Текст книги "Катастрофа на Волге"
Автор книги: Иоахим Видер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
В штабах царили нервозность, растерянность, отчаяние и лихорадочная суматоха. Управление войсками формально продолжалось. Из высших штабов как из рога изобилия сыпались приказы, распоряжения, запросы, предостережения, угрозы. В частях все громче слышались критические возгласы, росло возмущение, сомнения овладевали людьми. Однако машина управления продолжала функционировать. Штабы давали указания о создании новых импровизированных линий сопротивления, о перегруппировках, отправке на передовую боеспособных тыловиков, легкораненых и обмороженных, о сборе сотен отставших солдат, одичало блуждавших по степи. Их приманивали дымящиеся кухни, где с помощью жидкого супа, куска тощей конины и каких-нибудь 200 граммов хлеба они снова становились "пригодными" для участия в боях.
Еще кое-где тлела надежда на так твердо обещанное Гитлером избавление. Но основная масса окруженной армии с тупой покорностью ждала гибели. Посреди всеобщего страдания и смертей мы беспощадно смотрели, как на нас надвигалась катастрофа, неумолимая и неизбежная. Об этой ужасной человеческой трагедии, которая приближалась к своему апогею, сводка главного командования вермахта, наконец, поведала немецкому народу в высокопарных и напыщенных словах: "В Сталинграде 6-я армия в героической и самоотверженной борьбе против превосходящих сил русских венчает себя бессмертной славой".
Переживания и встречи во время бегства
В конце третьей недели января наш штаб продолжал отступать. Мы остановились в хорошо оборудованных деревянных блиндажах запасного аэродрома Гумрак, которые когда-то были выстроены под землей русскими и до недавнего времени давали приют штабу армии. Над беспорядочным скоплением отходящего транспорта и воинских частей непрерывно кружили советские самолеты. Для них находилось сколько угодно достойных внимания целей. Чувство безопасности в подземных убежищах, защищенных от воздушных налетов, оказывало благотворное воздействие. Я решил написать прощальное письмо домой.
Последнюю весточку от жены я получил в конце декабря. На новую почту с родины давно уже нечего было рассчитывать. Многие мои товарищи мысленно распростились с жизнью, многие откровенно говорили о самоубийстве. Уже остался позади тот печальный час, когда были написаны и доверены ненадежной почте слова прощального привета. Кое-кто передавал через раненых, отправленных самолетами, свои ценности и обручальные кольца с просьбой вручить их родным. Сам я до сих пор намеревался с помощью скупых намеков осторожно подготовить моих близких к катастрофе. Однако теперь я все-таки почувствовал потребность послать им слова последней благодарности и прощанья. В моих ушах, казалось, снова звучали слова "до свидания", которые молящим и заклинающим голосом произнесла моя жена весенней ночью прошлого года через многие сотни километров по телефонному проводу в Киев, перед тем как меня проглотили бескрайние просторы русской равнины восточнее Днепра. Теперь же скоро все должно кончиться, и в предстоящую вторую годовщину нашей свадьбы мучительная неизвестность и тоска по-прежнему будут обитать в сердце, которое сегодня еще бьется в робкой надежде.
В то время как за стенами землянки смерть косила людей и грохотали бомбы, меня, не знаю почему, вдруг наполнила чудодейственная, утешительная надежда. Она облегчила мне мою задачу, и сквозь печаль моих слов прорвалось что-то похожее на светлую уверенность, что после долгой, тоскливой и преисполненной испытаниями разлуки когда-нибудь снова пробьет час свидания и счастья.
Но тотчас же чувство безысходной тоски вновь сжало мое сердце от сознания, что я далеко от родных, как раз в то время, когда они, быть может, больше, чем когда бы то ни было, нуждаются во мне. Дойдут ли до них мои прощальные слова, думал я.
Когда я запечатывал письмо, щемящее чувство безнадежности овладело мной. У меня было такое ощущение, словно я заглядываю в бездонную пропасть страданий и отчаяния, к которой бредет весь немецкий народ. Катастрофа на Волге показала, что на всю Германию надвигается страшный мрак. Во время бегства нам было суждено пережить еще одну короткую передышку. Это было в длинной узкой лощине в районе Городище. Там нас приютил в поселке из деревянных блиндажей штаб одной дивизии, которая была сформирована на Рейне и раньше не раз сражалась в составе нашего корпуса.
На северо-восточных участках "котла" русские до сих пор вели себя довольно спокойно. Это позволило оттянуть значительную часть подразделений дивизии, которые держали оборону на старых позициях, бросив их на подмогу в район боев на северо-западном и западном участках. Тем частям, которые остались на северо-восточном участке, было сравнительно хорошо. Они уже в течение нескольких месяцев отсиживались в своих старых, хорошо укрытых землянках, теплых и удобных. У них была даже мебель и другие предметы домашнего обихода, которые они осенью натаскали из города. В то время как другим частям приходилось проедать последние запасы, здесь еще до окружения сумели заблаговременно обеспечить себя продовольствием. Так получилось, что некоторые части в "котле" оказались почти не затронутыми внезапно обрушившимся бедствием. Теперь оно с неотвратимостью лавины расползалось вокруг.
Рейнская дивизия, в штабе которой нас приютили, тоже оставалась в стороне от катастрофических событий, которые обрушились на 6-ю армию. Но и здесь голод свирепствовал, как и в других частях. Я ужаснулся, встретив знакомого начальника разведотдела, офицера-запасника, прокурора из Вестфалии, который сразу же затянул меня в свой уютно оборудованный блиндаж. Этот высокий, крепкий мужчина до неузнаваемости осунулся, и его пессимистические высказывания ясно свидетельствовали о том, что он не питает больше никаких иллюзий перед лицом грозно надвигавшейся неотвратимой катастрофы. Правда, это поначалу касалось еще не всех, и меньше всего тех частей, которые держали оборону вдоль Волги. Там еще оптимистически представляли себе нашу ситуацию и предавались надеждам. Даже в том штабе, куда попали мы, наши рассказы вначале встретили кое у кого известное недоверие. Считали, что мы преувеличиваем. Однако мы принесли с собой атмосферу ужаса и паники, от которой невозможно было отгородиться.
Когда мы своей колонной непрошеными гостями ворвались в лощину, где располагался штаб, там начался переполох. Массу автомашин трудно было замаскировать. Внезапно начавшееся на этом участке оживленное передвижение неминуемо должно было навлечь авиацию противника. Действительно, вскоре нас начали бомбить. Вместе с нами в штаб Рейнской дивизии пришло несчастье, и там скоро поняли, что теперь и они будут втянуты в пучину всеобщего разброда и панического бегства. Впрочем, и здесь давно уже царили неуверенность и страх. Наше появление еще больше взбудоражило людей и произвело удручающее впечатление.
Генерал, командир этой дивизии, находился в шоковом состоянии и не мог больше выполнять свои обязанности. Он надеялся, что его вывезут из "котла" на самолете вместе с больными и тяжелоранеными. Но план его лопнул как мыльный пузырь. Теперь генералу предстояло испить горькую чашу вместе со своими солдатами. Поскольку во главе дивизии был поставлен более молодой генерал, старый командир оказался совсем не у дел, и вынужденное безделье, на которое он был обречен, видимо, особенно способствовало тому, что он стал жертвой душевных терзаний. Мне он представлялся олицетворением растерянности и страха в генеральском мундире. Генерал бродил по лощине из одного блиндажа в другой, чтобы поговорить о создавшемся положении и узнать новости. Замученный и напуганный, он искал утешения и у меня, хотя по званию я был ниже, чем он. Очевидно, генерал надеялся, что я как представитель вышестоящего штаба смогу сообщить ему какие-либо достоверные и, быть может, даже успокоительные известия. "Когда русские придут сюда? Как они будут обращаться с пленными? Что они сделают с офицерами?"спрашивал генерал. Еще совсем недавно, командуя дивизией, он нес на себе бремя ответственности за судьбу многих тысяч людей, теперь же этот генерал, как самый обыкновенный человек, трясся за свою жизнь. Не был ли в его вопросах тот же затаенный страх, который в большей или меньшей степени внутренне руководил всеми нами?
В блиндаже разведотдела мы провели два памятных вечера. Нашу компанию дополняли при этом евангелический священник, представитель католического ордена и один склонный к философствованию офицер оперативного отдела штаба дивизии. Мы всесторонне обсудили наше положение, горько сетуя и открыто критикуя создавшуюся ситуацию, а затем начали говорить об общем положении. Катастрофа, которая грозила поглотить нас, предстала перед нами во многих отношениях как естественный финиш длинного пути заблуждений, по которому мы шествовали вопреки одолевавшим нас сомнениям. Перед нашим взором вырисовывались духовные истоки наших бедствий и кризис подлинного солдатского духа, который здесь, в Сталинграде, несмотря на личное мужество и самоотверженность отдельных солдат и офицеров, выродился в бездушное солдафонство, помноженное на ложное представление о долге и механическое понятие о чести. Ибо, каким высоким соображениям служили наши добродетели и для достижения, каких нравственных целей они были использованы? Мы говорили о незыблемых, подлинных ценностях в этом мире и об уважении человеческого достоинства, которое, судя по всему, давно уже перестало играть у нас всякую роль.
Мы пришли к выводу, что надвигающаяся военная катастрофа явится также и катастрофой политической, она есть следствие самонадеянных представлений и действий, давно уже расшатывавших здоровую основу духовной и культурной жизни немецкой нации. Считалась ли та власть, которой мы служили как граждане и солдаты, с правом и законами нравственности? Не сделала ли она насилие своим божеством, поправ все устои, дабы люди перестали отличать справедливость от несправедливости? Мы вспоминали пламенный призыв писателя Вихерта, который предостерегал наш народ от падения, напомнив нам о гладиаторской славе и. образе мыслей боксера на ринге. Враждебный человеческому духу культ силы, начав разрушительную борьбу против созидательных основ античного мира, гуманизма и христианства, все больше отрывал наш немецкий народ от мира возвышенных общеевропейских идеалов, заглушая в нем понимание истины, добра и справедливости. Но как раз эти всеобщие достояния цивилизации и созидательные начала служили тем фактором, который с давних времен обуздывал и нейтрализовывал все таящиеся в германско-немецком характере опасные побуждения и динамические силы. По вине нацизма эти роковые силы с присущей им необузданностью одержали верх. Не примкнули ли все мы к этому ложному маршу насилия, несмотря на свои, быть может, самые лучшие побуждения и намерения? Не сказался ли вермахт инструментом нацистской политики насилия, и не был ли он причастен к попранию международных договоров, чужих границ и захвату чужих территорий? Все мы, носившие солдатский мундир, оказались втянутыми в круговорот событий, к которым мы не стремились и которых не желали. Мы не могли быть убеждены в том, что наше пребывание здесь, в Сталинграде, служит интересам благородной, справедливой борьбы за наши жизненные интересы. С болью душевной мы видели, как позорно злоупотребляют солдатскими добродетелями отвагой, самоотверженностью, преданностью и сознанием долга. Это еще больше усугубляло трагизм жестокой действительности, и нам предстояла расплата за многие преступления, которых мы не желали.
Наши собеседники – священники – читали нам отрывки из священного писания. Они говорили о божественной справедливости, которая, в конечном счете, придает смысл той судьбе, которая постигла нас. Найдем ли мы в себе достаточно силы, чтобы признать определенный смысл в том, что происходит с нами, и со смирением испить горькую чашу до дна. Перед лицом смерти все предстало перед нами в своем подлинном свете. В этой ситуации библия обращалась к нам с такой проникновенностью и ясностью, которых мы еще никогда не ощущали и не осознавали. Мы сидели, прижавшись друг к другу, не только как люди, объединенные общностью судьбы, над которыми навис один и тот же рок. Мы образовывали маленькую религиозную общину, сведенную вместе поисками подлинного утешения и духовной опоры.
До самого последнего времени моими неизменными спутниками на войне были многочисленные книги. Они содержали в себе немало мудрых вещей. Безмолвно общаясь с благороднейшими выразителями человеческих идеалов, я нередко черпал силу, утешение и ощущение свободы духа посреди давящей и отупляющей действительности суровых будней. Среди моих любимых книг, взятых с собой на Восточный фронт, которые были для меня дороги, как насущный хлеб, была книга самосозерцаний Марка Аврелия. Изящный томик в кожаном переплете был издан еще в 1675 году, – стало быть, в эпоху Людовика XIV. То был французский перевод произведения мудрого стоика, восседавшего на римском императорском троне. На обложке книги была высокопарная дарственная надпись в адрес шведской королевы Христины, а также отметка о том, что этот томик принадлежал одному французскому генералу времен Великой революции и Наполеона. Сколько же человеческих судеб знавал он на протяжении почти девяти поколений' И скольким давно канувшим в безвестность людям эта книга дарила спокойствие и душевное равновесие во время жизненных невзгод и потрясений! Я часто черпал в этой книге отраду и утешение. Она помогала мне на войне, являясь своего рода панцирем против ядовитых стрел, которыми слишком часто ранила меня жестокая действительность. Однако теперь и эта книга, как и другие произведения, потеряла свое воздействие. Вся мудрость мира и земные утешения, заложенные в книге, оказались несостоятельными. Эта мудрость не доходила до самых тайников души и не могла больше служить поддержкой, когда я находился в состоянии ужасного потрясения и беспомощности.
В штабах и фронтовых частях, впав в отчаяние перед лицом крушения целого мира прежних представлений и неудержимо надвигающейся катастрофы, офицеры и солдаты кончали жизнь самоубийством. Люди понимали, что они погибают. Иные же прятали свой страх и опустошенность, пытаясь судорожно подчеркнуть верность солдатскому долгу или даже удаль. Если уж суждено погибнуть, то нужно, по крайней мере, биться до конца и постараться продать свою шкуру подороже, отправив на тот свет по возможности больше русских'
Мы пришли к единому мнению, что по религиозным и нравственным соображениям самоубийство недопустимо. Раз уж мы на том крошечном участке, за который мы отвечаем, не в состоянии активно противодействовать своей гибели, на которую нас обрекло командование, то будем, по крайней мере, стремиться даже в солдатских мундирах до конца оставаться людьми. Мы будем противоборствовать отчаянию, и стараться с достоинством идти навстречу даже самым тяжким мукам. Мы будем воздействовать и на других людей, связанных с нами общей судьбой, удерживая их от самоубийства. Несчастные, слабые, погрязшие в заблуждениях и грехах, мы ждали минуты, когда нам придется до дна испить горькую чашу страданий.
Разгром нашего корпуса и прощание у командующего
Положение нашего армейского корпуса стало совершенно катастрофическим. Мы не имели достоверных сведений о том, где проходит линия фронта, не знали, какова численность наших частей. Связь была повсеместно разрушена, а обстановка ежечасно менялась. Штабные офицеры все еще тщетно пытались наносить обстановку на карты, чтобы быть в состоянии и дальше руководить войсками. Но имело ли это вообще какой-либо смысл? Узнать, что происходило в подчиненных нам дивизиях, было практически невозможно. Получить для них подкрепления также не представлялось возможным. Приказы и распоряжения, как правило, не поспевали за событиями. Штабные карты больше не отражали действительной обстановки, ибо то, что было на них нанесено, практически не соответствовало действительности. Но об одном эти данные свидетельствовали со всей очевидностью: о прогрессирующем развале и приближающемся окончательном разгроме нашего корпуса.
Наш разведывательный отдел бездействовал. В соответствии с приказом мы занялись подготовкой круговой обороны, намереваясь защищать свой штаб и погибнуть с оружием в руках. Русские уже начали громить нас артиллерийским огнем. Скоро, думали мы, они ворвутся сюда и наступит конец. Мы надеялись лишь, что нам, офицерам, связанным долголетней совместной службой, удастся погибнуть вместе. Наш командир корпуса также был согласен с этим. Он решил еще раз собрать старейших офицеров корпусного штаба и устроить для узкого круга час прощания. Я и несколько других офицеров получили приказ вечером явиться в блиндаж генерала.
Тем временем случилось одно ужасное происшествие: внезапно исчез наш квартирмейстер, довольно молодой офицер генерального штаба. Шофер, доставивший его на аэродром в Гумрак, напрасно ждал его в машине. Подполковник бесследно пропал. На собственный страх и риск, никому ничего не сказав, он решил попытаться выбраться из "котла", этой зоны ужаса и смерти. На дезертирство его толкнули, вероятно, малодушие, трусость, безумная надежда на то, что при царящей неразберихе ему, возможно, удастся улететь отсюда и спастись. Генерал по закрытой связи объявил розыск этого офицера. Но дезертир сам явился в штаб группы армий, заявив, что он вылетел из окружения якобы с официальным заданием командира корпуса и имеет поручение в части, занимающейся организацией снабжения по воздуху. Генерал был в ярости. Он заявил, что добьется того, чтобы беглеца возвратили в "котел", и он будет расстрелян у нас на глазах. Мы были глубоко подавлены и охвачены ужасом в ожидании этой отвратительной сцены, от которой мы, однако, к нашему облегчению, все же были избавлены. Наш квартирмейстер был расстрелян за пределами "котла", в том месте, где он, поддавшись роковой слабости, надеялся найти ворота к жизни и свободе.
Прощальный вечер у командира корпуса был похож на поминки. Над всеми нами грозно нависла тень близившейся катастрофы. В своем кратком слове генерал указал на отчаянность нашего положения, упомянул о неудержимом развале корпуса и перед лицом неминуемой гибели поблагодарил нас за службу. Незадолго до этого наш командир корпуса был у командующего армии. То, что ему там сообщили, не оставляло сомнений в том, что армия обречена. Мы узнали, что последние попытки командования армии получить эффективную помощь извне окончательно потерпели неудачу. Оказались напрасными все просьбы перебросить к нам на самолетах несколько свежих батальонов, и наши энергичные требования направить к нам больше самолетов. Возмущение штаба армии в связи с тем, что командование "люфтваффе" не выполнило своих обещаний, достигло апогея. Мы чувствовали, что нас предали и бросили на произвол судьбы.
Генерал-полковник Паулюс незадолго до Нового года послал в тыл с чрезвычайными полномочиями офицера – первого квартирмейстера штаба армии, который хорошо знал, чем живет и дышит окруженная группировка. Ему было дано указание со всей настойчивостью добиваться в штабе группы армий улучшения снабжения по воздуху. С аналогичной же целью туда вылетел командир окруженной вместе с нами зенитной дивизии. В качестве последнего посланца из "котла" в середине января непосредственно в главную ставку Гитлера вылетел старший помощник начальника оперативного отдела штаба 6-й армии. В частности, ему было поручено добиться вразумительного ответа, можем ли мы рассчитывать на эффективную помощь, и изложить – как говорили ультимативные требования по спасению армии. Об этой миссии мы слышали еще раньше. То, что она была доверена хорошо знакомому нам молодому, энергичному капитану, награжденному "рыцарским крестом", импонировало нам. Правда, особых надежд у нас это не вызвало, но мы могли быть, по крайней мере, уверены в том, что он смело и откровенно расскажет о наших настроениях верховному главнокомандующему. Для нас было также важно, чтобы в Германии узнали правду о Сталинграде. Посланцы нашей армии не вернулись в "котел". Снабжение по воздуху продолжало и дальше катастрофически ухудшаться, и не удивительно! Немецкий Восточный фронт откатился от нас примерно на 300 километров. Аэродромы в Сальске, Новочеркасске, Ростове и Таганроге, которые можно было использовать для снабжения 6-й армии, находились от нас на расстоянии 320– 420 километров. Без прикрытия истребителями были возможны главным образом ночные полеты, и таким образом мы теперь в лучшем случае получали в сутки не более 50-70 тонн груза. Последний вспомогательный аэродром со дня на день могли захватить русские.
Новая просьба командования нашей армии о предоставлении ему свободы действия и разрешении капитулировать была еще раз отвергнута Гитлером. Совещание у генерал-полковника Паулюса, где был сделан анализ обстановки и шла речь о состоянии и последних возможностях 6-й армии, произвело удручающее воздействие. Командир нашего корпуса прямо заявил, что нам грозит катастрофа. С ожесточением и затаенной злобой он подчеркнул, что мы не по своей вине попали в дьявольски отчаянное положение, из которого теперь уже не могло быть выхода. Однако он ясно дал понять, что нас связывает наш солдатский долг. Выполняя полученный приказ, мы плечом к плечу с винтовками в руках будем драться до последнего патрона. Из его слов явствовало, что он твердо намерен поступить, подобно капитану тонущего корабля, и не собирается пережить гибель своей части. Недвусмысленно он дал понять, что заповедь солдатской чести теперь беспрекословно требует от нас принесения последней жертвы.
Такая позиция, которая противоречила моим тайным личным убеждениям, казалась мне понятной и логичной, когда дело касалось нашего генерала, имевшего за своими плечами почти полвека военной службы. Я смотрел на его волевое, изборожденное морщинами лицо, на его ордена и знаки отличия, и мне казалось, что он мысленно оглядывается на свою долгую и беспокойную солдатскую карьеру, которая теперь должна была так резко и печально оборваться. В свои 65 лет он был, пожалуй, самым старым из фронтовых корпусных командиров, причем ему явно был отрезан путь к продвижению по службе, хотя он одно время и командовал армией во Франции. В прошлом он был председателем имперского военного суда, и, очевидно, его чересчур откровенные речи и крепкие выражения, порожденные присущим ему здоровым человеческим рассудком, сделали его непопулярным в глазах начальства. В блиндаже командующего корпусом были выставлены памятные знаки и подарки, которые мы преподнесли ему осенью к его пятилетнему юбилею на посту командующего.
Капитаном он встретил крушение кайзеровской монархии и катастрофу в первой мировой войне. Из его рассказов и анекдотов, которыми он любил сыпать, мы знали некоторые подробности его дальнейшей карьеры и невзгоды, которые он пережил. Но то, что происходило теперь, было ни с чем не сравнимым ужасом. Генерал не стал распространяться о более глубоких причинах нашей катастрофы, хотя был, видимо, убежден, что в самых верхах роковым образом дискредитировали то дело, которому он верно служил на протяжении не одного десятка лет. Теперь, когда наше дело было безнадежно проиграно, как он дал понять, нам не оставалось ничего другого, как повиноваться приказу, к чему мы были приучены, чего от нас тысячи раз требовали, и что мы всегда беспрекословно выполняли. Конечно, и ему самому было нелегко примириться с происходящим. Слишком многое из того, что делало верховное командование за последнее время, противоречило его инстинкту старого солдата. Его одолевала едва сдерживаемая ярость, когда он рассказывал нам о судьбе генерала Гейма, которого он лично очень высоко ценил. В начале битвы под Сталинградом этот генерал, имея под своим командованием недостаточно оснащенный, еще не готовый к боевым операциям и не обстрелянный танковый корпус, получил приказ ликвидировать создавшееся в излучине Дона катастрофическое положение. Выполнить этот приказ не было тогда никакой возможности. И тут начались его злоключения. Генерал Гейм, став козлом отпущения, был разжалован Гитлером в рядовые солдаты, с позором изгнан из вооруженных сил и брошен в тюрьму. В назидание другим по этому поводу был издан специальный приказ, с которым были ознакомлены все высшие офицеры. Наш командир говорил об этом с нескрываемой горечью. Однако в остальном же он не проронил ни единого слова открытой критики или укора.
И все же генерал заметно изменился. Правда, его глаза еще сверкали под густыми кустистыми бровями от возмущения и гнева, когда речь зашла о дезертировавшем квартирмейстере, ибо то обстоятельство, что это совершил офицер его штаба, чуть не выбило генерала из колеи. Однако присущие ему грубоватая суровость и резкая, порой язвительная манера выражаться словно покинули его в этот вечер. Казалось, что в нем что-то надломилось и проявились обычно подавляемые им человеческие чувства. Он предстал перед нами общительным и мягким человеком, и наша беседа вылилась в тоскливое воспоминание о прошлом. У меня было такое впечатление, словно в тайнике души генерала шевелится глубокое сострадание к армии, принявшей на себя муки самопожертвования.
В тот траурный вечер прощания – кажется, это было 24 января – я виделся с генералом в последний раз перед окончательной катастрофой. Уже два дня спустя русские танки рассекли окруженную группировку, разгромив при этом и наш корпусной штаб. Своего бывшего командира я затем еще раз мельком видел в плену, потому что он не пошел на дно вместе с тонущим кораблем и, неумолимо осуществляя полученный свыше роковой приказ, успев также получить чин генерал-полковника, пережил своих солдат, которых до самого последнего часа гнал на верную смерть.
Ему было суждено, поддавшись слабости, изведать мрачную бездну страданий, пока неизлечимый недуг не унес его в могилу.
Гибнущая армия устремляется в Сталинградские развалины
В то время, как наш штаб в лощине под Городищем пытался наладить руководство окончательно разваливающимся корпусом и готовился к рукопашной схватке, остатки разгромленных соединений нескончаемой вереницей тянулись по дороге отступления через аэродром Гумрак к северной и западной окраинам Сталинграда.
Влиться в этот безрадостный поток меня заставило одно трудное задание, которое я воспринял так, словно меня посылают на верную смерть. Мне было поручено разведать совершенно неясную обстановку у северного края аэродрома, где усиленно наседал противник, а также положение подчиненной нам Венской дивизии, которая еще сражалась где-то в этом районе. Связь с ней оборвалась, причем в последних полученных оттуда донесениях говорилось о настойчивых атаках русских танков, вызвавших страшное замешательство и неразбериху.
Это задание было передано мне начальником штаба и начальником оперативного отдела, которые, озабоченно качая головами, рассматривали изображенные на карте стрелы вражеских атак, прерывающуюся линию фронта и пестрящие повсюду вопросительные знаки. Как я с удивлением обнаружил, оба офицера получили повышение. Об этом производстве, которое обычно бывало важным событием в жизни штаба, никому не было объявлено. Мои поздравления вызвали у них лишь горькую усмешку.
В жестокий мороз и пургу вместе с одним фельдфебелем полевой жандармерии я ехал на мотоцикле через страшное поле битвы. Вскоре мы выехали на дорогу, ведущую в ад. Серой полосой выделялась она в заснеженной степи и была поистине Голгофой. Повсюду валялись занесенные снегом лошадиные трупы, исковерканные остовы автомашин, снаряжение, противогазы, ящики, исковерканное оружие. В зоне ужаса, где находился изуродованный боями поселок Гумрак, призрачно возвышались мертвые трубы, обвалившиеся стены и остовы домов. На железнодорожных путях длинными, широкими рядами стояли вагоны, которые, как и все подвалы, ямы и землянки вокруг, были забиты ранеными, больными и умирающими. Это было средоточие горя, муки и отчаяния. А над всем этим злосчастным пространством ревел ураганный артиллерийский и минометный огонь, окрашивая безбрежную снежную равнину в грязно-черный цвет.
У края аэродрома и далее на север, где нарастал гром сражения, отступающие войска сбились в хаотическую кучу. Всепоглощающая волна разброда и истребления неудержимо, хотя и медленно, несла назад одиночек, группы и целые колонны. Отбившиеся от своих частей, голодные, мерзнущие, больные, как и боеспособные, солдаты видели теперь перед собой лишь одну цель – Сталинград. И как погибающий хватается за соломинку, они ползли туда. Им казалось, что в стенах и подвалах развалин, быть может, удастся еще найти тепло, еду, покой, сон. И вот они тянулись туда, эти остатки разгромленных подразделений, обозы и тыловые службы. Впрягшись в повозки, раненые, больные, измученные морозом солдаты, медленно тянули их. По дороге тащились жалкие, истощенные фигуры, закутанные в шинели, плащ-палатки и тряпье. Опираясь на палки, они едва ковыляли на обмороженных ногах, обернутых соломой и лоскутами одеял.
Так выглядели тянувшиеся через снежный буран остатки той некогда могучей армии, которая летом, уверенная в победе, рвалась к Волге. Люди из всех уголков немецкой земли, обреченные погибнуть на чужих просторах и безмолвно несшие выпавшее на их долю бремя мучений, брели понурыми толпами сквозь лютую восточную зиму. Да, это были те самые солдаты, которые так недавно самоуверенными победителями шагали по многим странам Европы. Теперь же их по пятам преследовал противник и отовсюду подстерегала смерть. Здесь их настиг тот же рок, какой 130 лет назад погубил другую исполинскую армию, от которой также требовали невозможного. Снежная мгла скрывала от меня некоторые детали всей этой жуткой картины, неустанно продолжая ткать огромный белый саван, который медленно накрывал гигантскую могилу в сталинградской степи.
Вопреки ожиданию мне быстро удалось выполнить свое поручение. Части бегущей Венской дивизии выходили прямо на меня. Вскоре я нашел и штаб дивизии. С гумракского аэродрома, где в этот момент приспосабливали зенитные орудия для стрельбы по наземным целям, мне удалось передать по телефону в свой корпус данные об обстановке, которые позволили до известной степени заполнить пробелы на карте начальника штаба и получить хоть и ясную, но еще более угрожающую картину надвигающейся катастрофы.
Удерживать аэродром Гумрак больше было нельзя. Казалось, что всеобщее паническое бегство к Сталинграду создало динамическую трубу, которая всасывала в себя все живое, и этому потоку не могла противостоять ни одна воинская часть.