Текст книги "Рассказы-исследования"
Автор книги: Инна Гофф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
«Цветы девицы Флоры»
Горький, Щепкина-Куперник, Станиславский… Мы читаем мемуары и видим Чехова, каким он предстал глазам своих современников – друзей и родных. Но мемуары – по своему существу жанр субъективный. Между нами и Чеховым стоит непременный посредник – автор воспоминаний.
Короленко, Авилова, Иван Щеглов…
Листаю страницы – и вдруг в перекрещенном свете воспоминаний двух разных лиц об одном и том же отчетливо и близко вижу самого Антона Павловича, как бы раздвинувшего завесу мемуарного далека…
Случилось маленькое, но драгоценное открытие, которым я и хочу поделиться.
Он лежал в клинике профессора Остроумова, в одиночной палате на втором этаже. За окнами серенький, как воробышек, московский март, голые ветки тополей. Говорят, река уже тронулась.
Какая нелепость! Приехать в Москву, назначить свидание женщине и оказаться в клинике… Ему было так плохо, когда кровь пошла горлом, что в первые минуты он забыл обо всем. Забыл о том, что просил ее прийти в гостиницу. Он уже тогда чувствовал себя нехорошо, иначе не решился бы сделать ей такое предложение. И теперь, лежа в палате и глядя на голые ветки за окном, он думал: «Пришла бы она?» А зашифрованная надпись на брелоке, подаренном ему: «Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее»? Что надпись? Слова. Слова, изображенные графически, и только…
Можно ли верить словам?
Она написала ему в Мелихово, что приедет в Москву в конце марта. Они условились о встрече. Он хотел увидеть ее. Он часто думал о ней, вспоминал пушистую тяжесть ее золотой косы, которую ощутил в своей руке в первый день знакомства. Он никогда не видел таких кос. Мог ли он подумать, что она замужем, что у нее ребенок…
«Девица Флора» – так шутя представил ее хозяин дома, муж ее старшей сестры. Она была молода, румяна, очень стройна. Оказалось, что она пишет рассказы. Ему нравились женщины, которые умели учить детей, писать рассказы, играть в театре. Она присылала свои рассказы ему. Он отвечал доброжелательно, иногда раздражался и тогда писал язвительно: «То, что есть Дуня, должно быть мужчиною. Сделайте Дуню офицером, что ли…» Она обижалась. И он утешал ее: «Уступаю, оставьте Дуню, но утрите ей слезы и велите попудриться».
Они встречались редко, порой случайно – в театре, на юбилее. Он всегда угадывал: сейчас, через минуту, он увидит ее, она где-то здесь, рядом… И она действительно появлялась. Встречи волновали. И было странное чувство: как будто они были близки когда-то, в какой-то другой жизни, и вновь нашли друг друга после долгой разлуки. Он сказал ей об этом. И они принялись фантазировать. Они были молоды. И любили друг друга. И погибли при кораблекрушении. «Мне даже что-то вспоминается», – сказала она смеясь.
Ей было тогда двадцать семь лет, ему – тридцать два года. Прошло пять лет. Переписка, случайные встречи, размолвки, недомолвки.
Он все еще не знает, кто она ему и кем могла бы для него стать.
Эта встреча должна была все решить…
И вот он в клинике и даже не знает, получила ли она его записку, которую он послал ей из гостиницы с посыльным, «красной шапкой».
Пришла бы она?
Большая галка опускается на ветку тополя. Ветка долго раскачивается под ней. Должно быть, птице это приятно.
Его мир ограничен двумя окнами и деревьями – тополем и липой. На тополе уже позеленела кора, набухли почки. На пасху выглянут первые листья, зеленые и клейкие, потом землю усыплют красноватые, похожие на гусениц сережки, полетит белый пух… Липа еще не пробудилась. Пробудится ли она? Весной умирают старые деревья. Идешь по аллее, и вдруг мертвое дерево. Так было с той старой березой в Мелихове.
Осенью она сбросила в последний раз свою золотую листву и вскоре застыла по колено в снегу, ничем не отличаясь от своих подруг, соседних берез. И только весной, когда ожили и зашумели деревья, все увидели, что береза мертва и ни первый гром, ни голоса птиц не в силах ее разбудить.
Голова кружилась, и он закрыл глаза. Как он слаб! Не верится, что всего несколько дней, как он приехал в Москву из Мелихова. Сейчас ему трудно пошевелить рукой, поднять голову с подушки.
Он лежал с закрытыми глазами и потерял счет времени. Внезапно он очнулся от ощущения радости. Он это запомнил отчетливо. Он не мог перепутать. Все было именно в такой последовательности – сначала ощущение радости, а потом слова: «Антон Павлович! К вам пришли».
Ее не хотели впустить. Он настоял.
«Он лежал на спине, повернув лицо к двери», – вспоминала она потом.
«Как вы добры», – тихо сказал он.
Она села на стул около его кровати, взяла с тумбочки часы, – ей разрешили побыть около него три минуты. Он отнял часы и, задержав ее руку, спросил: «Скажите: вы пришли бы?»
«К вам? Но я была, дорогой мой…»
Она могла ничего больше не говорить. Могла уйти, не ожидая, пока пройдут отведенные для них минуты свидания.
Он был счастлив. И знал, что это счастье будет с ним и после, когда она уйдет и он останется один. «Но я была, дорогой мой…»
Ее голос, взгляд ее серых глаз, устремленных ему в лицо с тревогой и нежностью. Она была все так же хороша. Ее красота стала как-то значительней с годами. Слабый запах духов, смешанный с мартовской свежестью, наполнил комнату.
Он держал ее руку. «Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?»
Она обещала. Ему хотелось озорничать. «Вы похожи на гастролершу!» – крикнул он ей вслед.
Она ушла, а он думал о ней, вспоминал их немногие встречи. В театре, когда она убежала, не досмотрев пьесы, не позволив ему проводить себя, и на его просьбу поговорить, встретиться – «это необходимо» – засмеялась как-то зло и мстительно. Она сердилась на него: он не ответил на посланный ею брелок. Но как ответить, если тебе предлагают жизнь – «приди и возьми ее». Благодарить? Смешно.
Нет, тут можно только одно – отдать свою жизнь взамен. «А в общем, – подумал он тогда, – это годится для пьесы…»
Вспоминал ее в маскараде, в костюме домино, который был ей коротковат. Она говорила ему «ты», как это диктует закон маскарада. Они пили шампанское в пустой ложе, и она призналась, что любила его. Слова лились свободно, легко. Слишком легко. Ему казалось, что она играет, – на женщин так действует эта смесь таинственности и откровенности, этот блеск, огни и, главное, музыка, музыка…
Он всегда боялся громких слов. Особенно в любви. Он считал, что любовь должна выражать себя как-то иначе. Может быть, молчанием. И он сказал, что она артистка, что он знает ее в драматических ролях. Он так долго и упорно дразнил ее, что она почти поверила, будто он обознался. Он повторял: «Я не знаю тебя, маска». И она не поняла прямого и ясного смысла его слов: «Я не знаю, что ты за человек. Могу ли я верить тебе? Правда ли, что ты любила меня? Или еще любишь?» Она добивалась: за кого он принимает ее? Не за Яворскую ли?..
Да, она часто не понимала его или, казалось ему, не хотела понимать из какого-то женского упрямства.
Он лежал в одиночной палате, на спине, закрыв глаза, и как будто вслушивался в еще звучавший для него негромкий голос: «Но я была, дорогой мой». Так мог сказать только очень близкий, очень родной человек. Жена.
Он был возбужден. Его лихорадило. Ночью часто просыпался, и с каждым разом все светлей проступали высокие, разграфленные переплетами окна, все четче видны были деревья.
Рассвет был розовый, ослепительно яркий после долгих пасмурных дней. Солнце залило палату, жарко горели стекла, блестели влажные ветки тополя. Где-то рядом, видимо на карнизе, чирикали воробьи, радуясь теплу. К полудню солнце ушло из палаты, но во всю силу сияло за окнами, золотило стволы.
Он попросил зеркальце – хотел причесаться, но сестра сама причесала его, сказав, что доктор запретил ему шевелиться.
– Какие мягкие волосы! – сказала сестра. – Сразу видно: добрый человек.
Они и правда были у него мягкие, тонкие. Распадались, образуя пробор.
Он поймал зеркальцем солнечного зайчика и пустил его по стене, по потолку.
– Ну, ну, забавляйтесь, – сказала сестра. – Это вам можно.
«Зайчик», живая капля солнца, прыгал по стене, забирался на потолок, исчезал и вновь появлялся. Неужели отныне вся жизнь будет определена словами: «Это вам нельзя», «Это вам можно»?
Он смотрел на часы. Без четверти два. В два она обещала быть. Вот уже два без пяти. Два и одна минута. И еще пять минут…
Она пришла, опоздав на семь минут, и он упрекнул ее в неточности.
«Я ждал, ждал…»
Она принесла цветы, его любимые – ландыши и розы. Цветы в марте! Розы были еще в бутонах, ландыши только разворачивали свои зеленоватые бубенцы. Сестра поставила их в вазочку с водой. У нее был недовольный вид: душистые цветы в палате легочного больного?
Они остались вдвоем. Он невнимательно проглядел рукописи, которые она принесла по его просьбе. Ему жаль было отрывать время недолгого их свидания. Сейчас она была для него всем: голубизной и щебетом птиц, обещанием жизни, его надеждой…
Спустя годы она вспоминала:
«– Когда вы едете? – спросил он.
– Сегодня.
– Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!»
Она показала ему телеграммы. Все три. Ее ждали дома, в Петербурге. Телеграммы были нервные. В их настойчивости сквозило нетерпение, каприз.
Когда она ушла, он думал: зачем она показала мне телеграммы? Чтобы оправдать свой отъезд? Доказать лишний раз, как ее любят и ждут там, как она там необходима?..
Она боролась с собой. Она произнесла «не могу» почти шепотом, не глядя ему в глаза. А ведь он просил об одном дне! Только об одном!
Что ж, он оказался прав. Громкие фразы годятся больше для пьесы, чем для живой жизни.
Она ушла, и двери тихо зхлопнулись за ней. Остались цветы в вазочке. Свежо пахли ландыши, распускались розы. Было грустно на душе. Что-то кончилось в его жизни. Он знал, что больше никогда не назначит ей свидания и та, несостоявшаяся встреча в Большой Московской никогда не состоится. Границы ее чувства к нему определились беспощадно и отчетливо.
Цветы стояли долго. Розы распустились все до одной. Сначала сестра аккуратно меняла цветам воду, а потом он сам, когда ему разрешили вставать. Десять дней спустя, когда его приятель драматург Иван Щеглов пришел проведать его, цветы были еще хороши.
Впоследствии Жан – так называл он в шутку Щеглова – напишет в своих воспоминаниях:
«– А это у вас от кого? – кивнул я на букет, украшавший больничный столик. – Наверное, какая-нибудь московская поклонница?
– И не угадали: не поклонница, а поклонник… Да еще вдобавок московский богатей, миллионер.
Чехов помолчал и горько усмехнулся:
– Небось и букет преподнес, и целый короб всяких комплиментов, а попроси у этого самого поклонника „десятку“ взаймы – ведь не даст! Будто не знаю я их… этих поклонников!..
Мы оба помолчали.
– А знаете ли, кто у меня вчера здесь был? – неожиданно вставил Чехов. – Вот сидел на этом самом месте, где вы теперь сидите.
– Не догадываюсь.
– Лев Толстой!»
На самом деле Лев Николаевич был здесь уже давно, больше недели тому назад.
Заговорили о Толстом, о поездке на кумыс. Антон Павлович проводил Щеглова по больничному коридору, до дверей. Возвращаясь в палату, думал: «Славный он малый, Жанчик. Но зачем он пишет пьесы? Писал бы рассказы. Впрочем, пьесы – штука менее тонкая, а Жанчик в тонкостях не мастак».
Как-то Жан сделал замечание по поводу «Степи», того места, где мальчик Егорушка вспоминает покойную бабушку: «До своей смерти она была жива и носила с базара мягкие бублики…» «До своей смерти она была жива…» Жан был очень горд, что отыскал эту «стилистическую небрежность». Не хотелось спорить, говорить об особенности детского восприятия. Проще сделать вид, что согласился. Кажется, Жан и теперь поверил, что цветы преподнес миллионер…
Он вспомнил свой экспромт в защиту ее цветов и усмехнулся. Почему он придумал миллионера? Но разве не была она миллионером в тот день?..
Он чувствовал себя лучше. Ему разрешили гулять, и он ходил в Новодевичий монастырь, бродил по аллеям, среди могил, вдоль красных кирпичных стен, слушал пение птиц. Иногда останавливался и, задрав голову, смотрел на зеленый пух листвы, на горящие на солнце золотые купола.
Улыбался и хмурился…
В конце апреля он был уже у себя в Мелихове. Он написал рассказ «О любви», задуманный еще в Москве во время прогулок.
Она узнала себя в героине и прислала ему письмо, резкое и несправедливое.
«Писатель, как пчела, берет мед откуда придется…»
Он читал письмо с удивлением. Еще не утихла боль. Он писал для нее. Она не поняла, не отозвалась на слова признания:
«Я чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга…»
Он ответил сухо. Письмо начал без обращения. Он писал, что поедет в Крым, потом на Кавказ. «Значит, в Петербург не попаду». И, в ответ на ее упрек, о цветах и пчелах:
«Вы несправедливо судите о пчелах. Пчела сначала видит яркие, красивые цветы, а потом уже берет мед. Что же касается всего прочего – равнодушия, скуки, того, что талантливые люди живут и любят только в сфере своих образов и фантазий, – могу сказать одно: чужая душа потемки.
Погода скверная. Холодно, сыро…
Будьте здоровы и счастливы».
Спустя два года появился в печати рассказ «Дама с собачкой» – один из лучших в мире рассказов о любви.
Свидания в гостинице, посыльный – «красная шапка», бегство из театра посреди спектакля. И опять – «они любили друг друга как очень близкие, родные люди…».
И женщина – молодая и не защищенная рассудком, не избежавшая трудной любви, любви, где страдание и счастье так перемешаны, что нельзя понять, где кончается одно и начинается другое.
Это был рассказ о том, чего не было и что могло быть между ними. Но она должна была быть другой.
И он написал ее, другую.
О такой женщине он мечтал, на такую любовь – сильную и горькую – был готов душой.
Лидия Алексеевна Авилова прочитала рассказ и в этой другой женщине себя не узнала.
1965
Переполненная чаша
В рассказе Чехова «Дама с собачкой» я очень люблю то место, где Гуров и Анна Сергеевна приезжают в Ореанду.
Они сидели на скамье, смотрели на море и молчали.
«Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет».
Читаю и всякий раз испытываю волнение.
Может быть, потому, что это состояние пережито не только Гуровым, но прежде всего самим Чеховым. Это щемящее «когда нас не будет», куда Чехов включил и себя и нас с вами… Оно так знакомо каждому, кто был у моря и слушал его равнодушный глухой шум.
Мир меняется, но человек сохраняет в себе главное – человеческое, и тончайшие движения его души неизменны.
Мы часто обращаемся мыслями к Чехову. К его книгам и самой личности. К Чехову, настолько не любившему наставительного тона, что многие современники не замечали идеи его произведения, считали, что она просто отсутствует, а его самого называли писателем без идеи и направления. Сейчас нам кажется это почти невероятным – читатель неизмеримо вырос и научился прочитывать идею, заложенную в образе, в самой ткани вещи.
И вот Чехов со своей нелюбовью к поучениям остается для нас очень близким. Не потому ли, что во всех его зрелых произведениях нет четко сформулированного вывода – resume? Это разрешает каждому взглянуть на прочитанное по-своему.
«Там же все написано», – отвечал он Качалову на вопрос, как надо играть Тригорина. Так он мог ответить критику и читателю, буде они обратились бы к нему с вопросом о его авторском отношении к выведенному в рассказе. Чехов не любил поучать в своих рассказах и повестях. Но в его письмах мы находим множество советов по самому разному поводу – советы житейские, медицинские, литературные. Впрочем, часто и они снабжены шуткой, оговоркой вроде: «Когда критикуешь чужое, чувствуешь себя генералом».
Выделяются его письма к братьям Александру и Николаю. Написанные в воспитательных целях, они представляют собой свод жизненных правил, коими, по мнению Антона Павловича, должен руководствоваться культурный человек. (Тут нельзя не вспомнить замечательное письмо Александра Сергеевича Пушкина, адресованное младшему брату Льву на пороге его самостоятельной жизни.) Письма Чехова братьям резки и серьезны. В них отчетливо выступает другой – мужественный и твердый Чехов. Этого Чехова знают меньше, чаще говорят о мягком, чуть ироничном, задумчивом. А на деле то был стержень, основа.
Именно этот мужественный Чехов пересек Россию, затеяв трудную поездку на каторжный в ту пору Сахалин.
Именно этот Чехов выходит из академии, узнав, что из нее исключен только что принятый Максим Горький.
Именно этот Чехов рвет с реакционным «Новым временем» и отходит от Суворина, с которым был связан годами дружбы.
«Воля чеховская была большая сила, – вспоминает его современник писатель Потапенко, – он берег ее и редко прибегал к ее содействию, и иногда ему доставляло удовольствие… переживать колебания, даже быть слабым.
Но когда он находил, что необходимо призвать волю, – она являлась и никогда не обманывала его. Решить у него – значило сделать».
У Потапенко же находим:
«…все было пережито им – и большое и ничтожное. И если полноте переживаний часто мешали его осторожность и как бы боязнь взять на себя всю ответственность, то причиной этого был талант.
Но Чехов-человек страдал от этого».
Он страдал от болезни, одиночества. Часто от непонимания. Но научился скрывать это даже от самых близких. Таким он воспитал себя.
В письме брату Николаю Павловичу (Москва, 1886) он, перечисляя по пунктам свои требования к понятию воспитанный человек, пишет: «Они (воспитанные люди. – И. Г.) не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают. Из уважения к чужим ушам они чаще молчат».
Требования, предъявляемые другим, он прежде всего предъявлял себе самому. В силу этой причины многое в его жизни остается еще не раскрытым.
В том же письме он пишет брату, что воспитанным людям нужно от женщины:
«Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть матерью…»
Замечено, что 1898 год был для Чехова необычайно плодотворным. До этого тоже было особенно «урожайное» для него время, когда появились повесть «Степь», пьеса «Иванов» и несколько водевилей. Возможно, это было вызвано известным письмом Григоровича, в котором маститый писатель призвал Чехова бережней относиться к своему большому таланту.
И вот спустя десятилетие, в 1898 году, – снова душевный взлет. И как следствие – плеяда блестящих рассказов: «Ионыч», «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви», «Случай из практики», «По делам службы», «Душечка», «Новая дача».
В чем же причина такого нового творческого подъема? Объяснения этому нет до сих пор. Думаю, что причина в том высоком праздничном избытке сил, который дает человеку любовь.
Не случаен среди названных выше рассказ «О любви». Чеховым пройден путь от прелестной Мисюсь («Мисюсь, где ты?») до Анны Алексеевны Луганович. «Дама с собачкой» написана год спустя. От арифметики детской любви к геометрии поздней с ее треугольником.
На треугольнике построен рассказ «О любви» – чета Лугановичей и Алехин. В «Даме с собачкой» Чехов усложнил фигуру до многоугольника, введя в рисунок повествования и тех, кто стал невольным участником драмы.
В невозможности для героев рассказа достижения счастья ценой страдания других – детей в первую очередь – и кроется высокий нравственный потенциал.
Чехов показал историю любви двух людей, которые «любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья». «Сама судьба предназначила их друг для друга». Рассказ слишком известен, чтобы его пересказывать. Но нельзя удержаться еще от одной цитаты: «…точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках». В этой фразе тот же резкий Чехов, что и в письмах братьям. Чувствуется не грусть, а острая боль. О такой боли нельзя написать понаслышке, ее надо испытать самому.
Что побудило Чехова к написанию этого пронзительного рассказа? Были тут скрытые личные мотивы?
Полагаю, что были.
Оба рассказа – «О любви» и «Дама с собачкой» – возникли в конце десятилетия сложных отношений Антона Павловича Чехова с Лидией Алексеевной Авиловой.
…до сих пор многие думают, что Чехов никогда не испытал большого чувства. Так думал когда-то и я.
Теперь же твердо скажу: испытал! Испытал к Лидии Алексеевне Авиловой.
И. А. Бунин
«Много, много у меня времени лежа думать и вспоминать. Ну, думы тяжелые и думать больно. А вспоминать можно с выбором, и часто от воспоминаний вся душа точно пронижется солнцем и станет легкой и радостной».
Передо мной доселе неизвестные воспоминания и дневники Лидии Алексеевны Авиловой, впервые разобранный и приведенный в порядок ее архив.
Эту работу тщательно, с большой любовью, выполнила внучка писательницы. Она же позвонила мне и любезно предложила познакомиться с рукописью. Я с радостью согласилась.
Почему же именно ко мне обратилась внучка Авиловой? И почему я с такой радостью приняла ее предложение?
У меня есть рассказ «Цветы девицы Флоры». Он был напечатан в сентябрьском номере журнала «Юность» за шестьдесят пятый год. Пожалуй, ни на одну свою вещь я не потратила столько нервной энергии. Началось с небольшого открытия.
В перекрещенном свете воспоминаний двух разных лиц об одном и том же я близко увидела Чехова, не заслоненного чужим ощущением.
Тут не было посредника. Не кто-то другой, а я сама стала невольным свидетелем того, как оберегал Чехов имя любимой женщины от посторонних вторжений. Рассказ мой был о взаимоотношениях Антона Павловича Чехова с писательницей Лидией Авиловой. О цветах, которые она принесла ему в больницу. О том, как Антон Павлович отвел подозрение Ивана Щеглова, посетившего его в больнице неделей позже и увидевшего на столике у постели цветы, не была ли это поклонница…
Умер Иван Щеглов, принявший на веру слова Чехова, сказавшего, что цветы ему подарил миллионер. Умерла долго не печатавшая своих воспоминаний Лидия Алексеевна Авилова. Умерла за четыре года до выхода в свет первого издания книги «Чехов в воспоминаниях современников». Чеховеды отрицали серьезную роль Авиловой в жизни Чехова. В отличие от признанной Лики Мизиновой – недолгого раннего увлечения и долгой сердечной дружбы – история отношений Чехова с Авиловой была подвергнута сомнению, и ее воспоминания в книге были даны с оговоркой.
Мой рассказ вызвал споры, недоверие – чеховедение, как и всякое «ведение», не любит пришельцев со стороны. В дальнейшем я нашла солидную поддержку: мнение об этом Ивана Алексеевича Бунина, хорошо знавшего Чехова и Авилову, принявшего ее воспоминания безоговорочно. Но в ту пору, когда рассказ был написан, его мнение не было еще у нас широко известно.
Девятитомное собрание его сочинений, где Бунин так высоко отзывается о Лилии Алексеевне, молодой женщине с ясным лицом, вышло двумя годами позднее.
Потом я поняла, почему мне довелось сделать это открытие – маленькое, но ценное. Я не была человеком со стороны – слишком давно меня занимало все, что касалось Чехова. Этот интерес усилился, когда я стала писать рассказы. Помню, работавший в ту пору в «Новом мире» Сергей Антонов сказал об одном писателе, что у него чувствуется школа Чехова и Бунина.
Чехова и Бунина… Многие объединяли этих писателей при жизни и долго потом. И лишь не скоро поняли, что это две совсем разные, хотя и близкие школы. Но давно почувствовала это Авилова:
«…Чехов давал мне советы, которые тогда я плохо понимала: „Будьте холодны, когда пишете“. Лучше всего я поняла этот холод не на Чехове, а на Бунине… он в совершенстве владеет секретом писать холодно, а вызывать самое сильное впечатление. Я бы сказала, что он открыл новую школу, и очень хорошо взялась бы доказать это…»
Впервые же о возникновении школы Бунина она говорит еще в пятнадцатом году.
Редакция «Юности» проявила разумную осторожность – три известных литературоведа решали вопрос, можно ли напечатать мой рассказ. Двое из них высказались в мою пользу, и «Цветы девицы Флоры» появились в журнале.
Пятнадцать лет отделяют меня от первого прикосновения к этой теме. Отделяет мой собственный жизненный опыт и опыт литературный, за эти годы много написано, еще более перечитано и передумано. И вот – биографическая рукопись Авиловой, иногда плавные, цельные, порой отрывочные записи, ее дневники. Написанные для себя, для взрослых уже детей в надежде, что когда-нибудь прочтут – потом, когда ее не будет на свете, – эти записи создали для меня заново портрет пленительной женщины.
Женщины, которую любил Чехов.
Кто была Беатриче?
Кого сохранил для нас Леонардо в образе Моны Лизы? Какой была она, вдохновившая Чехова на рассказы о любви?..
Кроме высокой оценки Бунина, она не удостоилась до сей поры серьезного внимания. В сущности, мы долго знали о ней лишь то, что о себе сообщила она сама. И это принято было как истина. Она же в свойственной ей манере всегда смотрит на себя как бы чуть свысока. Слегка себя высмеивая, над собой подтрунивая. Как бы памятуя строки чеховского письма: «Горды только индюки». Вот образцы того, как говорит она о себе:
«В гимназии я училась плохо»;
«…была неуверенность в себе, доходящая до уверенности, что я непременно скажу или сделаю глупость»;
«…никогда я не была глупей, чем когда я говорила с умными людьми».
Говоря о своем первом рассказе, помещенном в «Петербургской газете», которую издавал муж ее сестры С. Н. Худеков, добавляет: «Плохой рассказ». И тут же: «…это был не дебют, а просто родственная любезность».
Она себе мало нравится. Но когда хвалят то, что она пишет, когда Максим Горький обращает на нее внимание, она готова поверить словам мужа: «У тебя счастливая наружность, вот и все!»
Ее принимают в Союз взаимопомощи русских писателей, «…но мне не страшно было: уж очень я была безобидна, незначительна. И, конечно, меня приняли».
И в главке «Как я была писательницей»:
«Я завела эти записки, в которых убожество моих умственных запасов оставляет мне такое крошечное поле действия…»
«Я была талантливое ничтожество».
Она беспощадна к себе, учиняя анализ прожитой жизни, оглядываясь на себя, оценивая свои поступки, как бы отвечая на чей-то вопрос – не на свой ли?.. Объясняя самой себе – себя.
Послушаем, что о ней говорят другие:
«Я помню ее в юности. Вся бледная, с белыми волосами, с блестящими глазами… Молодая девушка с розами на щеках»
(И. А. Бунин).
«В ней все было очаровательно: голос, некоторая застенчивость, взгляд чудесных серо-голубых глаз…»
(он же).
«Я любил с ней разговаривать как с редкой женщиной, в ней было много юмора даже над самой собой, суждения ее были умны, в людях она разбиралась хорошо. И при всем этом она была очень застенчива, легко растеривалась, краснела…»
(он же).
«Ах, Лидия Алексеевна, с каким удовольствием я прочел Ваши „Забытые письма“. Это хорошая, изящная, умная вещь. Это маленькая, куцая вещица, но в ней пропасть искусства и таланта…»
(А. П. Чехов).
«Авилова хорошие темы находит»
(Л. Н. Толстой).
«Авилова пишет лучше Андреева. Она выбирает старые нравственные темы и пишет на них»
(он же).
Читая сейчас записи Лидии Алексеевны, я часто вспоминала фразу Чехова из письма, ей адресованного:
«Верьте, Вы строги не по заслугам».
Так он писал ей, защищаясь. Не по заслугам строга она и к себе.
…Вскоре после того, как «Цветы девицы Флоры» были опубликованы, в редакцию журнала стали приходить письма. Два из них я здесь приведу.
Первое меня чрезвычайно обрадовало:
«Дорогая Инна Гофф!
Извините, не знаю Вашего отчества. Прочла Ваш… рассказ в „Юности“, посвященный отношениям, вернее, эпизоду в отношениях моей бабушки Лидии Алексеевны Авдловой с Антоном Павловичем Чеховым, и захотелось поблагодарить Вас за ту лиричность и нежность в интерпретации этого эпизода, просто за то, что Вы ее полюбили и как-то по-своему, но очень трогательно осмыслили и захотели осмыслить их взаимоотношения.
…Вы, верно… знаете, что не все поверили бабушкиным воспоминаниям. Тем более мне было приятно прочесть Ваш рассказ, почувствовать тепло и взволнованность в Ваших строках… Если Вас интересуют потомки…»
Далее следовало приглашение. Было указано два телефона, домашний и служебный – Института русского языка Академии наук СССР.
И стояла подпись – Н. Авилова.
Второе письмо меня озадачило:
«Главному редактору журнала „Юность“ тов. Полевому.
Уважаемый Борис Николаевич!
В номере девять журнала „Юность“ за сентябрь 1965 года я прочел статью Инны Гофф „Цветы девицы Флоры“.
Не откажите в любезности сообщить Вашим читателям, что сестра Антона Павловича Мария Павловна при жизни не один раз говорила мне, что со стороны Чехова никогда не было никаких серьезных чувств к Л. А. Авиловой, что она желаемое приняла за действительность и в изложении ряда фактов не была точна.
С уважением С. М. Чехов.6 октября 1965 г.».
Вот таких два письма в ответ на мою «статью». Борьба не утихла. Впрочем, я поняла это, натолкнувшись на отзыв одного из трех рецензентов, решавших судьбу моего рассказа, – сторонника версии Марии Павловны.
А я-то обрадовалась, узнав, что И. А. Бунин высоко оценил прочитанные им воспоминания Авиловой.
Я прочла это, когда рассказ был уже написан, и решила, что ссылка на Бунина обескуражит каждого. Но, оказалось, этого недостаточно. Слишком велик авторитет Марии Павловны Чеховой. Да и как ей не быть авторитетом, сестре и другу, столько сделавшей для Антона Павловича при его жизни и еще более после его смерти. Разве сама я не подчинилась в свое время ее влиянию, не подвергла сомнению рассказанное Авиловой, прочтя в предисловии к сборнику воспоминаний о Чехове:
«В особой оговорке нуждаются мемуары писательницы Авиловой… Ее воспоминания дают ряд достоверных сведений, в частности о той среде, которая окружала Чехова во время его приездов в Петербург, о первых постановках его пьес в петербургских театрах, уточняют некоторые данные биографии писателя. При всем этом нельзя не отметить чрезмерную субъективность и односторонность автора в освещении материала, связанного с Чеховым. Едва ли также можно считать вполне достоверным, что свои отношения к Авиловой Чехов выразил в рассказе „О любви“…»
Второе издание воспоминаний современников о Чехове вышло в свет в пятьдесят четвертом году, автор предисловия повторяет уже знакомую нам оценку Марии Павловны. Его не вполне ловкая фраза – либо отношение к Авиловой, либо отношения с Авиловой – погасила тогда мой интерес к напечатанному, я проглядела эти страницы бегло, с раздражением: как можно, думала я, сочинять, фантазировать, придумывать свой роман с Чеховым!..