впереди телеги, как херувим. Она была почти родной, и, как ни странно, ему бесконечно хотелось расстаться с ней. Вот так, без каких-либо причин и объяснений расстаться, а потом всю жизнь носить в своем сердце эту сладкую боль несостоявшегося счастья...
Как и все молодые, он любил себя страдающим, и всю дорогу его волновала какая-то грустная мелодия, было чего-то жаль, то ли бадю Васыле, у которого нет в доме куска проволоки, то ли этот заброшенный, пустующий домик в поле, то ли того единственного друга, который был и которого уже нету.
Дул ветер, подметая дорогу, заметая следы телег, следы ног, клонил до земли стебелек подсолнуха, выросшего самосейкой на краю дороги. До чего мир велик, говорил этот подсолнух, росший на обочине дороги, и до чего одиноко живое существо в этом мире!
Едва нагрузили подводы, как на поляну, где они остановились, вышел Скридон, волоча по земле мешок.
– Что у тебя там, Скридон?
Скридон не знал, сколько еще вопросов последует, и потому опустился на свой мешок.
– Мох.
– Мох? Зачем он тебе?
– Устрою постель. Сколько можно, товарищи, на жестких досках спать?! Вот будет благодать! Такой мяконький, – Скридон засунул руку в мешок и, блаженно улыбаясь, ощупывал мох, словно приглашал и остальных полюбоваться его сокровищем.
К ночи прояснилось. Ветер чуть шевелил косматые шапки дубов, пропуская по звездочке сквозь густую листву.
Стали укладываться на ночь. Бадя Васыле принес Скридону пенек – может, пригодится вместо подушки.
Внезапно из-за деревьев показался старичок с топором, заткнутым за пояс. Старичок шел быстро, не глядя под ноги, не оглядываясь. Видно, хорошо знал лесные дороги. Пересек поляну; здороваясь, шляпу не снял, даже руку не поднял, чтобы хотя бы сделать вид, что собирался ее снимать. Вдруг остановился у телеги Скридона, посмотрел на лошадь, у которой вспухла бабка передней ноги. Положил руку на спину лошади и, видя, что она не прядет ушами, – смирная, значит, – нагнулся и потрогал опухоль.
– Это твоя лошадь? – спросил он Скридона, который устраивал под телегой постель.
– Скажем, моя! Ну и что?
– Ты не смазывал ей бабку дегтем?
– Нет.
– Смажь. Пройдет.
И пошел было дальше. Но не успел сделать двух шагов, как остановился возле телеги Васыле, пораженный чем-то.
– Эй, вы, чья телега?
– Моя.
– Чего ж ты поставил ее на могиле?
– На какой могиле?
Мигом все собрались вокруг телеги. И только тогда разглядели рядом черневший деревянный крест.
– А кто здесь лежит?
– Девушка наша... из Цау.
– Отчего же ее похоронили в лесу?
– А то где же? Здесь нашла она свой вечный покой...
Старик нажал плечом на задок телеги и сдвинул ее с места. Все взялись ему помогать и откатили телегу в сторону, Васыле, быстро подняв кнут, который лежал возле креста, шепотом спросил:
– Мош, а что же тут стряслось?
– Сын лесника ее застрелил. Он ухаживал за ней три года. – Старик оперся на телегу и закурил цигарку. – Большая любовь была. Потом парня забрали в армию, а родители тем временем выдали ее насильно за другого, за нелюбимого.
– Ну-ну?
– Так вот. Там, в армии, узнал он об этом. Вернулся и дал ей знать, чтобы она пришла сюда, на поляну. Здесь они встречались.
– И он застрелил ее?
– Говорят, сама попросила...
Сонная ворона свалилась с ветки и бешено забила крыльями.
– А куда девался сын лесника?
– И он тоже здесь...
Старик подошел к могиле, поднял несколько соломинок, упавших с телеги Васыле.
– Большая была любовь... Красивые были оба. О них и песню сложили...
Она птицей прилетала
Вечерами на поляну...
У старика дрогнул голос, и он, качая головой в такт, допел песню уже про себя. Потом передвинул за поясом топор и не спеша зашагал прочь. И долго еще мелькала меж стволами древних дубов его белая рубаха.
– Видели, до чего доводит любовь? – в ужасе спросил Скридон.
С обеда ни у кого крошки не было во рту, и, хотя перед приходом старика многие уже стали развязывать свои котомки, теперь никто не брался за еду. Сидели молча, каждый думал о цаулянке. Из глубины засыпающего леса доносился шепот, тихий, как колыбельная песня. Дубовые стволы таяли в ночной темноте, и откуда-то снизу слышались глухие удары топора.
Скридон взял свою котомку и стал укладываться спать.
Скоро и остальные улеглись. Георге лежал, вытянувшись под телегой, и думал о цаулянке. Представлял ее себе, как она идет по лесу, стройная, красивая, и ветер почему-то тоже ласкает ее щеки прядью курчавых волос.
Кряхтя, вылез из своей постели Скридон, снял колесо, соскоблил деготь с оси и смазал бабку у лошади.
Потом снова лег. Скоро все уснули, и только лошади звучно жевали, изредка позванивая уздечками. Георге приподнялся на локте, отыскал глазами крест над могилой цаулянки. И снова лег. Он лежал призадумавшись, над ним висело огромное, необъятное ночное небо, и дубовые леса о чем-то тихо шептались меж собой. Мир был так таинствен и так прекрасен, что ему захотелось вдруг умереть сию же секунду, умереть вот здесь вот, в лесной глуши, и чтобы даже могилу его никогда не разыскали; чтобы и о нем говорилось в деревне – смертью храбрых, бедняжка, как же, и он смертью храбрых... И в то же время, к стыду своему, ему до ужаса хотелось жить, жить долго, жить вечно, жить столько же, сколько живет земля, потому что он любил ее пахать, любил ее засевать, любил тяжелый пшеничный колос.
Он долго проворочался с боку на бок под своей телегой, но сон не шел. Над Хыртопскими полями лили долгожданные дожди, жеребенок несся по полям, все цвело, все наливалось соком, но вот в самый канун жатвы, откуда ни возьмись – ангел с косичкой... Такая юная и такая уже родная... Тревожно билось сердце, потому что, странное дело, она шла как будто и к нему, но и не к нему; потом шла она с ним и как будто и не с ним. Она шла, щебетала, улыбалась, но наступала минута прояснения, и он видел, что шла-то она совсем в другую сторону. Она звала его идти с ней, а в Хыртопах ждали посевы, ждал жеребенок, и эти два видения – его девушка и его поле расходились в разные стороны и прямо разрывали бедного парня пополам.
Вдруг Скридон заорал из-под своей подводы:
– Хеть ты, сукин сын!
Георге вылез из-под телеги, подошел к нему.
– Ты чего?
Скридон поднялся, почесал за ухом и снова улегся. Пробормотал, засыпая:
– Заяц приснился... Чуть было голыми руками...
25
На огороде зацвел картофель.
Русанда окучивает его и все слушает, слушает, слушает... Ветер хлопает развешанным на веревке бельем; задумчиво поскрипывает старая акация; внизу, на берегу пруда, гогочут гуси; но не слышно, четвертый день не слышно короткого чистого звона телеги, который Русанда отличила бы от всех остальных.
Не слышно.
И кого только не спрашивала девушка, никто не мог ей объяснить толком, в какой стороне находится Цаулянский лес, через сколько сел надо к нему проехать и за сколько времени можно обернуться на подводе. Да и вообще эти наряды вызывали часто нарекания со стороны крестьян, потому что валились они всегда в самую что ни на есть горячую пору. Существовали даже подозрения, что Валя Рэзешь дискредитируют, дергают ее чаще, чем соседние села. Семья Русанды принадлежала к безлошадным дворам, они в этих пересудах не участвовали, но вдруг девушка прониклась всеобщим негодованием односельчан и даже пошла в сельсовет выяснить, до каких это пор резешских лошадок будут гонять по всем дорогам!
В кабинете секретаря сидел какой-то смуглый, довольно приятной наружности парень, по слухам, их новый учитель. Они о чем-то меж собой судачили, и как только она открыла дверь, у секретаря прямо глаза засветились:
– Да вот же еще одна! Тебя как зовут? Сколько классов? Занеси ее немедленно в список!..
"Господи, – подумала Русанда, – с ними только свяжись! Чуть что и уже заносят тебя в список..."
Вернулась домой тихая и больше не пыталась участвовать в общественных баталиях села. Единственное, что ей осталось, – это заходить почаще к тетушке Фрэсыне, рассказывать ей сельские новости, помогать ловить цыплят, которые уже подросли, да подсчитывать по квитанциям, какая за ней осталась недоимка.
И сегодня собралась пойти к ней, но сперва нужно покончить с домашними делами.
С картофелем она наконец управилась, но ее ожидал потухший огонь в очаге и ведра стояли сухими. Ох, сколько всяких дел летом! Ни постоять, ни вздохнуть.
Когда высохли платочки, развешанные на веревке, Русанда вынесла из дому стул и взобралась на него, чтобы снять их. Не знала она ничего и ничего не подозревала, да откуда же она могла знать, что делается у нее за спиной? Сняла платочки, но не слезла со стула – взяла и посмотрела во двор к тетушке Фрэсыне.
Посмотрела, что же вы думаете? Приехал бадя Георге.
Увидела – телега стоит во дворе.
Собрала платочки и бросилась в хату. Ох, сколько всяких дел летом! Ни постоять, ни вздохнуть.
Следом за ней бегала курочка, волоча по земле крыло, – видно, вздумала полакомиться соседскими помидорами и пострадала за это.
И проголодалась, бедняжка, и крыло подбито, и как тут зерна искать, когда крыло болит? Подожди, сейчас тебя накормят...
Русанда положила в карман кусочек хлеба и снова вышла во двор.
– Цып-цып-цып! Куда же она делась?
Но нет у нее времени искать курочку, нет ни минуты времени. Некогда сидеть сложа руки и думать о чем-нибудь, кроме работы. Сейчас она знает, что ей делать. А вот вечером, что ей делать вечером? Ждать дома бадю Георге или лучше пойти в клуб и там встретиться с ним?
"Добрый вечер!"
"Добрый вечер!"
Подадут друг другу руки? Кто знает, может, подадут, а может, и нет. Когда не видела парня целых пять дней, можно и руку ему подать, что же в этом плохого?
"Ну как ты провела эти дни?"
– Цып-цып-цып! Куда же она делась, эта дурочка?
И когда заиграет музыка, Георге подойдет и встанет рядом.
А когда уломают старика Дэндуцэ и он достанет свою древнюю скрипку, они закружатся в танце, а девчата кругом будут диву даваться:
"Смотри, словно околдовала!"
Пусть себе шепчутся сколько угодно, а они будут танцевать. А когда дойдут до дверей библиотеки, Георге спросит тихо:
"Скучала?"
"Я?"
Он улыбнется: знает, когда она говорит неправду, и ловит ее на месте. Потом она спросит:
"А почему вы ездили так долго?"
"Потому что в лесу много дров..."
И оба засмеются, а Веруня будет удивленно смотреть на них: почему они смеются? – и станет ощупывать свои ленты, не развязались ли.
– Цып-цып-цып! Будто сквозь землю провалилась!
Из клуба они выйдут вместе и пойдут одни, потому что оба живут на одной магале и никому с ними не по дороге.
И когда уже будет совсем поздно, Русанда запрячет руки в рукава.
"Бадя Георге, когда мы еще встретимся?"
"Когда захочешь".
"Когда захочу? Завтра утром".
"Ну и что ты думаешь? Приду".
"Приходите. Я найду вам работу".
"Если ты заставишь меня щипать перья, то не приду".
"Я сама буду их щипать, а вы посидите возле меня и будете следить, чтобы их не унес ветер. Если он унесет пушинку, пойдете за ней хоть на край света".
И потом:
"Бадя Георге, а почему вы не бросите курить?"
"Брошу, когда женюсь".
"И это когда будет?"
"Когда созреют гроздья винограда".
"Разве у вас в саду, или в поле, или еще где водятся кусты винограда?"
"Сладкие гроздья – дело невесты, а не дело жениха..."
И она спрячет лицо у него на груди – ох и хитер же!
– Цып-цып-цып!
Курочка выбежала из-за хаты, кончиком крыла вычерчивая кривую линию по серой пыли.
– Пришла наконец! Проголодалась? Не говорила я тебе?
Русанда стала крошить хлеб, а курочка подбирала крошки и все кружилась на месте: боялась, как бы не подскочила на помощь какая-нибудь из ее подружек.
Вернулась из села тетушка Катинка с чесалкой под мышкой.
– Ты, дочка, в своем уме?
– А что?
– Зачем ты ее кормишь, не видишь – курица Васыле?
Вдруг крошки перестали падать на землю, и удивленная курочка посмотрела вверх, чтобы узнать, в чем дело. Но вскоре они посыпались снова.
– Ну и что с того, если Васыле?
– Как что! Не должна же я кормить кур со всего села?
– Со всего села! Боже, как вы иногда говорите, мама, не подумавши. Позавчера удивлялись, отчего это тучи собрались, а дождя не было ни капли. Потому и не пошел – уж очень злые люди стали.
Тетушка Катинка пошла в дом, бормоча что-то и стороной обходя Русанду, чтоб не напугать курочку.
Давно зашло солнце, давно зажглись огни в окнах и уже начали гаснуть, давно парни с девушками прошли в клуб, давно молчит калитка, ожидая, когда зашепчется тополь, но и тополь молчит. Изредка показывается какой-нибудь прохожий, но не замедляет шагов у их калитки, торопливо проходит мимо. И снова тишина. У бади Васыле во дворе на летней печке готовят ужин. В квадрате света появляется то лицо, то рука. Бадя Васыле сидит где-то рядом и рассказывает: