Текст книги "Отзовись!"
Автор книги: Илья Миксон
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
ДОРОГОЙ ДРУГ!
Эта книжка о войне, о том времени, когда твой отец, дед, дядя, твой сосед мужественно и стойко сражались за Родину против фашизма, против твоего врага, хотя тебя тогда еще и на свете не было. Тебе важно и нужно знать героическое прошлое твоей страны, подвиги отца и деда. Знать, как это было.
Писатель Илья Львович Миксон сам прошёл дорогу войны и пережил многое из того, о чём рассказывает в своих книгах. Он написал для взрослых десять книг, но и к тебе, юному читателю, обращается не впервые. В нашем издательстве вышли повести Ильи Миксона «Обыкновенный мамонт» и «Семь футов под килем».
Отзовись!
– «Зея»! «Зея»! Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Тихое, едва слышимое потрескивание, тяжёлый вздох, опять настойчивое:
– «Зея», «Зея»…
Зея… Знакомое имя. Восточное. Зея… Гибкое тело танцовщицы в газовых шароварах. Дымчатый шарф. Танцовщица кружится. Никак нельзя разглядеть её лицо и обнажённые руки. Только волны шарфа, полупрозрачные, как редкий туман. Ритмичные удары барабана отдаются в голове. А туман всё кружится, колышется.
– «Зея», «Зея»! – устало зовёт простуженный голос. – Я – «Сура», я – «Сура».
Страшная сила рвёт в клочья зыбкий туман. Будто лопаются сверху донизу сотни нитей прочного шва. В разрыве – оранжево-белые всполохи пламени. Многоголосый гул и частая дробь барабана. Непонятные выкрики, топот. Над самой головой захлёбывается автомат. Протяжный вопль, падение чего-то тяжёлого, громыхание металла. И тишина, звонкая до боли в висках. Но вот снова размеренное:
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Медленно возвращается сознание. Ощупываю себя. Кажется, цел, но во всём теле тупая, ноющая боль. Пытаюсь вспомнить, что же произошло.
…Мы наступали на Жиллен, разрушенный хутор с единственным уцелевшим домом под островерхой черепичной крышей.
Пологая возвышенность, на которой стоял хутор, судя по топографической карте, господствовала в этом районе. Впрочем, листы карты Восточной Пруссии устарели, обнаруживались неведомые дороги и неизвестные населённые пункты. За пять минут до начала артиллерийской подготовки командир дивизиона пришёл к выводу, что мы уже в Жиллене, а дом под островерхой крышей впереди – что-то другое. То, что Жиллен уже в наших руках, радовало. Но знал об этом только наш дивизион, а «катюши» нацелили на Жиллен ракеты. Прямой связи с гвардейцами у нас нет. Радировать в полковые штабы не имело смысла. План артподготовки исходил из армии. Разве туда добраться по эфиру за пять минут до боя!
Нас не накрыли: «катюши» всё-таки «сыграли» по немцам.
Когда изломанную цепочку второй роты отделяла от дома с островерхой крышей сотня метров, я с разведчиком Лариным и радистом Шкелем ушёл вдогонку за наступающими. Из старого наблюдательного пункта корректировать огонь стало невозможно.
Вместо крыши на доме чернел скелет из стропил. Черепица обрушилась, и вокруг дома снег казался пропитанным кровью.
В пустой комнате с голыми проёмами окон сидел на полу пожилой лейтенант в ватном костюме, измазанном глиной и извёсткой. Он звучно высасывал мёд из большого куска пчелиных сотов. В углу девушка в шинели бинтовала голову раненому солдату.
– Ну как? – отдышавшись, спросил я лейтенанта, командира роты.
Покряхтев, он разломил медовую плитку и, протянув мне половину – угощайтесь, пожалуйста, – равнодушно кивнул на окно. Я взялся за бинокль, но в нём не было нужды. В каких-нибудь трёхстах метрах на опушке леса пофыркивали сизыми выхлопами две самоходные пушки с мужским именем «фердинанд». Под их прикрытием залегли немцы.
Шкель возился с радиостанцией: у него что-то не ладилось. Появился куда-то исчезавший Ларин.
– Товарищ старший лейтенант, подвал здесь – чистый дот!
Я отмахнулся и заторопил радиста.
– Питание село, – отозвался Шкель.
Он предупреждал меня ещё вчера; мы наступали восьмые сутки. Как тут напасёшься свежих аккумуляторов!
Ротный тоже не имел связи. Оба телефониста, тянувшие кабель, погибли. Ждали радиста командира батальона.
– Что делать будем? Пэтээры есть? А противотанковые гранаты?
У ротного не было ни противотанковых ружей, ни гранат. Определив на глаз местоположение самоходок, я набросал несколько слов на листке из полевого блокнота и вручил его Ларину:
– Бегом!
Разведчик исчез.
Немцы, чувствуя безнаказанность, продвинулись метров на двадцать, затем ещё на десять. Их гаубичные батареи бьют из-за леса через нас, отсекают второй эшелон.
«Проберётся ли Ларин?»
«Фердинанды», взревев моторами, осторожно поползли вперёд, выставив длинные стволы с лапчатыми набалдашниками дульных тормозов.
– Сейчас начнут, – замечает ротный. – Метко бьют негодяи. У них, говорят, оригинальные прицельные приспособления. Не слышали?
– Стабилизированные, – отвечаю я невнятно: рот забит пахучим воском и мёдом.
Раненный в голову, мучительно заикаясь, жалобно тянет:
– Сестрица, унеси меня отселя.
– Раненых эвакуировать! – распоряжается ротный. Его измятое бессонницей и окопной жизнью лицо с чёрной в блёстках щетиной на миг становится печальным и серьёзным, но тут же глаза с красноватыми веками загораются любопытством. – Как это – стабилизированные?
– Связь пришла! – кричит кто-то.
Появляется рослый пехотинец с зелёным ящиком рации за спиной.
– Разворачивайся! – коротко приказывает ротный.
– Лучше спуститься ему в подвал. – советую я, наблюдая за «Фердинандами».
Они остановились, выжидая перед последним броском.
Ротный соглашается. Прошу его временно подчинить мне радиостанцию. Шкель передаёт радисту свою табличку с позывными.
– Так что значит – стабилизированные? – допытывается ротный и подаёт мне второй кусок мёда. – Угощайтесь, пожалуйста.
– Стабилизированные – это…
Со свистящим шипением, прерывчатым, булькающим, высоко над нами летят снаряды. «Наши!» Выглядываю в окно. «Фердинанды» возобновили движение. Отчётливо звякают гусеничные траки.
На лесной опушке взлетают кустистые разрывы. Ларин пробрался, но поздно, а коррективы передать некому.
– Товарищ старший лейтенант, «Зея» отвечает! – докладывает в дверях Шкель.
– Прицел меньше четыре! – кричу я в ответ.
– В подвал надо, товарищ старший лейтенант, – виновато дёргает маленькими усиками Шкель. – Это пехотинец настроился.
Пробежав две комнаты, выскакиваю из дому, нахожу глазами чёрную дыру в подземелье. Наклоняюсь над ней.
– Передавайте: «Прицел меньше…»
Грохот и лязг заглушают команды.
– Отставить! Огонь на меня! Огонь на меня!
За спиной гремят пушки, и тотчас чёрное и красное ослепляет меня, упругая волна толкает в бездонное ничто…
Да, теперь я всё вспомнил. Глаза постепенно освоились с мраком. За толстым бетонным столбом виднеются освещённые каменные ступени, в самом низу застыли трое гитлеровцев. На светлом прямоугольном пятне валяются немецкие автоматы.
Незнакомый простуженный голос продолжает вызывать «Зею».
Я не вижу лица радиста, видна только шапка на голове в пульсирующем ореоле сигнальной неоновой лампочки. И матовые блики на кожухе автомата, что лежит у него под рукой.
– Отрезали? – спрашиваю я, с трудом расклеивая губы.
– Очнулись? – веселеет радист и вдруг, схватив автомат, выпускает скупую очередь по ступеням лестницы.
Сверху доносятся выкрики и ответная пальба. Пули высекают искры, брызжут цементными осколками.
– Тут какой-то фон фриц лежит, – объясняет радист. – Всё достать хотят, верёвку с крючком забрасывали. – Он хрипло смеётся. – А я его ещё дальше оттащил. Может, они, гады, из-за него и нас не взрывают, а?
– Может… – Разговаривать трудно, в голове продолжает стучать. – Воды нет?
– Нет. Что было, вам споил.
Пустая фляга с шумом катится в темень. Сразу же сверху гремит автоматная очередь.
– Так нас и взяли! – смеётся радист. Он, видимо, истосковался в одиночестве. – Никак не свяжусь, – говорит он со вздохом. – Первый раз отозвалась ваша «Зея», а потом, как оглохла.
Он начинает покачивать лимб.
– «Зея», «Зея»! Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
У меня пистолет и две почти полные обоймы, четырнадцать штук.
– Как с боеприпасами?
У радиста не более половины диска к «ППШ», но есть немецкий автомат с пятью магазинами. Кроме того, у входа лежат ещё три таких автомата. Переворачиваюсь на живот и ползу за ними. Радист останавливает:
– Ни к чему. Когда стемнеет…
Разумно. Наладив автомат со стальным рамочным прикладом, слежу за входом. Гитлеровцы, видимо, и в самом деле не хотят подрывать нас из-за трупа «фон фрица», как выразился радист. Осаждающие пока ограничиваются автоматной стрельбой. Экономя патроны, мы отвечаем одиночными выстрелами или короткими очередями.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Мы заняли дом с островерхой крышей около десяти утра. Сейчас, наверное, часов пять. Поднёс руку с часами к глазам – ничего нельзя разобрать, приложил к уху – тихо: разбились, когда летел в подвал. Отстегнув ремешок, отшвырнул часы в сторону и едва сдержал стон от острой боли в плече.
Нет, не вывих, ушиб. Тогда ничего, обойдётся.
Всё же который час? У радиста часов нет. Были трофейные, штамповка. Поменял на детекторную лампу.
Сейчас около пяти: на пыльном цементном полу рваным прямоугольником лежит розовое февральское солнце.
Нестерпимо мучит жажда. Наелся по глупости мёду. Что стало с лейтенантом? Жив ли Шкель? Так я и не объяснил лейтенанту, в чём сущность стабилизированного орудия…
– Товарищ старший лейтенант, может, есть хотите? – Радист подаёт кусок чёрствого хлеба. – Ещё полбуханки осталось, но экономить надо. Когда ещё придут наши, неизвестно ведь. Верно?
Его хрипловатый голос чуть-чуть дрожит. Он понимает, что ни сам он, ни я не можем знать, когда придут наши. Они придут, обязательно придут. Придут, когда возобновится наступление в районе, именуемом на картах «Жиллен».
Приободрить радиста, сказать «скоро»? Нет, не имею права обманывать. И нуждается ли этот храбрый солдат в утешении? Он меня спас, не я его.
– Верно, надо экономить.
– Есть! – весело отзывается радист, восприняв мои слова как приказ и уверенность в победе.
Шуршит вещмешок, куда он укладывает остатки хлеба, свой паёк, ставший с этой минуты запасом провианта нашего гарнизона – гарнизона из двух человек.
– Не удаётся? – спрашиваю я, показав глазами на рацию. Вряд ли радист видит мои глаза, но понятно и так.
– Никак.
И он снова принимается вызывать радиостанцию нашего дивизиона.
Тени на полу сгустились, уже не различается оружие. Потонули во мраке тела убитых.
Слились ступени.
– Схожу за трофеями, – говорит радист.
Щёлкают тумблеры, гаснет сигнальный глазок.
– Пойду я, – говорю радисту.
Но он возражает:
– Я лучше запомнил, где что. В темноте загремите чем, сразу полоснут. – И, не дожидаясь ответа, он бесшумно крадётся к выходу.
Я отвожу затвор, ствол направлен на лестницу.
Через несколько минут радист возвращается с добычей.
Теперь у нас четыре автомата и одиннадцать магазинов с патронами. Да мои пистолетные обоймы. Если немцы по-прежнему будут щадить своего «фон фрица», мы продержимся долго.
Опять заколыхался жёлтый свет неоновой лампочки.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Пауза, и вновь:
– «Зея», «Зея»!..
Я подползаю поближе к выходу. Немцы могут воспользоваться темнотой и ворваться в подвал.
Взошла луна; рваный прямоугольник на полу стал короче, его голубоватый экран время от времени пересекает тень. В морозном воздухе сухо потрескивают одиночные выстрелы. Сапоги часового скрипят размеренно и громко. Пока нападения можно не опасаться.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Моё внимание привлекает фосфоресцирующий диск. Протянул руку и наткнулся на окоченевший труп. Это часы на убитом. Снять их? Но к чему? Что могут сказать нам стрелки часов: сколько осталось ждать освобождения? Конца?
Часы показывали десять минут второго.
Раньше утра бой не возобновится: нашим нужно подтянуть резервы, сменить обескровленные батальоны первого эшелона.
Тень замерла посредине голубого экрана:
– Рус, сдавайся!
Автомат, как живой, забился в руках. Наверху проклятия. В подвал ударили трассирующие пули. И снова тихо, только скрип чужих сапог над головой.
– Товарищ старший лейтенант…
Стараясь не шуметь, отползаю за столб.
– Поспите малость, ну их. До зари не сунутся. Да и сторожить буду: может, дозовусь.
Он прав, надо установить дежурство. Снова ползу к выходу. За часами. Теперь они понадобятся. Циферблат светится по-прежнему ярко, зеленоватыми дымчатыми зёрнами. Десять минут второго. Часы стоят. Стаскивать мёртвые часы с мёртвой руки? Нет. Обойдёмся без них.
– Как только захотите спать, будите.
Долго укладываюсь, ищу покойную позу, удобную для ушибленного плеча. В голове всё ещё стоит гул. В горле будто сухой песок.
– «Зея», «Зея», «Зея»…
Зея – река, приток Амура. Амур-батюшка. Амурские волны. Вижу их, огромные, седые, с белыми гребнями пены. Великолепные, мокрые волны!
– «Зея», «Зея»…
Мокрые волны. Мокрые – единственно, что я понимаю сейчас.
Под сводами подвала громом отдаются выстрелы. Сжимаю автомат. Но снова тихо, и я мгновенно проваливаюсь в тяжёлый сон.
Что-то мокрое упало на потрескавшиеся губы. Инстинктивно раскрываю рот и ощущаю воду, настоящую воду!
– Пейте, товарищ старший лейтенант. Нашёл всё-таки. Опять тот «фон фриц» выручил. Термос у него.
Товарищ, брат мой! Если мы выйдем отсюда!..
Заставляю радиста тоже напиться и приказываю отдыхать. Он охотно повинуется, а я стерегу его, пока серое пятно на полу не окрашивается багрянцем.
Мы съедаем по кусочку зачерствелого холодного хлеба, выпиваем по три глотка воды. Опасаясь мороза, я всю ночь держал термос на груди под телогрейкой.
Немцы пока ничем не выдают себя, но я чувствую – скоро! Я занимаю позицию, а радист выкликает «Зею». Настроение у него бодрое, даже хрипота уменьшилась. Он повторяет одни и те же слова, но каждый раз интонация меняется: голос то сердится, то упрашивает, обижается, заигрывает, зовёт:
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Один раз вместо стандартного «приём» он крикнул:
– Отзовись!
Нужно иметь каменное сердце, чтобы не ответить ему!
Всё никак не спрошу радиста, как его зовут. Сейчас это, конечно, пустая формальность. Нас лишь двое; что бы один ни сказал, это касается другого. Больше отвечать некому. «Зея» молчит. Надо хотя бы разглядеть его лицо. Вчера, наверху, запомнились только высокий рост, шинель и зелёная коробка рации за плечами.
Над головой усиливается топот. Что-то затевается. Если бы нам гранаты!
– Рус, сдавайся!
Молчим. Когда на полу появляется тень, даю очередь.
Почему они всё-таки медлят расправиться с нами? Неужели из-за «фон фрица»? Нет, скорее всего, рассчитывают сохранить надёжное укрытие. О лучшем блиндаже и мечтать нельзя. Не успеваю подумать, как на светлое пятно падает круглая банка. Она несколько раз подплясывает, извергая чёрный смолистый дым. Выхватываю её из света и швыряю обратно, но банка снова скатывается вниз. Пытаюсь подтянуть её прикладом. Бьют автоматы. Громыхая по ступеням, скатывается вторая дымовая шашка. Светлое пятно исчезает, всё заволакивает дымом. Из глаз текут слёзы, душит кашель.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Эх, «Зея», «Зея»! Не о помощи молим тебя. «Огонь на нас!» – вот чего мы хотим и требуем.
– «Зея», «Зея»!..
Длинные автоматные очереди. Искры от пуль в чёрном мраке.
– Рус, сдавайся!
Осторожно подкрадываюсь к выходу и, улучив момент, даю очередь вверх. На миг вижу блеск солнца.
Дикий вопль. Ага, попал! Что-то со свистом летит в подвал. Успеваю догадаться – граната. Валюсь на пол и прикрываю руками голову. Яркое пламя кромсает черноту. Эхо умножает гром разрыва. С потолка отваливаются куски цемента.
Протираю запылённые ресницы и открываю глаза. Видны ступени. Взрывная волна вынесла из подвала часть дыма. Дышать не легче: прогорклый запах взрывчатки щекочет горло.
Ты жив, мой товарищ, брат мой? Жив.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём.
Теперь немцы попытаются спуститься.
Вгоняю в автомат длинный стальной пенал с лакированными патронами.
– Рус!
Ни звука в ответ. На сером пятне тень согнутой фигуры.
Ниже, ниже, ещё ниже, в самый ад! Судорожно вздрогнул автомат, и чёрно-зелёное тело скатывается вниз.
Быстро прячусь за столб.
Одна за другой рвутся гранаты. От едкого дыма взрывчатки нечем дышать. Сейчас я этим гадам устрою!
Радист, наклонившись, как вратарь, становится вблизи рваного края светлого пятна.
Падает граната. Прыжок к выходу, и стальной цилиндр с длинной деревянной ручкой, подобно бумерангу, возвращается наверх.
Взрыв, крики, ругательства.
– Приготовиться, – подаю сигнал радисту.
Повторяется номер с гранатой: смелый, ловкий солдат успевает поймать гранату и выбросить её обратно. Но немцы наверняка догадались, в чём дело, и, если среди них есть хоть один опытный фронтовик, следующую гранату ловить опасно, могут придержать перед броском.
Хочу предупредить своего товарища, но лишь успеваю крикнуть:
– Ложись!
Он бросается за столб, но, кажется, поздно. Сквозь сдерживаемый стон – протяжное: «Га-ады…» Беззлобное, удивлённое.
Выпускаю длинную очередь. Теперь можно, всё равно не расстрелять всего боезапаса. Подбираюсь к раненому товарищу, оттаскиваю его дальше в укрытие, туда, где стоит радиостанция:
– Задело?
– Ноги. И спине горячо…
Чем, чем я могу помочь? Ни лоскута бинтов. И что можно сделать в пыльной тьме! Перевязывать на ощупь ещё хуже.
– Вы не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант…
– Какой я тебе старший лейтенант! Я брат твой, до конца жизни, всей недожитой жизни моей.
Наверху опять движение, надо приготовиться к встрече. Сую раненому термос с остатками воды и возвращаюсь на свою позицию.
От грохота заложило уши. Будто издалека доносится:
– «Зея», «Зея». Я – «Сура», я – «Сура». Приём… «Зея», «Зея»…
Взрыв. Град осколков.
– Рус, сдавайся!
Ответная пальба, и всё сначала.
– «Зея», «Зея». Я – «Сура»…
Сура – название реки. Где она протекает, не помню. Голова отяжелела, поташнивает от дыма и лёгкой контузии.
Они опять лезут, и ствол автомата нагревается так, что видна пепельно-бордовая полоска. А может быть, это рябит в глазах от вспышек выстрелов.
Ещё две гранаты. Одна взрывается раньше, и волна отбрасывает вторую в сторону…
Я давно не чувствовал пальцев на правой ноге: застыли от холода. Теперь ноге тепло, от самого бедра до кончиков пальцев. В сапоге мокрая жара.
Оттягиваюсь дальше от входа, ближе к радисту.
Немцы затихли – больше штурмовать не решаются.
Я бы на их месте давно приложил к перекрытию несколько толовых шашек. Очевидно, они это и делают.
Радист уже не зовёт «Зею», он медленно крутит лимб, ищет.
Он снова зовёт её, далёкую «Зею». Потом начинает бредить:
– Я – «Сура»… «Сура»… «Сура»… Взглянуть бы на тебя… Еще разок взглянуть на тебя, Сура…
Осторожно прикасаюсь к его плечу. Нет, он не бредит.
– Я родился на Суре…
И вдруг кричит, громко, восторженно:
– «Зея», «Зея»! Огонь на меня!
Он просит, молит, приказывает:
– Огонь на меня! Огонь на меня! Огонь на меня!
* * *
Нас отправили тогда в разные госпитали, я потерял его. Но он – жив. Я уверен в этом. И мне так нужно найти его! «Сура», «Сура»! Отзовись!
Бычок
Они возвращались домой. В Москву. Насовсем.
Последняя дорога – просто не верилось! Они так устали от бесконечных скитаний из одной деревни в другую, от избы к избе. За три года исходили, наверное, две области, не меньше. Летом идти весело, если налегке, конечно. Зимой перехватывают дыхание тихие уральские морозы. В воздухе сверкают, переливаясь, ледяные искорки; под настом чудится бездонная пустота: так гулко хрустят шаги. Но зимой легко перевозить на салазках вещи: узелок и тяжёлую швейную машину с облезлым фанерным колпаком.
Они жили то у одних, то у других людей, и мать обшивала хозяев и их соседей. Мать была «кочующим ателье». Родной дом остался далеко за лесами и реками с грохочущими мостами.
Варе особенно запомнились часовые, охранявшие мосты. В длинных шинелях, с огромными винтовками, в высоких шлемах – будёновках.
Когда Варя с матерью эвакуировалась, все говорили, что немцы уже под самой Москвой, и Варя думала, глядя на часовых: они стоят здесь, чтобы не дать врагу продвинуться дальше на восток и не пропустить на запад своих, потому что люди ведь могли не знать, что там уже оккупанты. И в самом деле, на восток увозили женщин, детей, стариков, а. навстречу им мчались лишь теплушки с солдатами и вереницы цистерн.
Теперь, когда Варя с матерью сами ехали на запад в воинском эшелоне (а все поезда, которые двигались на запад, были военными, ибо всё, что они везли: танки, пушки, бензин, продовольствие, одежду, – всё шло фронту), теперь Варя уже не боялась фрицев. Красная Армия отогнала врага почти до самой Восточной Пруссии, и война, как уже всем было известно, должна была вот-вот кончиться. Тогда вернётся папа, а Оля…
С фронта прислали вырезку из газеты с Олиной фотографией и похоронную – «геройски погибла в боях за свободу и независимость Родины».
Потом их вызвали в военкомат и передали орден Славы с потёртой муаровой ленточкой и совсем новый орден Отечественной войны II степени. Матери сделалось плохо, а Варя бросилась к офицеру и стала умолять его отправить её на фронт мстить за сестру. Офицер неловко обнял Варю одной-единственной своей рукой и что-то долго и ласково говорил ей, пока Варя не успокоилась. Но, уходя, она сказала:
– Всё равно уеду на фронт. Сама!
Возможно, она так и поступила бы, но после гибели Оли у матери сердце стало совсем плохое. Мать вдруг сразу состарилась, сгорбилась, под глазами в красных прожилках морщинились тяжёлые отёки. Её никак нельзя было оставлять одну, тем более в чужих краях.
Мать заторопилась домой, в Москву, в свою квартиру, где родилась и выросла Оля и где остались Олины вещи и игрушки. И от Москвы будет совсем недалеко до неизвестной печальной Тихвинки, места Олиной могилы.
Однорукому офицеру из военкомата удалось пристроить Варю и мать к эшелону, направлявшемуся через Москву на Белорусский фронт.
Сопровождающие «скотного эшелона» (вообще-то в эшелоне шли только семь вагонов со скотом) не очень охотно взяли с собой больную женщину и девчонку. Их поместили не в теплушке, где ехали сопровождающие, а в огромном вагоне, пульмане, со скотом, в загородке с тюками спрессованного сена. Они устроили себе гнездо и на ночь прикрывались поверх пальто распотрошённым сеном.
Стоял ноябрь, по утрам всё вокруг серебрилось инеем, и по краям одиноких луж стеклился тонкий ледок.
В вагоне было холодно и сыро, пахло навозом и аммиаком. Днём открывали оконный люк, и всё покрывалось угольной пылью.
На стоянках Варя бегала с жестяным чайником за кипятком. Кипяток и сухари – всё, что у них было. Каждый раз она ужасно боялась отстать от поезда, но самым страшным было – взбираться обратно в вагон навстречу живой рогатой стене. Мать с трудом отгоняла быков, принимала горячий чайник, и Варя, уцепившись за железную скобу, карабкалась наверх, пролезала под поперечиной и укрывалась в неприступной сенной крепости. Сердце Вари долго ещё колотилось, и всё не хватало воздуха, а блестящие солёными маслинками глаза её никак не могли успокоиться и, вздрагивая, то широко открывались, то закрывались.
На каждой остановке старший сопровождающий команды Егоров, крикливый мужичок в зелёном ватнике и при нагане в кирзовой кобуре, обходил вагоны. В пульман, где ехали Варя с матерью, он не залезал. Его голова в громадной заячьей шапке виднелась над полом вагона лишь до подбородка.
– Никто не издох? – кричал снизу Егоров, имея в виду, очевидно, рогатых. – Глядите мне! Фронту везём – не шутки! За каждую голову военный трибунал башку сымет!
И шёл дальше. Однажды, на третий день пути, задержался.
– А самим-то есть чего жрать? Или тоже сеном пробавляетесь? – выкрикнул он и засмеялся, открыв маленькие зубы под низко опущенными дёснами.
Мать стала благодарить Егорова, утверждая, что они вовсе не голодны, дай только бог добраться домой.
На следующей остановке Егоров прислал буханку хлеба и котелок молока. Женщина, принесшая еду, сказала:
– Слышь, мать, ты девчонку свою вечером к пятому пульману посылай. Коровы у нас там.
Но Варе так и не довелось сходить за молоком к пятому пульману. Назавтра поутру она отстала. Случилось это так. Эшелон задержали на разъезде. Варя помогла матери сдвинуть тяжеленную дверь, и в вагон сразу хлынул свежий морозный воздух, навстречу ему повалили редкие клубы пара.
Потом Варя открыла оконный люк и высунула голову.
Было часов восемь утра. Заиндевевшие лохматые провода и фарфоровые чашечки на телеграфных столбах отсвечивали розовым, а поле, покрытое щетиной стерни и тоже заиндевевшее, было тускло-голубым. На горизонте синел лес.
– Хорошо как! – воскликнула Варя. Она посмотрела вдоль поезда и увидела Егорова. Варя тотчас отпрянула от окошка.
Егоров подошёл к вагону, ещё откатил дверь и прокричал, как обычно:
– Никто не издох? Глядите мне! За каждую голову военный трибунал башку сымет!
И пошёл дальше, поминутно поправляя кирзовую кобуру с наганом.
Тут-то и стряслось несчастье.
Рослый бычок, лобастый, ровной рыжей масти, поддел головой поперечину и соскочил на насыпь. Ноги его разъехались, бычок соскользнул в кювет, но сразу же выбрался наверх и спокойнёхонько побрёл по полю, выискивая среди жёсткой стерни бледно-зелёные травинки.
Не успела мать ахнуть, как Варя уже была внизу.
– Верёвку! – слабым голосом крикнула вдогонку мать и бросила через люк моток толстой верёвки. – Сейчас…
– Не надо, я сама, – испуганно перебила её Варя и побежала за бычком.
Бычок будто дразнил Варю. Он стоял совершенно неподвижно, следя за ней глазами, но стоило Варе приблизиться на вытянутую руку, как бычок, мотнув головой, отбегал дальше и опять останавливался как вкопанный.
Варя пыталась и настигнуть его прыжком, и верёвкой зацепить, и обойти сзади, чтобы погнать к поезду, однако рыжий бычок оказался куда хитрее и никак не поддавался на её уловки.
Варя чуть не плакала, но не от страха – от обиды и боли: она уже несколько раз падала, наколола руки и на коленях набила ссадины. То, что она рискует отстать, чего она так боялась каждый раз, когда бегала за кипятком, Варе сейчас и на ум не приходило.
Вдруг она услышала:
– Упустили-таки скотину!
Варя обернулась. Егоров бежал к пульману, голося:
– Немедля выкину с ишалону и – в трибунал!
В вырезе двери показалась мать.
– Варенька! – закричала она и опустилась на колени, чтобы слезть на землю.
Егоров бросился к Варе, но позади его лязгнули буфера.
– Варенька! Варя! – страшным голосом закричала мать.
Егоров мгновенно повернул назад. Он успел задержать мать и сам вскарабкался в вагон.
Мать билась в руках Егорова. Они что-то кричали, но слов разобрать было нельзя. А тут ещё дым от паровоза к земле прижало, и весь поезд скрылся за серыми и белыми клубами.
Когда дым рассеялся, вдали быстро катились всё дальше и дальше совсем уже маленькие вагончики.
Варя стояла одинокая и несчастная, и слёзы текли и текли по её лицу, оставляя на запорошённых угольной пылью щеках две извилистые дорожки.
Вдруг она ощутила лёгкий толчок. Рядом, виновато понурив лобастую голову, с едва обозначенными бугорками, стоял рыжий бычок. В сердцах она замахнулась на него, но бычок не сдвинулся с места. Варя, не переставая беззвучно плакать, несколько раз обмотала шею бычка верёвкой, завязала её, второй конец затянула петлей на руке и побрела к полотну железной дороги.
За лесом угадывался по дымящим заводским трубам город, но до него было не так близко, как могло показаться в начале пути. Солнце перевалило за полдень, иней давно растаял и испарился, когда Варя с бычком, изрядно поплутав среди многочисленных железнодорожных составов на товарной станции, добрели до пассажирского вокзала.
Варя уже не плакала, но светлые дорожки так и остались на щеках. Она с опаской и надеждой всматривалась в пожилых женщин с вещами, которых полным-полно было на перроне. Матери нигде не было. Её, наверное, высадили из эшелона и передали в военный трибунал. Ничего не оставалось, как идти туда же самой с проклятым рыжим бычком, виновником всех бед.
Варя принялась читать все надписи на табличках и указателях, но слов «Военный трибунал» не встретила.
Она толкалась со своим бычком в людской толпе, а вокруг раздавались и смех, и грубые окрики, и едкие шутки.
Её остановил солдат с красной повязкой на рукаве.
– Что за фигура? – спросил он грозно, но вдруг даже обрадовался, хотя и не смягчил строгого тона: – Полунина? Варвара?
– Да, – едва слышно вымолвила Варя, и внутри у неё всё сжалось.
– Следуйте за мной! – приказал солдат и повёл их в конец вокзала.
То, что солдат сказал «следуйте», а не просто «иди», окончательно подтвердило наихудшие подозрения.
Они пришли в большую, давно не белённую комнату. За деревянным барьером сидел, склонившись над столом, офицер в военной фуражке с красным верхом и с красными от бессонной ночи глазами.
– Разрешите доложить? – Солдат вытянулся в струнку. – Она самая и есть, товарищ старший лейтенант. Полунина Варвара. На перроне задержал, со скотиной причём.
Варя стояла ни жива ни мертва, а бычок почему-то стал рваться. Испугался, наверное, тоже.
– Придержи, Яковлев, – бросил старший лейтенант в красной фуражке и заговорил с Варей: – С эшелона сто сорок пять – семнадцать?
– Не знаю…
– Полунина Варвара?
– Да.
– Отстала на сто третьем разъезде?
– Не знаю…
– Не знаешь, что отстала?
– На каком разъезде, не знаю.
– Ясно. Так вот, эшелон твой отправлен в девять шестнадцать, не держали его, как видишь. Придётся догонять пассажирским. Только что у тебя за товарищ?
– Бычок.
– Вижу, что бычок. А откуда?
Или старший лейтенант притворялся, или он и в самом деле ничего не ведал, но только Варе становилось всё легче и легче, и она даже осмелела:
– Я из-за него отстала. Он из вагона убежал. Сам, честное слово! А Егоров сказал, что высадит нас с мамой и отдаст под военный трибунал.
Из соседней комнаты выглядывали солдаты, пожилые и молодые, как тот, что привёл Варю. Они с любопытством разглядывали высокую девушку – Варе на вид можно было дать сейчас лет пятнадцать, а то и шестнадцать, а не тринадцать, как было на самом деле, – и рыжего бычка на толстой пеньковой верёвке, конец которой стягивал руку с посиневшими пальцами.
– Посиди, – указал старший лейтенант на широкий диван с высокой спинкой, – сейчас что-нибудь придумаем.
Солдаты привязали бычка к батарее, и Варя присела на краешек дивана.
– Глаза видал какие? Ба-архатные! Прямо погладить хочется, – услышала Варя чей-то горячий шёпот и взглянула на бычка.
Глаза у него и впрямь были жалобными и бархатными, и Варя погладила рыжую шерсть на тяжело вздымающемся боку.
– Так вот, Варвара Полунина, – сказал старший лейтенант, оторвавшись наконец от бумаг, – отправим тебя пассажирским, часа через два догонишь своих.