444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Инна Харитонова » Все могу (сборник) » Текст книги (страница 6)
Все могу (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:09

Текст книги "Все могу (сборник)"


Автор книги: Инна Харитонова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Уже потом, повзрослев, Таня опять захотела ребенка, но руководствовалась она лишь понятиями женской состоятельности. И все-таки не так мыслила она свое материнство. Думала, будет муж, которому сообщит с радостью, а может, намеком, все свекрови, тетки, мамки захлопают в ладоши, и будет Таня носить себя как хрустальную вазу весь срок под строгие взоры переживающих родственников. Безотцовщина в ее планы не входила.

Обличающий вопрос «Кто отец?» она, к счастью, себе не задавала, зная точно, что только Паше, этому увальню, досталась Танина первая беременность. Но зла на него она не держала, корив понемногу себя. За те два месяца, которые провела она одна, с работы домой, из дома на работу, забыла она и Пашу, и Стаса, который под сенью крытых платформ Курского вокзала, не стесняясь, объявил о своей женитьбе. Таня счастливо икнула. Но из-за спины его вышла тоненькая белесая девочка, женщина-ребенок, сплошь в подростковых прыщах. Именно ей предстояло распоряжаться их семейным счастьем. Видимо, Стас неплохо относился и к Тане, что даже пригласил ее на свадьбу, но Таня таких щедрот не оценила. Попытка сдружить своих женщин – бывшую любовницу и нынешнюю невесту – Стасу не удалась. Он все еще продолжал быть одинаково для всех добрым и радушным, но в Тане начала кипеть злость и ненависть. Это черное чувство вылилось потом на нее учеников, хорошо, что глухих и немых, но все же остро понимающих перемены в своей наставнице. Свадьбу Таня демонстративно игнорировала. Стас же ее отсутствия даже не заметил. Он, как и все остальное в своей жизни, делал правильно и самоотреченно. Теперь ему предстояло заниматься семьей.

Тане тоже неплохо было бы подумать о браке. Но почему-то она не сомневалась, что отца ее будущего ребенка искать не стоит. Не представляла она, где и как будет это делать. В лагерный отдел кадров она идти не могла – гордость не позволяла. Потеряв сон, ночи напролет смотрела Таня на свое отражение в полированной створке шкафа и с каждой бессонной ночью все больше себя ненавидела. Думала о всяком: об узнавшей вдруг маме, заходящейся от новости в истерике; о работе; о нищете, хорошо прикрытой северными, но вовсе не вечными запасами. Из сумрака комнаты выплывали на нее страх и боль, боязнь такой долгожданной, но абсолютно ненужной самостоятельности, и к утру в прерывистом сне перед глазами вставало страшное слово, диссонирующее и режущее ухо. Слово это было «аборт», и вслух произнести она его не могла, немела на первой букве. Всем, что получалось, была протяжная «а-а-а-а». Не могла выговорить она его и немой ручной азбукой, пальцы не слушались, и ладонь сжималась в кулак, впиваясь длинными ногтями в кожу. Этот сжатый кулак также значил букву «а». Решение все не приходило, а сроки с каждым днем поджимали, напоминая о себе то тесным лифчиком, то календарем.

4

Трамвай этот был скорбного маршрута. Взбираясь по узкой своей, навеки проложенной колее, изо дня в день перевозил он грустных женщин. Все как одна они проделывали большую часть пути в молчаливой тоске, уставившись в окно. Но взгляд их отнюдь не фиксировал городскую суету, смену скудных пейзажей и других пассажиров. Подъезжая к остановке «Больница», женщины медленно вставали, переглядывались, и в этих взглядах угадывалось молчаливое согласие: «Я тоже туда». Понурым стадом вываливались они из узких трамвайных дверей, все как одна, пусть и в штопаном, но чистом исподнем, с авоськой, набитой нехитрыми женскими вещами, халатами, тапочками и сорочками, тащились к дверям самого ближнего корпуса.

Вагоновожатые не любили этот маршрут. Часто случались в пути неприятные казусы: кто-то падал в обморок прямо в мокроснежную кашу вагона, выставляя напоказ лиловые панталоны, кто-то протяжно то ли выл, то ли плакал. Высадив пассажирок у больницы, через два круга трамвай подбирал их снова, и совершенно никакой разницы не было в их лицах. Одинаково печальные, они, лишь немного кособочась, залезали обратно и были немного бледнее утреннего, но в целом никаких разительных перемен с ними не случалось. В трамвайном депо ходили слухи о его начальнике. Говорили, что его мать, сейчас уже высохшая быстрая старушка, однажды, как и все, залезла и поехала, но в дороге случилось ей видение или что-то такое, и вышла она через остановку, а спустя шесть месяцев родила нынешнего директора. Видимо, начальник всегда испытывал неоднозначные чувства в отношении этого женского маршрута. С одной стороны, обязан он был трамваю своим рождением и начальственным будущим, с другой – было ему больно за всех тех женщин, которых трамвай этот ежедневно возил на страшно-грешное дело избавления от детей.

Таня прождала трамвай долго. Уже три раза хотела она пойти домой греться, три раза передумывала и все три раза оставалась стоять. Протискиваясь между сиденьями, встала она возле окошка и только тогда ощутила на себе всю тоску этого маршрута. Осторожно разглядывая своих соседок, она безошибочно выделяла тех, кто выйдет вместе с ней и кто будет взбираться по ступенькам именно в ее двери. Но не покидало Таню чувство превосходства над ними. Ехала она не просто, как все. Ехала она к своему врачу, которая за неделю до этого и решила все Танины мытарства.

Врач была матерью Таниной ученицы, глухой девочки, отличающейся от остальных детей далеко мерцающей надеждой, редко присущей такого рода заболеваниям. Глухота могла, как говорили, пройти позже, во время полового созревания, когда одни гормоны встретятся в диалоге с другими, и первые звуки, может, услышит и девочка. Ее мама, как многие родители больных детей, постоянно как бы извинялась перед всем светом за свое неполноценное дитя и с годами приобрела соответствующие стойкие интонации извинения в общении. Особенно робка была она перед дочкиными учителями, и даже репутация вполне успешного и грамотного женского врача не избавляла ее от сутулого, заискивающего скукоживания. На Танину просьбу она откликнулась яро и уже на осмотре, когда Танино колебание, казалось, раскачивает весь мир, осторожно, вопреки врачебной этике, подтолкнула ее к решению. «Вы молодая еще, Татьяна Алексеевна, родите вы себе еще ребенка. Спешить-то здесь не надо». И Татьяна обрадовалась, будто сама этого никогда не знала, вскочила и расцеловала врача. Всю неделю самой любимой ученицей была у Тани глухая дочка гинеколога.

Женщины, выбравшись из трамвая, кинулись наперегонки к дверям больницы. Только Таня, отделяясь от всей обреченной компании, шла позади. Ей спешить было некуда. Она знала, что ждала ее там, на третьем этаже, ее добрая фея – врач. С большим оживлением, равно как очередь в гастрономе за дефицитным, занимали женщины свою очередь. Таня же прошествовала сразу в ординаторскую, откуда и была тут же выперта по причине утренней пятиминутки. Получалось, что привилегированного положения ей так и не досталось. В палате ей оставили крайнюю койку, на которую, роняя руки, она и уселась. Почти все немолодые, женщины проворно, со знанием дела переодевались, быстро, не блуждая взглядами по медицинским формам, заполняли нужные строчки своих карточек, только Таня, перегибаясь через кровать, все заглядывала к соседке, грузной белокожей женщине. Но справедливость все-таки восторжествовала. Зашла Танина врачиха, объявив, что первой пойдет Таня. Спорить никто не стал.

Только дойдя еще своими, пусть и ватными ногами до операционной, поняла Таня, что ни разу не была в больнице, не вдыхала запах карболки, не морщилась от стерильности бахил и нагромождения приборов. Взятая в плотное человеческое кольцо, она задыхалась. Впереди стояла врач, сбоку девушка со шприцем наперевес, ту, что была сзади, Таня не видела, а лишь ощущая присутствие, пугалась больше всего. Она глохла, не слышала их простых дежурных фраз. Когда чем-то холодным провели по ляжкам, а девушка аккуратно, но настойчиво взяла Танину руку в свою, охватил ее настоящий ужас. Вырываясь, пыталась пошевелить она скованными ногами и руками, но игла нашла свою синенькую жилку вены, и сразу выключили свет.

Таня бежала по коридору, круглому, застекленному, вид из которого напоминал ресторан «Седьмое небо». Она стучала в окно, кричала, думала, что вот-вот кто-нибудь выйдет ей навстречу. Но в окне показался лишь ее отец, никогда нелюбимый, чужой, небритый, давно свезенный в московский крематорий. Отец тянул к ней руки, и она смотрела лишь на его ногти, увеличенные, лакированные, круглые, как у всех алкоголиков. И чувствовала, что больше никого не будет, никто не появится в этом стеклянном коридоре…

– Не плачешь уже? – Из белизны потолка на Таню опускалось лицо полной санитарки.

– А я что, плакала? – выдавила из себя Таня.

– Плакала, ой как плакала. – Санитарка всплеснула руками, выражая степень Таниного плача, помолчала и многозначительно добавила: – От любви это. От любви.

За почти сорок лет работы в этом отделении насмотрелась санитарка Зинаида Григорьевна всякого. Придя сразу после войны, молодой женщиной, так и осталась она здесь. И после ее прихода в это желтоватое здание с белыми рядами колонн у входа будто ничего и не случилось в ее жизни. Жила она по-прежнему через дорогу с прежним и единственным своим мужем. Родила только трех ребят, и то все здесь, в родных уже стенах. Выросли и разбежались ее сыновья. Старший на Север, средний – в соседний район на жилплощадь жены, младший – в Ленинград, в Медицинскую академию. Особенно младшим гордилась Зинаида Григорьевна, радовалась, что выйдет сын большим врачом, военным хирургом, и продолжит достойно ее лечебное дело. Муж же ее, давно пенсионер, подрабатывал от скуки в соседнем больничном корпусе лифтером. Ладно жили они всю жизнь, так же ладно встретили старость. С юным трепетом готовила Зинаида ему подарки к 23 февраля, гладила ему рубашки, готовила с собой бутерброды. Как в молодости, не отдавая времени безделью, старался Анатолий Михайлович каждую свою свободную лифтерскую минутку потратить на дело. Столярил, что-то чинил, паял, сделал новый фанерный ящик для радио, сбил табуреточку, обил ее куском старой праздничной красной дорожки и в считаные месяцы заслужил уважение главного врача. На Новый год подарили ему врачи музыкальную открытку. Уж очень полюбилась она старику, носил он ее всегда в кармане, обернутую в полиэтилен, и изредка, когда Зиночка забегала к нему на минутку, открывал ей на ушко позолоченную бумажку. Глядя со стороны на эту пару, молодые завидовали, но, возвращаясь домой, разводились, скандалили, изменяли. Никто не подумал спросить у Зины и Михалыча, чего им стоило их семейное счастье. Тем более никто и не знал, что уже лет двадцать находятся они в официальном разводе, что в молодости Михалыч не прочь был погулять, принять на грудь и подебоширить, а Зиночка долготерпением молчала, кормила троих сыновей, развозила их по всей Москве в садики и ясельки, потому что места им в одном никак не находилось, и имела всего одну слабость – кино. После ночной заходила она в кинотеатр на утренний, самый дешевый сеанс и с упоением глядела на экран, забывая горести и печали, выходя из темноты зала помолодевшей, новой и вроде бы счастливой.

Страсти киношные никак не сравнивались со страстями больничными. Вспоминала иногда Зинаида Григорьевна, как одна понимающая грузинская мама привела к ним свою нагулявшую четырнадцатилетнюю грузинскую дочь. А папаша их, статный горец, выследил женщин и бегал в грязнущих сапогах, сотрясая больничные коридоры национальными ругательствами и проклятиями, со здоровым кинжалом за женщинами, пока не уткнулся в богатыря-реаниматора, который и обезоружил разгневанного отца. Видела все это санитарка Зина, видела и другое, с годами накапливая свои заметки и становясь спецом в своем деле. Наблюдала, что восточные женщины всегда приходят стайками, одна ложится, а остальные ждут, и делать им все можно только без наркоза: мол, религия им не позволяет, а крики их разносятся аж во дворе. Знала, что в наркозном бреду плачут редко, а если и плачут, то больше от любви. А просят прощения у Мишеньки или Сашеньки, а чаще у Боженьки. Знала Зина, что и причитают после, срываясь на южнорусские завывания, когда боль выступает наружу, все одинаково, и обычные бабы, и заумные кандидатки наук.

Таня проснулась первая и осматривала своих соседок. Кого-то только привезли, небрежно свернув с каталки на кровать, но аккуратно попав в ее узкий островок. Одна все спрашивала, когда можно домой, и тревога ее говорила о том, что дома к обеду кто-то придет и этого кого-то надо обязательно встретить, чтобы не родилось лишних вопросов и подозрений. Сама Таня не торопилась, спешить ей было некуда.

Дома, разобрав сумку, она засунула в корзину с грязным бельем заляпанную кровью сорочку, а ведь сначала выкинуть хотела, да пожалела, тщательно намылась и стала ждать. Дней через пять стало ясно, что осложнений, которых так боялась Елена Николаевна, каждый день названивая своей пациентке, не случилось, и только тогда Таня почувствовала саму себя, прислушалась и в конце концов решила, что все правильно и, как никогда, хорошо. Ощутив себя счастливой, она заново подарила себе свободу, к которой так стремилась и от которой всегда бежала.

Под Новый год Женя, с которым Таня уже давно с оказией развелась, прислал открытку. Он считал своим долгом не забывать первую жену. Мелким убористым почерком писал о работе, о природе, не говоря ни слова о жизни личной, которая Таню интересовала больше всего. А тридцать первого раздался звонок. Звонил ей Паша.

5

Разыскал он ее точно так же, как когда-то могла найти его Таня, через отдел кадров. Сбиваясь и путаясь, предложил встретится как-нибудь, так же сбиваясь, Таня обещала подумать. В том, что Павлик ее настроен романтически, она не сомневалась. А в том, что он хочет продолжения отношений, вообще была уверена. Как ни странно, злости к нему Таня не почувствовала. Радости особой тоже не было. В Танином возрасте время, как никогда, быстро стирало всяческие огорчения, насыщая память лишь вещами приятными и светлыми. Но с Ирой, единственной, с кем можно было обсудить Пашу, Таня непременно решила посоветоваться.

Подруг как таковых у Тани не было. Были знакомые, очень хорошие знакомые, но близких не получалось. Таня по этому поводу не страдала. Самодостаточность и самовлюбленность делали свое дело. Ира же была старше, опытнее и, как казалось, мудрее всех остальных. Не сколотив собственного личного счастья, на примере которого можно было давать советы, Ира руководствовалась понятиями житейской науки, по наитию угадываемой в той или иной ситуации, и часто давала действительно дельные ответы на вопросы незадачливых подруг. Мужа у Иры никогда не было, откуда взялась длинная Анечка, Таня не спрашивала.

Жила Ира пусть и в ближнем, но все же Подмосковье. Таню расстояние не остановило. Кроме того, была она всегда занята. Задумав однажды на Анином примере вырастить уникального ребенка, Ира не жалела сил. Анечка ходила сразу в три школы, в английскую, музыкальную и спортивную, и одну театральную студию. Давалось ей все легко. Английский учился по дороге в бассейн, музыке отдавалось время перед сном, роль Конька-Горбунка запоминалась еще во время репетиций. Телевизор, игры в куклы и прочие детские развлечения Анину жизнь обходили стороной. С мокрой косой под шапкой везла ее Ира домой, где по белым клавишам отстукивала девочка ровно час сонаты Бетховена. Тренеры говорили, что для удачной спортивной карьеры надо бросить музыку. В музыкальной школе все были уверены, что известная пианистка выйдет из Ани только при условии отказа от спорта. Ира не слушала никого. Она наблюдала. Прекрасно зная, что у ее ребенка нет никакого слуха, который так необходим музыкантам, она удивлялась Аниным фортепианным успехам. Еще больше она поражалась Аниным удачам в редком по тем временам синхронном плавании, понимая, что гибкости для этого вида спорта у дочери маловато. Несмотря на свою недетскую занятость, Аня не была затюканным ребенком. Распыляясь на все и ничего, она жила своей, никому не известной второй жизнью. В ней она умела ругаться матом, знала, откуда берутся дети и что у старших девочек появляются на лобке волосы. Мать Аню никогда не хвалила, даже тогда, когда та выигрывала конкурсы, соревнования и театральные олимпиады. Она лишь позволяла себе сдержанно улыбаться, когда ее дочь, как всегда, крепко, быстро и без истерик засыпала ночью. В этом и состояла ее материнская радость.

Ира была еще молодой женщиной, темноволосой, худощавой и стройной. Аня же, болтающаяся где-то рядом, лишь придавала матери ненужного весу и явно портила общее впечатление от женщины. Это заметила Таня, когда вдалеке замаячили две их фигуры. Пашина участь решалась в кафе-мороженом. Аня, чуть обалдев от внепланового отказа от музыки, молча ковыряла ложкой свою порцию кондитерского искусства и во взрослые разговоры не лезла. Складывая из видимых недостатков и достоинств Пашин портрет, Ира рисовала подруге мужчину, одним словом, пока что нужного.

Но Паша сгодился и для другого, более ответственного пути. Через год частных встреч он предложил Тане свою пухлую руку и здоровое сердце спортсмена. Тут Таня раздумывать не стала. Согласилась сразу, тем более что со спортом у Паши было покончено. Теперь он работал официантом в «Праге» и, кроме утиных паштетов, выносил через служебный вход еще и немалую зарплату. Такие женихи на дороге не валялись. Свою роль сыграло и то, что тупоумный Паша в самое ближайшее время обещал стать успешным коммерсантом.

Времена тогда стояли благоприятные для всякого рода коммерческих дел. На обломках одного строя сбирался новый образ жизни, без имени и без четких контуров, но без ограниченной свободы действий. Одни граждане по-нарцисски наслаждались переменами, другие сетовали, третьи откровенно хулили, а самые шустрые начинали колотить свои состояния, благо колотить было из чего. В магазинах тогда продавалось все от трусов до мотоциклов, но Пашин брат Боря, старший, а потому разумный, предпочел заняться компьютеризацией всей страны. Сил и средств он на это занятие не жалел и рассчитывал на немалую прибыль.

6

Боря был не только старшим и разумным, ему досталась участь самого любимого ребенка в семье. Мама, Ольга Петровна, благоволила ему с рождения. Сказалась на таком нежном отношении, видимо, девическая тайна Оленьки. Единственной, кто знал эту историю во всех подробностях и деталях, была старая тетка. Со свойственной рассудительностью организовали родственницы тогда бесчестный подлог. В истории этой фигурировал бывший Олин одноклассник, черноглазый Сема, который чуть не вышел боком его школьной подруге. Положение Оленьки было безвыходным, как виделась со стороны ситуация тетке, и именно она, родная кровь, скрыв от всех, подгоняя в одно целое массу фактов, помогла избежать племяннице позора. Муж Оли интриги так и не раскрыл, доверял жене больше, чем себе, и, глядя сквозь железки приборов на черноволосого и черноглазого мальчика Борю, радовался детскому очарованию сына и без задней мысли слегка сетовал на отсутствие сходства между ним и родителем.

Муж Ольги, Степан Кузьмич, был обычным самоделкиным, но с весьма внушительной ученой степенью. Изобретения его, порой абсурдные, получали патенты и прочие юридические подтверждения, но жизненного применения им не находилось. Музой Степана неизменно была Оля, которую муж ласково только в доме называл Ляля. Все изобретения и придумки направлялись на облегчение бытовой участи блистательной супруги. Была смодулирована специальная круглая терка для редиски, зигзагообразная щетка с моторчиком, прибор для мойки полов с вибрирующей и самопросушивающейся тряпкой. Изобретения требовали большой технической базы, поэтому Степан Кузьмич после работы не брезговал зайти на помойку, а изредка выезжал на свалку, где в резиновых сапогах и брезентовом плаще обследовал каждый метр дворца утилизации. Свалочная добыча приносила много полезного. Кроме нужных железок Степан точно, никогда не ошибаясь, приносил в дом то кувшин старинной грузинской чеканки, то совсем еще новехонький ореховый стул на гнутых ножках, но без сиденья, а однажды разрыл икону. Ольга икону дома не оставила, посчитала фарисейством. Вычистив и помыв ее, бережно завернула она деревянный квадрат в две коричневые гастрономные бумажки, перевязала ниточкой и свезла тетке, но, придя, еще раздумывала – отдать или нет. Отдала-таки. Икона была исключением.

Дары помойки принимала Оля благосклонно, зная, что не пройдет и недели, как Степа все починит и приведет в божеский вид. Еще подсказывало ей чутье, что вещи эти, враз угаданные среди грязи, вроде бы деревенским, но вовсе не безвкусным мужем, приобретут когда-то, еще на ее памяти, большую ценность. Степан Кузьмич, как никто, видел вещь и уважал в ней больше всего прежнюю жизнь, потому часто с горечью смотрел он, как соседи волокут старый, весь в филенчатых узорах буфет к мусорному баку. К дереву он относился особенно тепло. Умел сам варить лак, и запах его, совсем не противный, без химической едкости, еще долгим ароматом гулял по квартире, заползая даже в холодильник. Осваивал Степан и глазурь. Собрав печку для обжига, хотел научиться выводить керамические узоры. В его кабинет нельзя было заходить без стука, иногда Оле приходилось стучать ногой по толстой двери, чтобы наконец отвлечь мужа, позвать обедать или ужинать. За всеми делами Степа и не заметил, как у Ольги во второй раз образовался живот.

Родился мальчик аккурат 12 июля, и по настоянию тетки назвали его Павликом. Павлуша тоже был темноволосый, но не смуглый, и глазки его, что не ушло от внимания Степана Кузьмича, были серые. Из двух пород, материной, городской, и отцовской, простонародной, в малыше больше преобладала последняя. По сравнению со старшим Борей отличался Павлик излишней подвижностью, глупой мимикой и порой сильно смахивал на больного дурачка, но развивался в целом нормально. Боря к этому времени уже ходил в детский сад и был обожаем воспитателями, нянечками, поварами и конечно же самой мамочкой. К Паше же Оля относилась сдержанно, зато маленький Боря к брату прикипел всей своей необъятной детской душой. Он защищал его, менял писаные ползунки, подсовывал свои лучшие игрушки и часто целовал в слюнявый рот.

Школьное детство братьев тоже отличалось. Если Боря был неизменно первым в шестом классе, то Паша существовал в своем первом классе на грани полной неуспеваемости и долгожданных троек, его не спасало даже то, что половину заданий делал за него Борис. Но, было решив для себя, что брата не бросит никогда, Боря без недовольства посвящал Павлуше все свое время, брал с собой на концерты и делился всем, чем только мог.

Ольга, с годами помудревшая, решила, хоть и с тоской, что кесарю кесарево, определить младшего в спортивную секцию, и, как стало ясно позже, вовсе не прогадала. Степан к двум своим детям относился одинаково, но в душе выделял Пашеньку, с годами все больше похожего на него, и часто жалел. Сожаление это относилось и к Боре, горевал Степан Кузьмич, что ни один из сыновей не интересуется его рационализаторскими и изобретальскими делами, хотя кувшинчики, чашечки, фигурки кошек и собак мальчики раздаривали на дни рождения своим друзьям регулярно.

Как доставались Паше богатые плоды Бориных талантов, так досталась ему и его первая девушка. Она, хоть и имела весьма звучную и благородную фамилию Клоницкая, сама благородством не отличалась. Придя однажды к Боре, взаперти проведя с ним полчаса, она постучала и к Павлику. «Хочешь?» – и одновременно наклонила вниз голову, сощурила глаза, оттопырила нижнюю губу и поиграла школьной форменной юбкой. Паша не так чтобы хотел, больше боялся, но отказываться не стал. А она, честно отрабатывая обещанные Борей модные ажурные колготки с люрексом, уже стаскивала с тринадцатилетнего Паши брюки. Возрастное преимущество партнерши сковывало Пашу, обалдело следил он за ее точными, как физзарядка, движениями, и абсолютно не понимал, что делать дальше. Его любовный дебют не удался. Получив заранее припасенную текстильную компенсацию, довольная Клоницкая ушла домой и весь вечер подругам рассказывала в деталях свой поход к братьям и голосисто, до слез смеялась, заходясь в хохоте всем телом. Стоит ли говорить, что этот издевательский смех целиком адресован был Паше.

Позже захотелось Павлику свою девушку, с ухаживаниями, с подъездными стояниями и игривыми отказами. Собственно, ухаживать он не умел, не знал азбуки нежной лести и, когда надо, настойчивого наступления. Но знал, что уже давно приглядывалась к нему рыжая некрасивая Анжела. На физкультуре специально кинул Паша в нее мяч, девушка не обиделась. Так завязался роман.

Объективно оценить одноклассниц можно было только на физкультуре, когда синие мешковатые костюмы оставались в раздевалке, а молодые тела обтягивали тонкие спортивные футболки и штаны. К известным характеристикам «худая – толстая» добавлялись и более значимые: большая попа, маленькая грудь, кривые ноги, острые коленки. По той моде считалось, что иметь острые коленки такое же несчастье, как ходить на кривых ногах. Вечные ценности груди и попы не комментировались.

Анжела была никакая. Одновременно не худая и не толстая, с грудью и без нее, с попой и ее отсутствием, с ровными, но все же некрасивыми ногами. Единственным Анжелиным козырем были волосы – густая рыжая грива, кудрявая и будто местами попачканная более темными, чем основной цвет, ржавыми въединами. Пашу тянуло только к Анжелиной голове, причем ее лицо привлекало меньше, чем канат косы. Паша вел себя канонически. Провожал Анжелу из школы, звонил вечерами, когда разрешалось – гулял с ней. Незаметно Анжела похорошела. Распустила косу в огромную метлу хвоста, укоротила юбку и надела обтягивающую кофту. Метаморфоза пришлась Паше по душе. Он дольше гулял с ней, предпочитая места безлюдные и романтические, пару раз клал руки на ее колени и, не получив решительного отпора, двинулся выше.

В тот день Боря поехал в университет только к обеду, поэтому квартира была свободна часа на три точно. Анжела осмотрелась, поглазев во все комнаты, кроме папиного кабинета, выбрала родительскую спальню. Огромная кровать, прикрытая пышным бежевым, как зефирина, покрывалом, привлекла девушку больше, чем спортивные награды ее друга. Родительское ложе смущало Пашу, но протестовать он не осмелился. Второй раз стер всю робость, и Анжела представляла собой ту дичь, на которой не должно случиться осечки. Когда свет был выключен, окна зашторены, дверь заперта, дернута, проверена, одежда тряпочным холмом покоилась на полу, а Анжела то отползала, то приближалась к Паше, должно было случиться самое главное в их первой взрослой жизни. Но Паша вдруг как-то по-девичьи брезгливо вскрикнул, повернулся на коридорный свет и обнаружил кровь на своих пальцах. Анжела уже плакала, стыдливо пытаясь прикрыть одной ладошкой все тело. На зефирном покрывале бурело пятно большого невиданного материка – девичья неустоявшаяся физиология не пускала их во взрослую жизнь.

От воспоминаний юности осталось у Паши какое-то горькое чувство, вовсе не мужское и абсолютно не удалое, но в глубокие комплексы его неудачи так и не переросли. За те полгода, что раздумывал он о Тане в сомнениях новой встречи, хотелось ему увидеть что-то не похожее на всю его прежнюю жизнь. Постепенно отрываясь от тренировок, он вечерами впитывал в себя неизведанные эмоции, прислушивался ко всему вокруг и каждый день делал новые открытия. Замечал он вещи вроде бы пустяковые, пытался найти в них смысл, основу и даже мудрость. Таким вот образом в эти шесть месяцев непрерывного раздумывания формировались его привычки и пристрастия. Нравился ему поздний транспорт с подвыпившими пассажирами и пустыми скамейками, нравилось приходить в пустую квартиру и самому впускать с улицы в безжизненные стены тепло или холод. Большое наслаждение испытывал он от вещей неосязаемых, но все же им подмеченных. Чувствовал он, что мамины пироги, всегда выжаренные на подсолнечном масле, распускают пышную свою дрожжевую духоту по всему дому и пропитывают вещи. Особенно майку. Поднимая нижний ее край к носу, внюхивался Паша, улавливая запах сдобы, капустной начинки, отцовского табака и пота, и был счастлив своим открытием целой гаммы ароматов. О Тане Паша думал постоянно, и эта изматывающая, доселе не обнаруживаемая им способность ежеминутно совершать острый мысленный процесс пугала его. Он не знал, что делать со своими открытиями, боялся их и раздражался, когда в самый ненужный момент, будто издалека, Таня снова всплывала в его голове. Соединение грубой физической силы, тренировок, растущих нормативов, тяжелых соперников с тонкой извилистой мыслью окончательно загнало Пашу в тупик. Хотелось только видеть Таню и знать, что все кончится, вернется в прежний круг, которым он считал те крымские минуты, проведенные с нею вместе.

Как случается часто озарение, что где-то недавно совершил ты жизненно значимую ошибку, за которую придется расплачиваться, появилась у Паши убежденность, что сделает он непростительный шаг, если с Таней не будет. Почти суеверная тяга к ней подгоняла его к действию. По той жизненной закономерности больших и одночастных перемен случилось в это время Паше пойти на настоящую работу, что прибавило уверенности в избранном пути, а поздняя благосклонность Тани заставила подумать о приближающемся счастье. Эта думка была последней в череде ежедневных полугодовых измышлений, и желание впитывать, анализировать, запоминать и наслаждаться вещами весьма умозрительными больше к Паше не возвращалось никогда.

7

О туманной науке бизнеса Паша не знал ничего. Боря же верил в брата, как в самого себя, и, в отличие от многих, считал, что максимально семейное предприятие приносит самый большой доход. Во всем хитроумно выстроенном процессе Паше отводилась самая ответственная роль. Надлежало ему вести многочисленные и часто безрезультатные переговоры. Принимая во внимание то обстоятельство, что Паша даже не знал, с какой стороны подойти к тому, что он пытался продать, это создавало время от времени ситуации комичные, а для Паши и вовсе обидные. Но совершенствоваться в знаниях он желал, понимая, что те, с кем переговоры случаются, мало чем отличаются от него самого. Умственных навыков Пашина работа особо не требовала, а, что тут же пригодилось, требовала лошадиного здоровья, которого у Паши было чересчур. Надо было просиживать вечерами в ресторанах, выпивать, говорить, опять выпивать, вворачивать анекдоты и наутро, в похмельной трясучке, подписывать двусторонние соглашения. Результаты такой бурной деятельности превосходили все ожидания. Боря искренне не мог нарадоваться братом, хвалил его к месту и просто так, подарил машину и заграничный пиджак. В пиджаке Паша смотрелся еще глупее, чем без него, напоминая неваляшку, которую по незнанию обрядили в сарафан. Помимо всего, протокол обязывал Пашу к белым крахмальным воротничкам, ухоженным рукам и чистым ботинкам, и он не без радости ждал, когда кастрюльки крахмала перейдут из маминых рук в Танины, но вовсе не жаждал этого Боря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю