Текст книги "Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока"
Автор книги: Инна Свеченовская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Инна Свеченовская
Неразгаданная тайна. Смерть Александра Блока
© И. Свеченовская, 2010
© ЗАО «ОЛМА Медиа Групп», 2010
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)
Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой иль тоскою;
Когда под гробовой доскою
Все, что тебя пленяло, спит;
Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой,
И тяжелит ресницы иней,
Тогда – остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг.
«Возмездие». А. Блок
Пролог
Петроград. Август. 1921 год
В 1921 году Петроград оказался на краю бездны. Голод и бесконечная, ставшая уже патологической, борьба с врагами советской власти, должны были привести город к неминуемой гибели. Впрочем, вопреки ожиданиям, горожане понемногу стали привыкать к окружающим реалиям. Голода боялись, пока он не установился всерьез и надолго. Тогда его попросту перестали замечать. Перестали замечать и расстрелы. Во всяком случае, старались. Если послушать разговоры обычных людей на улице, то можно только изумиться их бессердечию и черствости. И… ошибиться. Причем серьезно. Вот идут по улице два ничем не примечательных петербуржца и мирно беседуют: «Вчера ходили на балет, пришлось полтора часа простоять на улице. Был обыск в восьмом номере, пока не закончили – никого не выпускали. Взяли молодого Порфирьева и студента. Тот в гостях был. Расстреляют, должно быть». – «Да уж… А у нас в кооперативе давали селедку».
Вот так… Все в одну кучу. Балет, селедка и расстрел. И говорят они так исключительно по привычке. Сегодня расстреляют Порфирьева, а завтра тебя. Шансы у всех равны.
Услышав обрывки этой беседы, некий гражданин среднего возраста и весьма средней наружности лишь покачал головой. Страшные вещи превратились в обыденность. И с этим он никак не мог свыкнуться. Впрочем, если бы собеседники знали, кто идет с ними рядом, то больше говорили бы о балете. Поскольку и за меньшее люди оказывались в ЧК.
Однако товарищу Ионову сейчас было не до них. Он спешил в дом на Офицерской улице, где проживал, а точнее умирал Александр Блок.
Ионов был уверен, что умереть Блоку помогли. Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы понять простые вещи. Ну не вписывается Александр Александрович в новую историческую реальность. И разве только он? Ведь не зря Владимир Ильич еще год назад издал секретную директиву: «Давить все это интеллигентское говно». Вот и стараются. Особенно это стало заметно в нынешнее лето. Точно этим августом решили истребить все лучшее, что есть в российской культуре и науке. Возьмите знаменитого Сологуба. Ионову нравилось его творчество, и он не имел ничего против этого поэта. Как говорил Ильич: «Ничего личного». Однако в визе в Финляндию ему отказали. И жена Сологуба сломалась. Паспорта оказались той последней каплей, которая привела женщину к берегам Невы, откуда она бросилась в реку, чтобы утонуть. Ионов усмехнулся. А Гумилев? Этот рыцарь, поэт и путешественник! Где он? Верно – в камере. И никогда уже оттуда не выйдет. Или он, Ионов, совершенно ничего не понимает. Хотя… Не понимал он многого. К примеру, какого черта Гумилев вернулся в восемнадцатом году из сытой Англии в Россию? Ведь знал, что здесь творится! А сейчас следователь, ведущий его дело, говорит, что ведет он себя очень достойно. Никого не называет. Ионов подумал, что если бы у него было хоть малейшее чувство юмора, он бы расхохотался. Ну кого Гумилев мог назвать?! Весь этот заговор большевики сами и придумали. Придумали, чтобы найти повод для официального истребления ученых, поэтов и писателей.
Ионов оглянулся – вот и дом Блока. По распоряжению сверху он уже несколько дней каждое утро приходит сюда и сидит до позднего вечера в спальне больного поэта. Зачем? Наблюдает, как тот умирает, а потом пишет длинные рапорты и отчитывается перед начальством. Ионов поднялся по ступенькам и позвонил в дверь. На пороге появилась тучная женщина лет сорока, с седыми, плохо прибранными волосами. Растянувшаяся старая вязаная кофта только подчеркивала бесформенность ее фигуры, а хлопчатобумажные чулки с мелкими дырками и следами неудавшейся штопки придавали ее облику схожесть с нищенкой, волею случая заброшенной в некогда барскую квартиру. Глядя на эту женщину, никто не смог бы узнать в ней «Прекрасную даму», из-за которой два гения чуть было не сразились на дуэли. Да, время и разруха не пощадили Любовь Дмитриевну Менделееву-Блок…
Тем временем Любовь Дмитриевна, призвав все свое актерское мастерство, старалась не выказать истинных чувств, вызванных приходом Ионова. Она посторонилась, пропуская его в дом, избегая даже встретиться взглядом.
Понимая, что ничего, кроме негодования, он не вызывает, Ионов как можно деликатнее вошел. Длинный коридор, блестящий от бесконечного мытья, напоминал больничный. Ионов прошел прямиком в спальню Блока. Любовь Дмитриевна, не отставая, шла за ним. В комнате уже находилась Александра Андреевна – мать поэта. Ее психическое расстройство дошло до крайней точки, и поэтому приход Ионова вызвал целую бурю негатива. «Когда же сына оставят в покое?» – закричала женщина. Ионов ничего не ответил, невозмутимо сел в кресло и занялся своим привычным делом – наблюдением. Одного взгляда на Блока было достаточно, чтобы понять: он уже не жилец на этом свете. Лицо пожелтело, осунулось и заострилось. Счет пошел не на дни, а на часы.
Ионов подумал, что пройдет совсем немного времени и вопрос, отчего умер Блок, неминуемо возникнет. Не может не возникнуть. Ведь до сих пор врачи не поставили диагноз. Не могут установить, от чего он умирает. О да… Разумеется, сифилис, которым поэт страдает с юности, это вам не булка с маслом. Болезнь тяжелая и коварная. Болезнь, которая достаточно часто приводит и к сумасшествию, и к смерти. Да только вот Блок – иной случай. Ионов был уверен, что все признаки отравления налицо. Достаточно беспристрастно взглянуть фактам в глазам. Врачи, лечившие Блока, были поражены тем, с какой ужасающей скоростью силы покидали его. На первый взгляд в этом не было ничего необычного. У кого в то время было цветущее здоровье? А Блок голодал в прямом смысле этого слова. От недостатка витаминов стали выпадать зубы, неоднократно он падал в голодные обмороки.
Но… Самым страшным для поэта оказалось другое. Он перестал слышать звуки. Оглох в прямом и переносном смысле. И почти не писал стихи. Когда К.Чуковский спросил его о причинах, Александр Александрович ответил: «Все звуки прекратились. Разве не слышите, что никаких звуков нет?»
Да, покачал головой Ионов. Блок умирает не сейчас. У него уже было несколько смертей. Первым его убил новый строй России. Именно об этом позже напишет Марина Цветаева:
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость —
Ее и трубой не поднять.
Здоровье Блока, фактически отлученного от художественного творчества, ухудшалось с каждым днем. И жизнь поэта очень отличалась от жизни тех, кто был обласкан новым режимом. Так, например, в доме М. Горького устраивались пышные застолья. Инженер и предприниматель Л. Б. Красин сообщал жене, которую он своевременно переправил за рубеж, что обедает дважды в день, и жаловался лишь на изобилие мяса. А в это же самое время семья Блока голодала. «Из великого поэта… превратился в рядового поденщика», – заявил сам о себе Александр Александрович в апреле 1921 года, предвидя приближение конца.
Весной 1921 года врачи установили у поэта: астму, инфекционный эндокардит, нарушение мозгового кровообращения, тяжелую стенокардию, нервное расстройство, которое подчас граничило с психическим. На почве отвратительного питания стала развиваться цинга. Спасти мог только срочный выезд для лечения за границу.
Вот тогда-то «Прекрасная дама» и стала обивать пороги всех наркомов с просьбой выпустить их с мужем в Финляндию, чтобы Блок смог поправить свое здоровье. «И почему бы не пойти навстречу, если вы цените талант с большой буквы?» – подумал Ионов. Но нет. Секретное распоряжение гласило выдать паспорта на выезд, когда Блок уже будет при смерти. Более того, вот уже несколько дней Ионов носит с собой эти самые паспорта.
А вот еще одна странность. От болей Блок кричал так, что содрогались грешники в аду. И чтобы хоть как-то облегчить его состояние, поэту постоянно кололи морфий, который в конец затуманил и без того измученное сознание. Но что вызывало такие боли, врачи так и не смогли определить. Ионов продолжал стоять на своем – поэта отравили ядом медленного действия. И он даже знает когда. Во время поездки Блока в Москву. Он ведь был на приеме у Каменева и очень тому не понравился. По многим статьям. Одна из них – Блок все больше и больше приближался к черносотенцам. И только его природная деликатность мешала кричать в паре с Есениным: «Россия только для русских!» Впрочем, Каменеву по большому счету было глубоко плевать на эти выкрики. Особенно, если они исходили от поэтов. Ну что те могли поделать? Собраться вместе и написать еще один стишок?
Нет, Блок должен был умереть совсем по другой причине. Его нужно было уничтожить, как класс, как нечто враждебное и чужеродное новой России. Чего только стоит одна фраза, произнесенная Блоком на пушкинском вечере в Москве в его последний приезд: «Поэт умирает, потому что ему больше нечем дышать». И действительно, Блок задыхался в советской России, хотя поначалу восторженно приветствовал ее. Но потом, видимо, быстро понял, что к чему. Он до внутренней дрожи ненавидел насилие в любом его проявлении, ненавидел скандалы и даже разговоры на повышенных тонах, был убежден во внутренней свободе каждого человека! Ну разве есть такому место в современной действительности?! Разумеется, нет. И лучше, в самом деле, лучше для Блока умереть сейчас, пока все не зашло слишком далеко.
Ионов понимал, что с ним нельзя разделаться, как с Гумилевым. Сама мысль о причастности Блока к какому-либо заговору смехотворна. Значит, нужно искать другие пути. Вот их и нашли…
Вдруг Блок открыл глаза. И совершенно осмысленным взглядом посмотрел на Ионова. Тот даже поежился. Настолько умным и проницательным был этот взгляд, словно умирающему перед самым концом удалось заглянуть в глубинные тайники души Ионова. Но тут болезненная судорога снова свела тело Блока, и Любовь Дмитриевна метнулась к мужу, чтобы смочить губы водой.
«Вот еще одна загадка, – подумал Ионов. – Этот их весьма непонятный брак». Он внимательно вгляделся в черты «Прекрасной дамы». Она ему действительно преданна. По-настоящему. И можно быть уверенным, что ни с кем другим уже свою судьбу не свяжет. Все иные мужчины будут казаться ей мелкими и незначащими. Так что же было в этом поэте такого, что в корне отличало от иных живущих рядом? Ионов не знал ответа на этот вопрос. А знать очень хотел. Поскольку сейчас наблюдал за человеком, находящимся у последней черты, а другого, полного жизни Блока, он не знал, да и не мог знать. Слишком разные у них были орбиты, и если б не революция, они никогда бы не пересеклись.
Блок стал бредить. Бредил об одном и том же. Все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? Не остался ли где-нибудь хоть один. Срывающимся голосом он твердил: «Люба, хорошенько поищи! И сожги, все сожги!» Любовь Дмитриевна как заведенная повторяла одно и то же: «Я все уничтожила. Ничего не осталось». Но, видимо, Блок ей не до конца верил. Он с огромным усилием поворачивал голову: «Поклянись мне, что ты все уничтожила!» Любовь Дмитриевна клялась, что говорит истинную правду. Вдруг неожиданно Блок вспомнил и закричал: «Брюсов! У него остался! Люба, отвези меня в Москву! Я заставлю его отдать! Пусть даже убью, но заставлю!»
Ионов покачал головой. Брюсов, Брюсов. Давешний кумир Блока. А теперь… Как различно сложились их судьбы. Сейчас Брюсов, этот маг и чародей, чья поэзия стольких сводила с ума, занимал ряд правительственных постов. Комиссарствовал, заседал, реквизировал частные библиотеки в пользу пролетариата. Писал множество стихов, восхвалявших, разумеется, тот же пролетариат и его вождей. Ионов даже не удивился бы, узнав, что наряду с восхвалением живого Ленина у Брюсова припасено несколько стихотворений на смерть вождя.
Удивительное дело, продолжал размышлять Ионов, в стране голод, разруха, расстрелы не прекращаются ни днем, ни ночью, а народ сходит с ума из-за поэзии. Позже эту же мысль, но более точно сформулирует Марина Цветаева: «Стихи нужны были, как хлеб». Почему? Видно, тогда это была единственная возможность убежать без оглядки, перенестись в иное измерение. Поэтому многие поэты, эмигрировавшие в Европу, навсегда перестали писать. В рациональной, сытой стране было не до поэзии, куда более земные заботы брали верх. Но здесь, в страшной смуте, стихи были тем стержнем, который помогал выстоять несмотря ни на что.
И все же Ионова не покидала мысль, что самое главное в убийстве Блока (а он нисколько не сомневался, что перед ним самое настоящее убийство) от него ускользает. Вроде вот оно рядом, а понять и уловить суть Ионов не мог. А еще точно знал, что обязательно разберется. Не для потомков, а для себя самого, поскольку терпеть не мог неразгаданных загадок, а сейчас перед ним была настоящая головоломка, которую он обязательно решит. Для этого нужно как можно четче и подробнее изучить жизнь самого Блока. Найти тот поворотный пункт, когда его участь была решена.
Он стал внимательно всматриваться в лицо поэта. И совершенно неожиданно подумал: «А ведь еще три месяца назад…» Да, именно об этих событиях ему рассказали Корней Чуковский, а позже Маяковский. Седьмого мая Блок выступал в московском Доме печати. Не успел он закончить чтения, как на сцену влетел лысый человечек в гимнастерке, некто Струве, автор «Стихотворений для танцев под слово», рифмоплет, которого Блок не так давно публично отчитал («И по содержанию, и по внешности – дряхлое декадентство, возбуждающее лишь отвращение»). Так вот… тот самый Струве громогласно объявил, что сейчас они слышали стихи мертвеца. В зале поднялся гул возмущения, лишь Блок оставался невозмутимым. Наклонившись к Чуковскому, прошептал, что так оно и есть. «И хотя я не видел его, я всею спиной почувствовал, что он улыбается», – признался потом Чуковский. И повторил слова поэта: «Он говорит правду: я умер».
Корней Иванович, естественно, принялся горячо возражать, но позже… вынужден был признать, что то страшное время – страшное и в социальном, и в личном плане – было и впрямь временем его умирания. «…Даже походка его стала похоронная, будто он шел за своим собственным гробом».
Не укрылось это печальное обстоятельство и от острого глаза Маяковского, который тоже видел Блока 7 мая – правда, не в Доме печати, а в Политехническом музее. «…В полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла».
Маяковский не совсем точен – стихов о «Прекрасной даме» Блок в Политехническом не читал, и зал был отнюдь не пуст, но главное он углядел зорко: за плечами и впрямь стояла смерть…
Ионов задумался… Говоря о Блоке, невозможно избежать темы смерти. Почему? На этот вопрос он не мог ответить. Все и всегда воспринимали эту тему как данность. Тогда Ионов поставил вопрос по-другому. Давно ли? Когда за плечами поэта впервые появилась смерть? И почему с таким восхищением и детским заигрыванием он постоянно о ней писал? Ионов вспомнил отроческое откровение Нины Берберовой.
Ей было всего четырнадцать лет, когда она впервые увидела Блока на поэтическом вечере в Петербурге. Произошло это в марте 1915 года; до этого она знала своего кумира лишь по снимкам. Правда, хорошо знала – очень внимательно и очень пристрастно всматривалась…
«Блок вышел на сцену прямой и серьезный. Лицо его было несколько красно, светлые глаза, густые волосы, тогда еще ореолом стоящие вокруг лица (и светлее лица в свете электричества), были те же, что и на фотографиях. И все-таки он был другой, чем на фотографиях… Что-то траурное было в его лице в тот вечер».
Не случайно в начале семнадцатого года Блок напишет о себе как о человеке, который «давно тайно хотел гибели». Причем говорил об этом не только дома, среди близких, но и при посторонних. «Самое слово гибельБлок произносил… очень подчеркнуто, – отмечает Чуковский, – в его разговорах оно было заметнее всех остальных его слов».
И произносил, и писал, и не только в стихах. За два месяца до «Снежной маски» признавался литератору Евгению Иванову, которого называл в дневниках «лучшим из людей»: «Со мной – моя погибель, и я несколько ею горжусь и кокетничаю».
В чем же проявлялось это кокетство? Быть может, в том, что, как говорил он тому же Иванову, его нисколько не страшит, если к нему, как к Дон-Жуану, явится каменный истукан и мертвой, холодной, неразжимаемой хваткой возьмет за руку? Или в том, что иногда жаловался, по свидетельству одного из мемуаристов, на избыток физических сил и здоровья? Не на нехватку – на избыток…
Итак, констатировал Ионов, Блок сам признавался: «Сердце просит гибели». А раз просит, то получит, ибо… Как говорил сам Александр Александрович: «Даже рифмы нет короче глухой, крылатой рифмы: смерть».
Значит, уже тогда в нем дремало, время от времени вырываясь наружу, желание умереть. И никакого страха перед концом он не чувствовал. Скорее, напротив, предвкушение. «О, глупое сердце, смеющийся мальчик, когда перестанешь ты биться?» Чувствует – ждать остается недолго, сравнительно недолго. «Все чаще вижу смерть и улыбаюсь…» Чему улыбается? А тому, что «так хорошо и вольно умереть». Сколько можно найти образов смерти в мировой литературе, но, кажется, самый поэтичный из них принадлежит Блоку. На мосту его взору явилась она —ну конечно же, на мосту! – ночью – ну конечно же, ночью! – под снегом – разумеется, под снегом… «Живой костер из снега и вина». Тихо взяв за руку, вручает поэту белую маску и светлое кольцо: «Довольно жить, оставь слова…»
Она зовет, она манит.
В снегах земля и твердь.
Что мне поет? Что мне звенит?
Иная жизнь! Глухая смерть?
Ионов потер рукой подбородок. Но тогда… Тогда получается немыслимое. Ведь не может быть, чтобы человек сам желал смерти, призывал ее и… в итоге отравил сам себя. Нет, не ядом, а тем, что никак не мог примириться с жизнью. Хоть и говорил в стихах: «Принимаю», – а не смог. Конечно, это дико. Но… Вполне может получиться так, что Блок всем своим образом мыслей запрограммировал себя на гибель. Недаром же он писал Андрею Белому: «Я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви». Настроенное на гибель все существо поэта выполнило эту программу, когда ему минуло лишь сорок лет. Ровно столько было отведено ему судьбой, чтобы устоять на гибельном ветре истории.
И все-таки… Нужно в этом тщательно разобраться. Изучить жизнь поэта в мельчайших деталях. И тогда… Тайное для Ионова станет явным. Ионов не знал, что все его попытки, в сущности, никуда не приведут. Когда перед ним станет что-то вырисовываться, его самого приговорят к расстрелу. Конечно, не из-за Блока, а из-за излишнего любопытства. Чтобы впредь никому неповадно было проникать в тайны, сокрытые за семью печатями. Но все это будет намного позже. А пока Ионов и многие другие почитатели умирающего поэта пытаются найти нечто такое в его жизни, что должно было привести Александра Александровича к печальному концу.
Глава 1
Из сумрака веков
Известный писатель и литературовед Корней Иванович Чуковский, размышляя о Блоке, подчеркивал, что его «биография светла и безмятежна, а в стихах – лихорадка ужаса. Даже в тишине чуял он катастрофу». Это предчувствие началось у поэта в самые ранние годы. Еще юношей Блок написал:
Увижу я, как будет погибать
Вселенная, моя отчизна.
А говоря о музе, он прежде всего написал песнь о гибели:
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть…
Всю жизнь Блок ощущал себя выброшенным из родного уюта… баловень доброго дома, обласканный «нежными женщинами», «почувствовал себя бессемейным бродягой и почти все свои стихи стал писать от имени этого отчаянного, бесприютного, пронизанного ветром человека».
Но в жизни даже самого отчаянного бродяги, лишенного всяческих мирских благ, все же есть нечто, чем он безумно дорожит. То, что он любит до внутренней дрожи. Любит не за что, а вопреки. Исключением из этого правила не стал и Блок. Единственной любовью, которой он был верен всю жизнь, это его родной город. В самом деле, Блок и Петербург неотделимы друг от друга. Для поэта город был столь же реальным персонажем, как и немногие близкие люди. Блок любил Северную столицу, острой и в то же время измученной любовью – патологически боясь, что однажды город исчезнет, как предсказал Достоевский. Петербург для поэта – это нечто святое, икона, которой он не уставал поклоняться. Город, пропитанный насквозь строками Пушкина и Достоевского. Причем последнего в особенности.
Блок любил не парадный, блистающий Петербург с его помпезной дворцовой красотой, шикарными магазинами и ресторанами. Нет, Петербург Блока очень похож на город Достоевского, где в мрачных доходных домах разыгрываются истинные драмы и трагедии. Причем эти узкие, подчас заваленные мусором улочки станут настоящей декорацией для разворачивающейся на их подмостках подлинной драмы. Драмы под названием – «Жизнь А. Блока».
Действительно, Петербург Серебряного века весьма и весьма неоднозначен и противоречив. С одной стороны, изысканная архитектура модерна и неоклассики, выставки «Мира искусства» и молодых модернистов, плеяда выдающихся поэтических талантов, блестящая школа балета. С другой – город заводов и фабрик, рабочие, нищенские окраины… Именно в эту недолгую, по историческим меркам, эпоху дни «блистательного Санкт-Петербурга» были уже сочтены. Неумолимо надвигалась Первая мировая, а следом за ней – революционные потрясения, окончательно разрушившие имперскую Россию…
Блок, попавший на перепутье новой и старой эпохи, действительно все больше и больше напоминал заблудившегося ребенка. Однако… Мы и сейчас можем мысленно представить такую картину. Худая высокая фигура Блока бродит по заснеженным улицам, вот он свернул за угол и зашел в какой-то грязный кабачок, а вот вышел на Невский проспект и… растворился в тумане. И только вслед ему звучат строки близкого приятеля – Вячеслава Иванова…
«Классическое описание Петербурга всегда начинается с тумана. Туман бывает в разных городах, но петербургский туман особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: „Бр…проклятый климат…“ Ежимся и мы. Но…
… ни на что не променяем пышный,
Гранитный город славы и беды,
Широкие сшющие льды,
Торжественные черные сады…
И туман, туман – душу этих „львов и садов“. Петр на скале, Невский, сами эти пушкинские ямбы – все это внешность, платье. Туман же душа. Там, в этом желтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху…»
А Блок… Блок, для которого туман необходим, как воздух бродит, не зная покоя по ночному городу. Для него туман – это вечный спутник, понимающий его лучше родных и близких. Поэт стоит на набережной Невы и не отрываясь смотрит на черные воды реки. «Когда же наступит осень, – думает Блок, – туман снова окутает город. Все верно… Это самый отвлеченный и самый умышленный город на земле. Еще Достоевский сказал: „Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизкий город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посереди его, пожалуй для красы, бронзовый всадник вдруг проснется, кому это все грезится, – и все вдруг исчезнет…“»
И все же… Этот красивый, холодный и даже слегка отстраненный город постоянно навевал на Блока такие далекие, но такие прекрасные картины прошлого. Того прошлого, которое, увы, не возродится уже никогда. И тотчас, словно по мановению волшебной палочки перед ним возникло видение.
Лето… По широкой Неве от Академии медицины до Академии наук идет пароход, на котором великий Менделеев, создатель «периодической таблицы» едет в гости к своему приятелю профессору Бородину, известному химику, имевшему престранное хобби – сочинять музыку. Вот так, вечерами, после многих часов, проведенных в лаборатории, г-н Бородин взял да и сочинил «Князя Игоря». Впрочем, два химика не обсуждали пассажи мира искусства, а любили чаевничать и беседовать, как нынче говорят, про жизнь. А за окном на набережной кипела университетская жизнь, тем более что ни в одной столице мира на берегу реки не находилось столько учебных заведений, сколько в блистательном Санкт-Петербурге. «Как же пустынна набережная, – думает Блок, возвращаясь в реальность своего времени, – будто все умерло. Все мертво». И снова перед ним возникают две фигуры – Менделеев и Бекетов. Каждый занят своим делом… В своих уютных и просторных квартирах, в забитых книгами библиотеках, в лабораториях с новейшим для того времени оборудованием, они трудились во славу дела их жизни, во славу российской науки. А в то же время их жены, весьма эмансипированные дамы, тоже старающиеся идти в ногу со временем, жили собственной напряженной жизнью. Воспитывали детей, отдавали и наносили визиты, и читали, читали, читали.
Дети подрастали, и девочки – эти юные воздушные создания, уже не видели смысл жизни только в счастливом замужестве, а пытались найти свой собственный путь в этом мире. Девушки были умны и прекрасно образованы, любили Листа и Берлиоза, переводили Бальзака и Виньи, читали братьев Гонкуров, а еще… Обожали светское общество и устраивали потрясающие вечеринки, на которые приглашали студентов из учебных заведений их родителей.
Такие приемы любили устраивать в шумном, веселом и хлебосольном доме профессора Бекетова – ректора Петербургского университета. На них всегда царила непринужденная веселая обстановка, шутки и розыгрыши. Вот как их описывает Нина Берберова: «Пожилые профессора, бородатые и длинноволосые, в долгополых сюртуках, играли в карты. Дамы за самоваром судачили обо всем на свете: педагогике, литературе, семейной жизни. А молодежь – будущие светочи науки – одни еще неуклюжие, а другие, напротив, чрезвычайно светские, приглашали на вальс барышень с осиными талиями, большей частью уже предпочитавших Шатобриану Стендаля».
Младшей дочери Бекетовых – Александре едва исполнилось семнадцать. Бойкая, веселая, наделенная живым умом, она была всеобщей любимицей. И все же у девушки, несмотря на столь юный возраст, уже сформировались вполне серьезные интересы. Отец привил ей любовь к систематическим занятиям и энциклопедическим знаниям, а мать – переводчица французских романов – любовь к литературе. Александра пишет стихи, у изголовья ее кровати лежат рассказы Доде, а под подушкой – «Воспитание чувств» Флобера.
Что ж тут удивительного, если Александра выросла очень романтичной девушкой. Почти живая иллюстрация пушкинской Татьяны: «Ей рано нравились романы, они ей заменили все». И дальше шло почти по тексту. Молодые люди, бывавшие в доме Бекетова, казались ей скучными и пресными. Душа ждала романтичного героя, чем-то похожего на Онегина или Печорина. В нем должно быть нечто эдакое, холодное, отстраненное и чуть демоническое. Такое, от чего бы затрепетала ее душа, какая-то загадка, которую хотелось бы разгадать, лед, который нужно было бы растопить. В общем – некто очень выделяющийся из привычного круга. И, естественно, если чего-то очень хочешь, – оно непременно сбудется. Демон собственной персоной не замедлил явиться.
Вечная боль и тайна поэта – его отец. Всю жизнь Блок пытался понять этого человека, с настороженностью наблюдая за собой, боясь увидеть его черты в себе, и приходил в бешенство, когда отчетливо их видел. Он, практически не видевший и не знавший отца, постоянно вел с ним диалог… И когда его обвиняли в излишней нервозности и буйности, отвечал: «Должно же мне хоть что-то остаться от отца…», а потом добавлял: «Мы с ним связаны кровно».
Александр Львович Блок появился в доме Бекетовых зимой 1877 года. Он уже был юристом, оставленным в университете, чтобы подготовиться к профессуре. Немец по национальности, Блок отличался довольно тяжелым характером и весьма романтичной внешностью. Статный красавец, с печальными глазами и грустной улыбкой, он, шутя будоражил девичьи сердца, до поры до времени скрывая, что ему присущи все пороки конца девятнадцатого века. Педантичный во всем, вплоть до мелочей, скупой до неприличия, обладающий буйным нравом, он прятал худшие стороны характера за маской безразличия и отстраненности. И все же… опытный психолог вполне мог заметить, что слишком судорожны были порывы молодого юриста, слишком часто в тонкую линию сжимались его губы и ходили желваки на лице.
Привычка постоянно анализировать свои эмоции, чувства и даже высказывания сыграла с ним злую шутку. Блок подчас не мог даже пошевелиться, борясь с охватившим его оцепенением, не мог довести задуманное до логического конца. А еще… Была у него своя навязчивая идея… И звалась она «сжатые формы». Человек небывалой эрудиции, Блок впустую растрачивал силы, ища для своих философских и социологических трудов новые и непременно «сжатые формы», а не найдя их, не мог завершить задуманное.
Отец будущего поэта ни в чем не знал полумер. Середина его не привлекала ни в каком виде. Он любил крайности, всегда и во всем. Любовь Блока больше напоминала ненависть, чем нежность, заботу и поддержку близкого человека, он отрицал все существующие идеалы и требовал полного и безоговорочного подчинения собственной персоне.
Но всего этого юная Саша Бекетова, разумеется, не знала. Она видела перед собой лишь парадную сторону портрета, а увиденное ей нравилось все больше и больше. Он вскружил ей голову своей загадочностью и грустной, таинственной улыбкой. Да и в самом деле, как было устоять перед таким умным, противоречивым, поскольку холодность в нем уживалась с пылким нравом, таким очаровательным мужчиной. Сашенька влюбилась в него со всем пылом юности. Да, впрочем, ладно она! Он очаровал все семейство Бекетовых. Блок действительно казался «новым человеком», точно глоток свежего морозного воздуха.
Блок тоже не остался равнодушным к младшей дочери профессора и вскоре просил ее руки. Саша не могла поверить. Нет, такого просто не может быть! Она не сможет составить ему счастье! Она недостойна его! Глотая слезы, девушка отказывает Блоку, не замечая, как сжимаются его кулаки, как подергивается уголок рта. Блок круто разворачивается и, глубоко оскорбленный, молча уходит прочь из этого дома.