355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Рушкин » Квинт » Текст книги (страница 4)
Квинт
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:11

Текст книги "Квинт"


Автор книги: Илья Рушкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Царство Квинта Истинного протянулось на шесть дней. И в день первый Квинт принял жертвы, в день же третий и все последующие царствование тяготило его. А что было в день второй, – этого не знает никто. Очень хотелось бы, чтобы и день седьмой остался никому неизвестен, но это не так. Квинт Судьбоносный приоткрыл завесу. Итак, в день седьмой погибло то, что протягивало единственную хрупкую нить между страшной душой Квинта и милосердием. Умер котенок Квинта. Но как же, спросим мы, произошла эта смерть, если она была неугодна Квинту Всеповелевающему? Ответ крайне прост. Она произошла по недосмотру. Квинт забыл о маленьком Аяксе, оставшемся дома в одиночестве. И теплый, пушистый комочек, проникнутый жизнью, упал в легкий смертный туман. Не удивительно ли это? Не странно ли, что и в таком крошечном теле горит дыхание жизни, горит и отсвечивается в глазах. Уже не горит. О, эта сила судьбы! Даже бог подвластен ей, невозможно иначе. И Зевс склоняется перед слепым древнейшим могуществом мойр. Склонился и Квинт. А в этот седьмой день Квинт проснулся необыкновенно поздно. Ему приснилось, что он вновь солдат. И что великий Марцелл награждает его венком. Легион же стоит молча, и тускло блестят под усталым солнцем нагрудники суровых воинов. Сделано. Пуниец отброшен от Нолы. И хотя крови еще будет много, победа теперь – вопрос времени. И это – заслуга и Квинта тоже. Потому-то и лежит на широких твердых марцелловых ладонях венок. Видно, крепко запомнилось Квинту чувство, которое заполнило его в то мгновение. Иначе не снился бы ему этот случай опять и опять. И торжествующий Клавдий, и небритые лица легионеров в строю, и глазеющая толпа предателей-ноланцев. "А, не то все это", – подумалось Квинту, но день уже покрылся налетом бессильной злобы. Затем этот налет исчез, чего Квинт, зная себя, совершенно не ожидал. А затем Квинт узнал об Аяксе... Но, не буду описывать то, что описать нельзя. Смерть Аякса не могла, как ни была горька, вычеркнуть из мира Квинта Непреклонного. О ней он узнал, как уже было сказано, утром, и смерть тысяч помчалась в погоню за ней. А чуть за полдень пришел Лициний. Квинт почувствовал его приближение еще тогда, когда мысль о встрече только появилась. Итак, вновь удалились смертные, и боги воссели друг напротив друга, враг напротив врага, и зал засиял, и мир затаился, сжался и пропал, и стало ясно, что он не существует вовсе, да и не существовал никогда, поскольку не было на то благоволения Квинта Ужасного и Лициния Прекрасного. Лициний был спокоен и умиротворен. Словом, самый обычный Лициний. Страх его пропал, и невозможно было поверить, что это он бежал к выходу, разбивая фигуры. Но лежал, лежал, лежал на полу мраморный Аполлон, лишенный руки, и один взгляд, брошенный на него, заставлял верить сильнее, чем вид Лициния – не верить. Тогда Квинт, решив почему-то говорить по-гречески и впервые вдумавшись в смысл привычного приветствия, произнес: – Радуйся, Лициний! – Радуйся, Квинт! – ответил гость, предупредительно склоняя лицо. – Ты уже успокоился, Лициний? – Вполне. Благодарю. – Значит, твой страх прошел. – Да. Прошел. – Доволен ли ты моим миром? – "о, как тонко выделено слово "моим"!", подумал Квинт. В действительности, он просто грубо надавил на него. – Нет, Квинт. – Нет? – Отчасти нет. – Отчасти? – Отчасти. А отчасти – да. – Что же тебе не нравится? – Мне не нравится, что ты – человек – возомнил себя богом. – Вот как. А что же тебе нравится? – А нравится то, что люди видят, кому поклоняются, и они видят бога именно таким, каким его представляли. – Прекрасно. Но почему же я – человек? – тут Квинт сделал над собой усилие. – Потому, что ты – не знал и не знаешь мир, ты – не знаешь природу своей власти. Она просто пришла к тебе. Потому, что ты подвержен чувствам, потому, что тебя тревожит смерть. – Тревожит... – Тревожит. И не тянись к мечу! Это только подтвердит мою правоту. Будь ты бог, – тебе бы не был нужен меч. И я еще не сказал главную причину. – Говори же. – Ты не можешь быть богом потому, что ты мыслишь. – Ты софист, Лициний. – А ты не видишь истины. Или не хочешь видеть. Выразить невыразимое... И Квинт окунулся в бесчувствие. А когда он вновь обрел способность мыслить и сжал лицо ладонями, и на обнаженном до пояса его бронзовом божественном теле выступил бисер пота, Лициний сказал: – Чтобы победить смерть – нужно умереть. И Квинт вторично окунулся в бесчувствие. Мышцы его напряглись, он стиснул меч, и сорвал его с бедра, и бросил куда-то вверх, но невероятным образом клинок вспыхнул, сбросил с себя мешавшие ножны, сверкнул и врезался в мраморную голову лежащего Аполлона, пронзив мрамор как дерево. А мощные руки Квинта стиснули одна другую, сплелись в борьбе, но не надолго. Появилось бессмертие. Бесконечно желанное, но еще более бесконечно страшное. Затем пропало. Сердце бешено застучало, грозя прорваться сквозь ребра и широкие мышцы, и заболели виски, и в горле появилось болезненное чувство, и Квинт ощутил полет, но единовременно проникся страхом высоты, падения, чего никогда с ним не было. Но пот исчез, и сердце успокоилось, и виски перестали давить, и меч погас, наконец, и взбугрившиеся мышцы расслабились. Квинт подавил все и очутился вновь в реальности. И тогда Лициний произнес: – Вечности нет! И сила этих двух слов была такова, что и в третий раз Квинт окунулся в бесчувствие. Но теперь он был расслаблен. И более того, он словно не мог пошевелиться; перед глазами возникло лицо Стелы, милое, любимое, нежное. Она была жива, она все простила. Тут ужас принял Квинта в свои мягкие руки, и это спасло его. Он вновь вырвался на поверхность, в реальность. Свинцовая глубина осталась только в прошлом. И Лициний заговорил. А Квинт слушал Лициния, не шевелясь, и готов был отдать все что угодно, лишь бы Лициний говорил и говорил без остановки. – ...нет. А ты хочешь жить. Этот инстинкт сильнее мысли. Ты человек, и ты можешь постичь только то, что видел. Поэтому ты всегда беспокоен, всесилен ли ты. И есть ли твоя власть – высшая, или над тобой что-то висит, и есть ли вообще высшая власть, и не будешь ли ты наказан, и безумен ли ты. Надменность переходит в страх. Страх – в надменность. Это естественно. Неестественно лишь, что ты пытаешься постичь то, что непостижимо. Ведь ты не можешь представить себе Высшее иначе, чем в образе человека. Не внешне, а по образу мыслей. О Стела! Слова твои... – ...Человек не может иначе, чем сознавать, что над ним что-то есть, пусть даже это что-то совершенно неопределенно. Но как только он пытается это определить, так сразу наталкивается на противоречие. Ведь если бог человек по мыслям и чувствам, то он не всемогущ и не всевластен. Над ним, в свою очередь, что-то есть. Следовательно, Высшее – это вообще не личность, не "я", для него лишены смысла все наши понятия. И уж конечно, чувства. Обида, месть, благодарность, любовь, ненависть, снисхождение, жалость, гнев, прощение... О Стела, сердце твое... Говори, Лициний, говори. Все что угодно, но только говори! – ...бог – это тот, кто устанавливает правила игры. Только тогда это истинный, высший бог. Но тогда он и не может быть чем-то определенным. Ведь согласись же, что если мы можем сказать что-то о нем самом или о его возможностях, тем самым мы пытаемся его самого подчинить каким-то правилам игры...Так как же мы с тобой можем быть богами в этом истинном, высшем смысле? – Послушай, Лициний. Мне не нужна власть высшая. Пусть я – всего лишь чародей. Какая разница. Скажи лишь: мы бессмертны? – Квинт... – Постой! Прошу тебя. Просто скажи: да или нет. Ну же. Да? Или... Нет. Скажи, и я поверю тебе... – Нет. – Я ждал именно этого. Но не верил до последнего мига. – Но позволь мне объяснить! Да! Мы не вечны! Но лишь потому, что вечности нет! – И мир не вечен? – Бессмыслица. Вечности нет. – И Рим не вечен? – Вечности нет. – Тогда что же вечно? – Вечности нет.

Вот что происходило в день седьмой. А в последующую за тем ночь Квинт восстановил разрушенное за дни своего царствования, и самую память об этом царствовании уничтожил в умах людей. Но остались мертвы погибшие. И дом Квинта остался пуст... Квинт вступил в третий круг. И я желаю ему мира и успокоения. Мира и успокоения – хладнокровному убийце, способному плакать. Мир тебе, Квинт!

Говорят, ненавидеть легко. Это неправда. Уверяю вас. Настоящая ненависть заполняет человека не хуже любви. Как и всякая сильная страсть. Она так же не дает отдыха, так же подчиняет себе все. Нет. Ненавидеть сложно. Очень сложно. Прокрадется этот огонь в душу, – и не узнать человека. Он уже весь подчиняется этому огню. Ему уже некогда думать о другом. Он стал рабом своей страсти. Он не осознает этого, но уже тяготится. Ему становится трудно смотреть в зеркало, его преследует дымный запах, и глаза болят по вечерам, а в зрачках окружающие привыкают видеть тоску и ночь. Нет, труднейшее дело – служить страсти вообще, а ненависти – так, пожалуй, вдвойне. Как изменился Квинт после тех Семи Дней, ах, как изменился. Ларами клянусь, не посмел бы Велент ударить его по плечу, увидь он сейчас квинтово лицо. Отступился бы наглый сын Самния, и усмешка сошла бы с кровавых губ. Может быть, впервые. Итак, полюбуйтесь на эту роковую путаницу – лицо Квинта. Его резкие прекрасные черты отражали непреклонность и силу, энергичный характер. Печать властности немного затеняла все, особенно – возле губ, словно очерченных свинцом. Но, конечно, глаза выделялись сильнее. Существует же в мире такое чудо, человеческие глаза. И нет пределов их разнообразию. Все что угодно они могут выразить, так что не нужны станут слова и жесты. У Квинта были мягко-карие, влажного блеска глаза. О таких глазах говорят демонические, но мы о них так не скажем. В обрамлении длинных ресниц, яркие, выразительные даже сверх обычного, они производили странное впечатление. Казалось, что они уже готовы ласково взглянуть на вас, но вместо ласки они остро и точно схватывали ваше лицо, ощупывали мгновенно и тотчас гасли под ресницами. А в самых их уголках, куда обычно никто не заглядывает, поместился темный, особый блеск. Может быть, именно так блестит вода Стикса. А может, и не так вовсе. Но беспокойство наплывало на того, кто случайно замечал этот блеск.

Каждая встреча с Лицинием, как вы, полагаю, заметили, меняла Квинта, и очень резко. Эти беседы служили словно точками поворота, и, видимо, Квинту это сравнение тоже приходило в голову, иначе чем же объяснить, что все чаще он видел во сне высокие белые конусы мет, усыпанные пылью, и огибающие их гибельные тетриппы. Слившиеся в дымку спицы, тлеющие концы осей... Одним словом, в точности такие, какими их воспел Гораций. И странное дело. Чем громче становился лошадиный топот и крики возниц, чем гуще расплывалась пыль из-под коней, чем чаще раздавался завершающийся коротким резким звуком свист бича, – тем теплее и спокойнее становилось Квинту. Сознание всплывало высоко вверх, суета и шум начинали звенеть и удалялись. Однако, хватит о снах. Они непонятны и могут значить все что угодно. В жизни же Квинт видел состязание колесниц всего однажды, в Италии, так что колесницы эти следовало бы назвать не тетриппами, но квадригами. Горация Квинт не читал и прочитать, естественно, не мог, ибо в будущее попасть нельзя. Хотя бы потому, что будущего – еще нет. Но мчащиеся колесницы, скажете вы, можно встретить не только у Горация. Есть они у Гомера, есть и у Пиндара. Да мало ли у кого они есть! И тут приходится раскрыть еще одну черту Квинта, о которой я еще не упоминал. Квинт совершенно не читал и не знал поэтов. Италийцы вообще прохладно относились к стихам, но Квинт в этом превзошел соотечественников. Так что, откуда Квинт мог так ярко запомнить несущихся лошадей у мет совершенно непонятно. Зато совершенно понятно, что Квинту осталось сделать немного. Ибо смысл жизни он утратил вновь, и на этот раз, похоже, окончательно. Жизнь прошла мимо него, или вернее, он сам отстранился от нее. Вначале из презрения, так как ждал своего взлета, затем из гордости, – так как думал, что дождался, а теперь, – теперь из чего? Видимо, из ненависти. Но к кому, позвольте спросить? Или, может быть, к чему? Оставим этот вопрос без ответа. Порой вопрос стоит больше, чем ответ.

Жизнь утекала. Это стало ясно. С болью Квинт думал о том, что он уже не юноша, и проклинал те два роковых маяка своей жизни, которые дали ему ее прожить так, как он ее прожил: Велента и Лициния. Зачем, зачем раскрывать тайны? Зачем обнажать истину? И что такое истина? Однако, в сторону истину. Ведь не она теперь занимала мысли Квинта больше всего. Его заботила иная сторона бытия, о которой невозможно не упомянуть в мало-мальски реалистичном изложении, так как никакой другой аспект, в отдельности, не значит для человека больше, чем этот. Это аспект половой. Недаром ни о чем не написано столько, сколько написано о любви, а любовь, хотя тут можно и спорить, всегда связана с сексуальностью. Квинт, как я уже несколько раз отмечал, был привлекателен, его мрачность и отпугивала и притягивала, но он никогда не был боек в разговоре, что неудивительно, если вспомнить о его детском комплексе неполноценности, отголоски которого не пропали и теперь. Говоря кратко, выше его сил было проявить первому интерес к женщине, непринужденно заговорить с нею. И если не брать в расчет тех, которые отдавались не человеку, а богу, а так же его капуанскую связь, о которой я охотно не упоминал бы вообще, кроме Стелы в его жизни не было ни одной женщины. Какой-то порог стоял между ним и веселым безумием пьяных поцелуев. Иногда, и довольно часто, ему казалось, что вот сейчас он переступит этот порог, но порог был неприступен, как раньше, и, хотя руку его никто не торопился снимать с теплого бедра, на большее у него самого не хватало решимости. Стела пронеслась через его жизнь веселой искоркой, с ней все было совсем не так, и порога никакого не было, и Квинт совсем еще не думал о любви, еще не успел осознать, что это ощущение – и есть любовь, когда горячие ладони легли на его шею и влажное прикосновение, кружа голову, запечатлелось на губах, а глаза Стелы, став окончательно бездонными, явились совсем рядом. Со Стелой все было просто. Она была лишена препятственного чувства стыда, ибо, где есть доверие, там не бывает условностей. Она могла кружиться перед ним по перестилю обнаженной и, хохоча, валить его на пол. Она могла, придя к нему в дом по своему обыкновению рано, мяуча залезть к нему в постель, по-кошачьи царапаясь, пока смех не одолевал окончательно. Она могла все. С остальными же все было иначе. О Стела! Голос твой...

Квинт вышел из дома под вечер. То, что выход этот необычен и является результатом долгих размышлений, видно было из того, что меча при нем не было. Не было и плаща. В противоположность всем своим привычкам, он был одет в короткий белый хитон, стянутый на поясе и подчеркивавший его сильную фигуру. Квинт позаботился, чтобы на улице никого не было, и вот, никто не увидел его. Он дошел до конца улочки, свернул в темноту и еще некоторое время стоял, прислушиваясь. Как странно. Совсем недавно он летел здесь во всем своем величии, и эти люди за стенами, хотя теперь и не помнят, поклонялись ему. А сейчас он вел себя как обычный человек, и даже находил в этом приятное. И тут, как бы между прочим, в голове его сложилась четкая мысль о том, что его положение в мире, его божественность – его тяготит и не доставляет ровно никакой радости. Однако, надолго эта мысль его не задержала, и он двинулся дальше и пропал. След его совершенно теряется, но не навсегда. Двое полицейских, воинов городской стражи, видели атлета с яростными глазами на Гончарной улице, и, как они рассказывали, что-то помешало им его остановить, хотя такое желание возникло, тоже совершенно непонятно почему. Таким образом, мы уже можем предположить путь Квинта от его дома на коротенькой Римской улице (ее, кстати, называли так из-за сравнительно большого числа римлян, живущих на ней) и до Гончарной. Судя по всему, Квинт, свернув с Римской в безымянный переулок, дошел до дома, окруженного садом с плющом, и вывернул на Верхнюю улицу. Далее, если уж он сюда вышел, ему не оставалось ровно ничего другого, как пройти ее всю, вплоть до печально прославившейся пьянством пожарной префектуры. Здесь перед ним вставал выбор. Можно было пройти через парк, напрямик. Можно же – свернуть на неприметную Корабельную улицу, дойти до ее пересечения с Царской и оказаться почти у самой Гончарной улицы. Первый путь был короче, второй – безлюднее. И что именно выбрал Квинт – мне неизвестно. Ну, а от Гончарной и вплоть до Нижней, упирающейся одним концом в порт, тянется тот веселый район, который и составил Александрии ее разгульную славу. Полицейские с воровскими глазами, жирные сутенеры, веселые владельцы кабачков, продавцы-лоточники, предсказатели всех мастей и красок, рабы-носильщики, играющие в кости, собаки, обезьянки, нищие фокусники, музыканты...И толпа, текущая вперед, скалящая в улыбке зубы, жаждущая раздать поскорее монеты и получить свою порцию острого грубого удовольствия. И жарко, жарко, и ногам трудно ступать, и острейшим лезвием врезается в мозг смесь близкого наслаждения и близкой опасности, запаха духов, вина и пота, разноголосая музыка, женский визг, топот, пьяные крики, шум драки, окруженной плотным кольцом зрителей. И звон золота. Самый тихий и самый заметный. Квинт был здесь впервые, но его военное прошлое не дало ему растеряться. Он уверенно свернул в распахнутую дверь, выбрав ее потому, что туда свернул рыжий юноша, шедший в толпе впереди него. Зайдя, он остановился и подождал, пока глаза привыкли к мраку. Тут перед ним оказалась лестница, ведущая вниз, и по этой лестнице Квинт сошел. Здесь ему опять пришлось остановиться, так как в лицо ему ударили запахи, разноголосый шум и яркие краски. В светильники, размещенные по стенам и на столах, явно был добавлен наркотик, потому что запах, разливавшийся от них, дурманил, и у некоторых сидящих в глазах стояли точки. Мелькнула рыжая голова. Квинт набрал в грудь воздуха, выдохнул и шагнул вперед. На него обращали внимание. Хитон на нем был из дорогой тонкой шерстяной ткани, что говорило о деньгах, а ладная фигура и обнаженные мышцы привлекали взгляды пьяных проституток. Багровый толстяк тел шестидесяти, видимо, хозяин, приветливо махнул ему рукой, указывая на незанятое место. Квинт послушно направился туда. Здесь он очутился между двумя: с одной стороны – молодой человек с красивым испитым лицом, спящий. Он протянул руки по столу и лежал всей верхней частью тела на руках. Рядом с ним была кружка в луже черного вина. Складка туники залезла в лужу, и от этого ткань пропиталась вином до самого плеча. Возможно, это мешало ему спать, поскольку он изредка вздрагивал и шепотом требовал расплатиться. С другой стороны сидела вполне еще трезвая девушка, совсем юная, с заученным томным выражением лица, с почти обнаженной грудью и такая накрашенная, что не оставалось никаких сомнений насчет ее профессии. "Прекрасно, – подумал Квинт, – ее-то мне и надо". Ему принесли вино. От остального он отказался. Отхлебнув, Квинт убедился, что вино лучше, чем можно было ожидать. Тут девушка перешла к решительным действиям. С притворной задумчивостью она провела пальцем по обнаженной руке Квинта, повторив контур мускулов. Квинт внутренне напрягся и предпочел не реагировать. Она повторила свой маневр с коротким смехом. Тогда Квинт, смотря мимо нее, положил руку на ее талию, ощутив всей длиной руки, не только ладонью, упругое тепло ее тела. Девушка приблизилась к нему вплотную, так, что он почувствовал ее грудь, и поцеловала его. Стела! Все произошло мгновенно. Пропал кабак, пропали люди, пропал дым, осталась лишь Стела. Квинт вдруг увидел ее, и так отчетливо, как не видел никогда. О Стела, поцелуи твои... Квинт рванулся так, что разбудил спящего пьяницу, одновременно высвободил одну руку, а второй отбросил от себя девушку и с размаху открытой ладонью ударил ее в лицо. Удар, как и следовало ожидать, вышел сильный. Ее легкое тело дернулось целиком от неожиданности, боли и обиды, она слетела со скамьи и оказалась лежащей на полу, глядя на Квинта изумленно. Прекратился шум, и от стен к Квинту двинулись четыре коренастые фигуры. Хозяин застыл. На лицо Квинта легла тень. Как бы ему хотелось вскочить и броситься на этих четверых! Он не сомневался в своей победе. Но это был самый легкий и ничего не дающий выход из положения. Не за этим он сюда пришел. Поэтому он вынул из-за пояса горсть золотых монет и бросил ее на стол, не вставая. И тотчас возобновился шум, хозяин замахал четверке руками, и они, хмуро кивнув, опять растворились в тени. За четыре глубоких вздоха Квинт вполне успокоился. Девушка, оглянувшись на толстяка, опять уселась рядом с ним, стараясь скрыть слезы. Квинт придал лицу самое ласковое выражение, на которое был способен, и обнял ее за плечи, притянул к себе. Она сначала уперлась ему в грудь руками, но Квинт был намного сильнее, и тогда она перестала сопротивляться, а затем взяла его за руку и повела куда-то из зала прочь, по какому-то темному коридору, от которого у Квинта впоследствии осталось только воспоминание о мяукнувшей под ногами кошке. Толстяк же хозяин быстро прошел к тому месту, где сидел Квинт и деловито ссыпал золото в кожаный кошель. О Стела! Слезы твои...

Домой он вернулся под утро. В доме было по-утреннему чисто. Ему подумалось, что ничто его здесь не держит. Аякс умер, Стела умерла, Лициний... Что Лициний? Сложнее его не встречал он еще никого в жизни. Квинт прогнал усталость, распустил пояс и сбросил с себя хитон. Тот упал на пол светлым комком и, подчиняясь воле Квинта, тотчас исчез. Приятное чувство обнаженности нахлынуло, и Квинт бросился в бассейн, пока оно не исчезло. Вода облекла его усталое тело и заставила уснуть. А когда он проснулся, а проснулся он почему-то он холода, ему вдруг стало так плохо, как, может быть, никогда еще не было. Такое отвращение ко всему овладело им, что он застонал, вылез из воды, быстро оделся и сел, закрыв лицо руками. По рукам текли слезы. Невыразимо сжимало горло, и он уже не просто плакал, как тогда, на Холмах. Он рыдал во весь голос и проклинал себя, вчерашний день, ни в чем не повинный хитон, Александрию, Ганнибала, родителей, Велента, всю свою безнадежную жизнь, которую он не смог даже закончить достойно. Он проклинал Рим, не давший ему никакого другого выбора, кроме армии. Наконец, он проклинал и богов, изобличая тем самым свою веру в них. Стела не отпускала его. Ее лицо в любой момент могло появиться перед глазами. Он не мог забыть ее. Стало ясно, что ничего не закончено, что он теперь всегда будет думать о ней, жить ей. Она подчинила себе его целиком, и он уже не мог освободиться, не мог с этим ничего поделать. Так как же жить? Воздвигнуть ей храмы? Заставить миллионы поклоняться ей? Назвать ее именем города? Сделать ее память бессмертной? Или наоборот, сделать ее могилу неприметной, лишь бы каждый год на ней распускались цветы? Тяжело любить, когда что-то разделяет. А что разделяет надежнее смерти? И вот, душат слезы, гнется в пальцах литое серебро чаши, мельчайшим бисером выступает пот на руках и груди, и становится неудобно сидеть, лежать, стоять, все что угодно. Дышать становится неудобно. И все чаще приходит мысль о смерти, причем она уже не пугает. Она манит своим покоем, обещает отдых и конец мучений. О, люди, люди, вы боитесь смерти, но почему? Что вы знаете о смерти, чтобы бояться ее? Вас пугает неизвестное только потому, что оно – неизвестное. "Умереть, уснуть, уснуть...Какие ж сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят?.." А почему бы и не приятные? Почему "боязнь страны, откуда ни один не возвращался" кажется вам естественной? Думайте же о том, хотите ли вы еще совершить что-то в жизни, и пусть ваше отношение к смерти определяется только этим...

Лициний заявился на пятый день. Он всегда чувствовал, когда Квинту плохо, и приходил как спаситель. Ненавистный, он неизменно приносил облегчение. – Тяжело? – спросил он. Квинт безразлично пожал плечами. – Тяжело, – констатировал Лициний, – Пойми. Боги не могут любить людей! – Боги? – тихонько переспросил Квинт, но Лициний пропустил это мимо ушей. – Она не для тебя. Увидала тебя в деле и сбежала. Ну, где у них логика? Лициний говорил о ней небрежно, как и обо всех людях вообще. И Квинт стал понемногу вскипать. В глазах заплескался гневный дурман. И откуда этот проклятый толстяк все знает? Как он смеет? Лициний почувствовал напряженность и сменил тон. Он заговорил чрезвычайно убедительно, как он это умел. Он, Лициний, и сам когда-то прошел через нечто похожее и знает, что это такое. Он нисколько не хочет касаться свежих ран, но хочет лишь уверить, что все это пройдет, все пройдет, все это вовсе не так важно, как Квинту кажется сейчас. Нисколько, естественно, не покушаясь на свободу выбора Квинта, он, Лициний, хочет только сказать, что он старше, опытнее и может давать советы. И вот сейчас он советует Квинту бросить все и отправиться путешествовать безо всяких забот. Надо развеяться, успокоиться, забыть боль и зажить, наконец, нормальной жизнью. Он сам собирается как раз в Рим и предлагает Квинту, к которому всегда относился как к сыну, плыть с ним. Глаза Лициния были теплы и благожелательны, но пальцы его тревожно душили рукоять трости. Нет, он, разумеется, не требует немедленного ответа. Он все понимает. У них еще есть недели две или три. Пусть Квинт все обдумает. Отечески потрепав твердое плечо Квинта, Лициний попрощался и ушел. А Квинт четко представил себе, что он сейчас сделает. Сейчас он пойдет в дом (разговор происходил в перестиле). Там он возьмет бутылку вина и грубо сломает горлышко. А затем он станет пить большими оглушающими вкус глотками вино, выпьет его без воды, только обязательно выпьет все, целиком. Почему-то это обстоятельство казалось ему самым важным. Ведь ничего в мире у него не осталось. Вдумайтесь в это страшное своей обыденностью слово. "Ничего". В три слога. "Ни", потом "че", а потом и "го". Надо ли говорить, что он никуда не пошел и ничего не выпил. Потому что знал, что и это ему не поможет. Ему вообще уже ничего не поможет.

В Рим Квинту ехать не хотелось. И даже не в Риме дело. Если бы ему предложили любое другое место, ему бы и туда не хотелось. Одиночество уже не жгло, оно стало привычной тупой болью. Бог всегда одинок. Лишив себя богов, хоть какой-то вышестоящей эмоциональной силы, он оставил над собой лишь судьбу. И вот теперь ему не к кому было обратиться. Уберите бога из сознания людей, и они почувствуют себя беспомощными и беззащитными перед миром. Идея богов – это защита. Пока есть боги, есть надежда, что они следят за вами и не дадут вам погибнуть. И эта надежда отгораживает вас от грозных сил окружающего благословенной стеной. Так вот. Квинт богов из своего сознания убрал. А в душе был он, что бы Лициний не говорил, всего лишь человеком.

Квинт согласился, когда Лициний пришел на следующий день. Решено. Они едут в Рим. Лициний ласково потрепал его по щеке, чего раньше себе не позволял, и сразу ушел. Понимал, прекрасно понимал, что Квинту надо быть одному. Так неужели он не чувствовал опасности, растекавшейся в воздухе от Квинта? Неужели не понимал, такой проницательный и самолюбивый, что Квинт попросту ненавидит его? А если он все это чувствовал, то зачем брал Квинта с собой? Почему даже не попытался отвести от себя беду? А может быть, действительно, считал, что все это у Квинта пройдет. А может быть, действительно, любил Квинта как сына... Не знаю.

День отъезда приближался. Оставалась неделя, когда Квинт попросил об одной услуге. Ему хотелось, прежде чем покинуть Африку, побывать в Корнелиевом лагере, с которым у него были связаны воспоминания. Лициний хотел плыть в Италию через адриатику, к Брундизию. Но если это так важно для Квинта...что ж. Он не против. В конце концов, чем Регий хуже Брундизия? Получив согласие, Квинт стал спокоен.

От Александрии до Меркуриева мыса они добрались всего за неделю. Ветер был великолепный. Боги путешествовали. Корабль остался у какого-то небольшого островка, видного с берега. Лициний сойти не пожелал, и Квинт отправился на материк в лодке с гребцом. Проводника, которого предлагал Лициний, он не взял. Когда лодка уткнулась в песок, Квинт соскочил на берег и, оставляя размывающиеся на глазах следы, выбрался на сухое место. Не оглядываясь на гребца, он лишь махнул ему рукой и двинулся в путь. Это было на рассвете. А ближе к полудню он был уже в лагере. Здесь он похоронил под землей единственный материальный предмет, связывавший его со Стелой: небольшое серебряное кольцо, которое хранил до сих пор. Это было, собственно, все, ради чего он сюда пришел. Потом он некоторое время колебался, не похоронить ли и меч, но решил не делать этого, а затем он вернулся к тому месту, где его ждала лодка и, как мы уже знаем, убил гребца. О Стела! Шея твоя нежнее ветерка...

Лодку качало на мелкой волне, весла неуклюже расходились, плавая лопастями на воде. Закат набирал силу. Солнце все быстрее катилось вниз, становясь огромным и красным, пересекаясь с перистыми облаками. И вот теперь, только теперь Квинт почувствовал, что знает, что ему сейчас надо сделать. Такой уверенности в действиях у него не было никогда... Корабль, на котором находился Лициний, четко вырисовывался вдалеке. Квинт сидел на корме лодки, чуть расставив ноги, удобно пристроив висящие на поясе ножны с мечом. Он отчужденно, словно был сторонним наблюдателем, а не виновником всего происходящего, смотрел, как над кораблем и островком собирается темная, с багровыми прожилками, туча. О Квинт Тучегонитель! Справедливости... Он видел, как из этой тучи метнулись вниз изломанные пальцы молний, сокрушающие все. О Квинт Громовержец! Милости... Корабль превратился в пылающую точку на воде, а молнии все неслись и неслись, чтобы не было надежды на спасение. И только когда Лициний погиб, а Квинт это почувствовал, стихия улеглась так же неожиданно, как и взволновалась. А теперь – конец. Квинт взял в руки меч лезвием к себе. И вдруг он подумал, что он – красив, что он еще совсем не стар. Ему тридцать восемь лет. У него правильное лицо и классически прекрасное тело. У него бронзовый загар и отличные, тренированные мышцы. Он нередко ловил на себе восхищенные взгляды женщин. Он слишком хорош, слишком прекрасен, чтобы умереть! И тогда Квинт взял меч иначе и с размаху ударил себя в лицо кованой рукоятью. Он бил еще и еще, уже истекая кровью, уже чувствую головокружение от разбитого носа и задетых глаз. Он остановился лишь тогда, когда жгучая боль превзошла все мыслимые пределы. И выбросил меч в воду. Видеть он почти не мог. Лица у него уже не было. И вот тогда-то в море начался тот самый страшный шквал, который люди помнили еще много лет. Волны грозно вспенились и помчались неудержимо. О Квинт Земли Колебатель! Вал накрыл лодку. Квинт слетел с кормы, его отнесло куда-то в сторону, и он вдохнул полной грудью соленую морскую воду, почти с наслаждением чувствуя, как мертвеют легкие, как судорога вцепляется жесткими ломающимися ногтями в ноги, как кровавое месиво смывается с изуродованного лица... И для него все кончилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю