Текст книги "Америка-Ночки"
Автор книги: Игорь Куберский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Невостребованная половина индюка отправилась в холодильник.
Уже заполночь позвонила Микаэла. Как у нас прошел День благодарения? У них так грустно-грустно. Майк не смог даже сесть за стол. Пришлось ему есть индюка лежа. Праздничный стол без Майка был такой пустой.
Утром Микаэла заявилась к нам – в жеваной майке, рваных кроссовках и шортах цвета хаки из мусорного бачка. Оказалось – за мной. На ее крыльце меня ждал отличный горный велосипед Майкла.
– Как жаль, что Майка не будет с нами, – несколько раз повторила она. – Он так ждал этой субботы, чтобы покататься. Ему так грустно, – в ее темных глазах было страдание.
Я осведомился о его ноге.
– О, слава богу, гораздо лучше. Это не перелом, а растяжение. Как вам байк Майка? Подходит? А то можно взять байк сына. Майк нам так завидует…
У моего байка шесть скоростей, ход легкий, неслышный – я несусь, глядя на узкую спину Микаэлы, на мелькание ее рваных тапочек, на неожиданно хорошо оформленный зад цвета хаки. Ее гоночный велоспед явно быстрей моего. Утренний солнечный воздух свеж и прохладен, а в тени деревьев, под навесом листвы и вовсе как в холодильнике. Декабрь на носу. Асфальтовая дорога почти пуста. Редко где выползет автомашина – заметит нас и вежливо пропустит. Слева, за кустами и деревьями – обрыв, залитое солнцем пространство – там каньон. На дне каньона, среди зеленых куп, отсюда похожих на мох, – тоже домики. Я кручу педали, я вдыхаю утренний воздух, я в земном раю. Микаэла притормаживает, работает сухими мускулистыми ляжками, открыто смотрит на меня – ей хочется поговорить в пути. Говорить с людьми – это ее профессия. Говорить и слушать. А я такой молчун. Я что, не верю, что человек может понять другого человека? Пусть даже это представитель другой культуры, другой ментальности, другой истории и других традиций? Она много раз слышала и читала, уже после того как кончилась холодная война, что русским все равно нельзя верить, что они коварны и вероломны, что у них совесть только коллективная и нет никакой личной моральной ответственности ни за что. Неужели это так? Она будет последней, кто поверит в это.
Это трудный вопрос и большой разговор, повертев педалями, нехотя отвечаю я, и мне нужно хорошенько подготовиться. Посмотреть в словаре необходимые слова. Как-нибудь в другой раз, потому что вокруг так прекрасно, Микаэла, и твой честный товарищеский взгляд вызывает у меня то приступ смеха, то желание показать, что у меня есть. Тебя как врача-психиатра это должно заинтересовать.
– О’кей, – извиняясь, улыбается мне черноволосая с сединами Микаэла и, словно бросая вызов, уходит вперед. Я – за ней. Ее зад выглядит деловитым.
«Дура-баба», – одобрительно думаю я.
Дорога бежит под гору – руки на двух тормозах – и мы въезжаем в лесопарковую зону, посреди которой стадион, рядом огромное зеленое поле для пикника, автостоянка, палатки, палатки, палатки и сотни пасаденцев, трусящих по дорожкам за собственным здоровьем, – белых, желтых, черных. Пробегает затянутая в белый эластик негритянка, великолепная как межконтинентальная ракета. Хочется от восхищения зажмуриться. За ней телепает, раскидывая ноги в стороны, залитый потом толстяк. Белый и, судя по всему – муж. Бегут с собаками, с детьми, с любовницами, с престарелыми родителями в каталках, с наушниками, диктующими переменный музыкальный ритм бега на тридцать минут, с бейсбольными битами, кожаными ловушками, теннисными мячами, бегут с гамбургерами, чипсами, пепси-колой, фото-видеокамерами, хронометрами, морскими биноклями и роликовыми коньками через плечо. Бегут со жвачкой, с улыбкой, с приветом, с фарфоровыми зубами, со свечами от геморроя, с бандажом, с твердым мужским дезодорантом, с пачкой презервативов, с тампаксами и прокладками, имеющими такие крылышки, что можно летать хоть весь день.
Мы выбираем место на одинокой лужайке, за кустами, роняем на порыжелую траву наши байки, отдыхаем. Солнце все выше, тень все короче. Микаэла отщелкивает от рамы походную бутыль, жадно пьет из горла, протягивает мне. Я пью – не брезгую. Даже наоборот. Так нужно. Микаэла скидывает рваные тапки и остается в белоснежных носках. Теперь ее ноги с побитыми коленками почти привлекательны. В раструбе шорт, в коническом сумраке – край трусишек. Тоже белоснежных. Комарик, схватив фонарик, запевает у меня в груди. Со смущенным вздохом я скидываю футболку, ложусь навзничь возле Микаэлы и, уперевшись пятками в траву, укладываю затылок на ее ноге. Глаза закрыл – будь что будет. Грудь у меня мужественная, прием проверенный.
После некоторой паузы шершавая ладонь матери троих детей касается моей щеки:
– Петер, у вас нет женщины. Я понимаю. Вы хороший, Петер. Вы друг нашей семьи. Но если у нас с вами будет коитус, я должна буду рассказать мужу. Когда мы женились, мы дали слово во всем признаваться друг другу. И я горжусь тем, что еще ни разу ничего не утаила.
Я убираю голову из-под ее руки, сажусь. Срываю жесткую желтую травинку и прикусываю, глядя в камфарно-эвкалиптовую даль.
– Напрасно вы так делаете, Петер, – мягко, как психиатр, говорит Микаэла. – Совершенно напрасно… В сухих стеблях травы живет много вредных насекомых.
На обратном пути я нажимаю на педали и ухожу далеко вперед, но на ее улице беру себя в руки и жду.
– Уф! – выруливает из-за поворота мокрая растрепанная Микаэла. – Вот это финиш! Ну и задали же вы мне урок. Так мне и надо…
Видимо, кто-то из нас сбрендил.
– Нет-нет, так мне и надо, – убежденно трясет головой Микаэла. Похоже, ей сладко ее поражение.
Мы закатываем байки во двор, где меня обрехивают две хозяйские шавки.
– Не бойтесь, они не кусаются, – говорит Микаэла как раз в тот момент, когда одна из шавок довольно чувствительно прикладывается к моей лодыжке.
– Приходите еще! – протягивает мне руку Микаэла, – мы с Майком так вам рады.
Я представляю себе, как ступаю на крыльцо, открываю дверь, и Майк, не вставая с софы и не надевая шлепанцов на свои ухоженные ступни, всаживает в меня одна за другой две пули из охотничьего ружья, купленного по этому случаю.
* * *
Патриция часто выглядит плохо. Ее больным легким противопоказан солнечный Лос-Анджелос, и, если не надо преподавать и куда-то ехать за пополнением ветчины и красок, она отлеживается в своей закухонной каморке, включив увлажнитель воздуха. В такие дни ее взгляд делается беззащитным – ей хочется заботы, покровительства, ей хочется, чтобы рядом был сильный, все понимающий, все умеющий человек. И она неуверенно смотрит на меня. Видимо, я ей иногда кажусь таковым, и она становится искренной до той страшной степени, какая возможна только между очень близкими людьми. В одно из таких утр, когда воздух – это не воздух, а сгусток смога, дымовая лепешка поперек твоего горла – ее испекли трубы военных заводов, каковыми напичкана округа, – в одно из таких утр Патриция рассказывает мне историю жизни с Роном Мацушимой. Рассказывает она долго, чего-то делая попутно, переходя от предмета к предмету, а я слушаю в смущении и если моя помощь в том, чтобы подержать в руках гипсовый слепок чужой муки, то цель достигнута.
– Зачем я все это тебе рассказываю? – время от времени спохватывается Патриция, но не может остановиться. – Я этого никогда никому еще не рассказывала.
Что это для меня – большая честь или большое унижение? Скорее унижение. Для нас двоих. Я бы такое не рассказал. Или разве что лишь своей собаке. Может, для Патриции я и есть такая собака – существо с непонятными мозгами, из другого измерения.
И когда Патриция рассказывала мне историю бесконечного в своем разнообразии унижения – унижения супружеской жизни, в которой она перестала чувствовать себя женщиной, виня в этом Рона, я думал: мы унижены настолько, насколько позволяем себя унизить, или даже так – насколько хотим быть униженными. А идем мы на это унижение потому, что нам страшно жить в одиночку, свобода для нас – это камера пыток.
Но главная вина Рона Мацушимы, тогда ее законного супруга, была в том, что он совращал ее дочь, свою падчерицу, девочку-подростка.
И вот он вдруг приехал ко мне. Задумался, как я тут. Возможно, чем-то я ему напомнил его самого. Или он просто мне посочувствовал. Прилетаю за тридевять земель, сплю на раскладушке, ем вместе с котами, слушаю эту сумасшедшую Пэтти. Только мужчина с комплексом неполноценности может на нее клюнуть. Короче, я ему любопытен.
– Петьа, – постучала ко мне в дверь Патриция, неуверенно встала на пороге моего мужского одиночества, просияла, даря хорошую новость:
– Петьа, Рон хочет провести с тобой день. Ты ему очень понравился. Он хочет говорить с тобой. Потом повезет тебя пообедать в какой-нибудь ресторан. Заодно посмотришь Лос-Анджелос – Рон живет в хорошем районе…
Идея, что мы будем вместе, почему-то греет ее. Вдруг он пригласит меня пожить у него с полным пансионом.
Всех, кто проявляет ко мне интерес, я теперь оценивал по их машинам. Как тут ни крути, рассчитывать на удачу можно было лишь рядом с благополучием. Машина у Рона была, конечно, не такой, как у Патриции и даже Кэррол. Круче. Правда, у нее было побито заднее левое крыло. Но Рон сам его выправил, сам загрунтовал пастой, отшлифовал – оставалось только покрасить. В мастерской ремонт обошелся бы ему в долларов триста, а так – не больше пятидесяти. Дорожный инцидент? Да нет, кто-то вез ящики на тележке – они и посыпались на его «форд». Наверное, это было очень смешное зрелище, потому что Рон засмеялся. Он смотрел на меня живым заинтересованным взглядом, будто я вот-вот выкину что-то особенное.
С Роном мы побывали в его любимом музее американских индейцев. Видимо, он чувствовал себя их братом – резервация напоминала ему о колючей проволоке детства. Музей был расположен на высоком холме, откуда открывался вид на Лос-Анджелос, похожий отсюда на расползшийся по сковородке пупырчатый блин. Музей утверждал сравнительно новую для Штатов концепцию отечественной истории, где индейцы больше не были кровожадными дикими убийцами, сопротивлявшимися цивилизации белых, а даже наоборот – оказывались носителями высокой культуры, морали и религии.
После музея мы покатили в город, вернее, куда-то в район Лонг-Бич, с аккуратными улочками, полными магазинов и ресторанов.
– Я часто приезжаю сюда перекусить, – сказал Рон. – Ты не проголодался?– спросил он меня. – Если да, то мы зайдем в ресторан.
Глотая слюну, я сказал, что оставляю это на его усмотрение.
– Тогда еще покатаемся, – сказал Рон, – пока светло, – и нетерпеливо поерзал в кресле. Казалось, что он ждет от ближайшего часа какого-то приключения, которое вполне может случиться с двумя холостяками. Но для этого, насколько я понимал, надо бы вылезти из машины и вступить в контакт с окружающей публикой. Однако вылезать Рон не хотел – похоже, опасался, что это ввергнет его в непредвиденные расходы. Он и так уже шарахнул на меня десять долларов за билет в музей. То слева, то справа возникал пустой неспокойный океан, пустые зимние пляжи, где еще недавно кипело празднество жизни. Неснятые полосатые тенты трепетали на ветру, жизнь переместилась от воды под навесы, крыши, за стеклянные витрины. Тепло, но не греет, светло, но не видно, или видно, только не мне, потому что все это пока мимо и не про мою честь. Куда же, куда же ты правишь, Рон? Что ты так настойчиво высматриваешь за лобовым стеклом, может быть, розовый лобок юной блондинки ценой в пятьдесят долларов?
– Была у меня девочка, блондинка, – как на сеансе телепатии говорит вдруг Рон, кивнув на кокетливый ресторанчик, стоящий на отшибе посреди пустыря – ни людей, ни машин… – Ходили сюда. Ты любишь блондинок или брюнеток?
– Я люблю их не за это, – отвечаю я.
Рон долго и заразительно смеется, азартно блестя в мою сторону понимающими глазами. Но радовался он не абстрактно, а конкретно. Похоже, я ответил на мучивший его вопрос, – он понял, что с Патрицией я не сплю.
Стремительно вечерело, и когда мы остановились на берегу океана в районе набережной Белмонт, с неба уже перетек за край горизонта последний свет. Зажглись искусственные огни. С наступлением ночи Лос-Анджелос, говорила Патриция, переходит в руки бездомных, но на набережной их не было видно. Одинокие парочки бродили тут и там, сидели на скамейках или под кустом.
– Прекрасный вечер, джентльмены! – пророкотал тучный негр на роликах, послав нам улыбку из растворивших его сумерек. Похоже, принял нас за голубых.
С океана дул холодный ветер, и из тьмы к едва подсвеченному огнями города пляжу выкатывали длинные белые полосы волн. Мы перешли мост и ступили на пирс. Здесь роилась тихая вечерняя жизнь – из недорогих забегаловок веяло на нас недорогой же, но вкусной едой.
– Ты хочешь есть, Питэр?
– Как ты.
– Я пока нет.
Значит, наш вечер, закончится не здесь, а в настоящем ресторане – видимо, Рон добирал для аппетита впечатления и усталость. Поодаль на пляже вздувался огромный купол из брезента на опорах. Оттуда доносилась музыка – цирк… Может быть, даже наш, российский. Мы – признанные трюкачи, наша жизнь – сплошной цирк. Хорошо бы зайти – может, им нужен еще один униформист, конформист, гетероморфист?
По пирсу бродили охочие до экзотики иностранные туристы вперемежку с бомжами. Последние выглядели страшновато, но никто ни к кому не приставал. Уличный музыкант играл на обрезках труб, подвешенных к перекладине. На профессиональном языке – колокола. Каково таскать на себе всю эту сантехнику… Звук у трубок был холодный, металлический, похожий на этот ветер.
В предвкушении ресторанного обеда-ужина я пересек в машине Рона весь Лос-Анджелос в обратном направлении, затем мы докатили до Южной Пасадены и почему-то оказались возле нашего дома.
– Лучше поедим у Патриции, Питэр! – подмигнул мне Рон.
У нее мы и пообедали, то есть поужинали, – скромными остатками того, что обнаружилось в холодильнике после молчаливых Тришиных поисков.
Я понимаю, что значит быть бедным. Это испытывать обиду. Думать, что тебя обделили, что кто-то тебе что-то недодал.
* * *
– Да, забыла сказать, тебе вчера звонила Стефани, – сообщила мне Патриция за утренним кофе.
– Какая Стефани?
– Не знаю. Я думала, ты знаешь. Звонила, сказала, что хочет пригласить тебя на обед. Она англичанка. Видимо, ей интересно поговорить с русским…
– А откуда она взяла мой телефон? – спросил я, больше не веря в бесплатные обеды.
Патриция пожала плечами и, открыв холодильник, достала для своих котов мою ветчину. Мою, потому что она ее не ела, а у котов ведь была и кошачья еда. Похоже, Патриция была озадачена звонком гораздо меньше меня. Что за Стефани? Зачем я ей? Ну, конечно, слух обо мне уже прошел по всей Палм-стрит великой. Русский на Палм-стрит. Дети, родители, друзья родителей, друзья родительских друзей…
Коты гибко ошивались возле бледных веснушчатых ног Патриции в приятном возбуждении – заодно оглаживаясь и о мои ноги, словно чувствуя, что просто так, на халяву, у меня ничего не допросишься. Прибежала соседская дворовая собачка по прозвищу Тайни, то есть Малютка, серенькая помесь болонки с терьером, ушки торчком, и как бы старомодно одетая. Когда резали ветчину, она, где бы ни бегала, всегда оказывалась тут как тут – будто между нею и ветчиной был секретный канал связи. Коты не обращали на нее внимания.
– Тайни?! Ты опять здесь!– говорила Патриция, выделяя горстку ветчинных кубиков и для нее. Впрочем, иногда в ее подносящей руке я прочитывал сомнение: что это, в самом деле, хозяева не кормят? Тайни была вполне благополучной собачкой. Другое дело – забитый, вздрагивающий, ежесекундно готовый к паническому бегству котик Даниэль, несчастное альбиносное существо, живущее через дорогу у мексиканца, уборщика улицы. Этого мексиканца Патриция ненавидела, потому что тот ненавидел животных. Когда он мел улицу, все, кто вел в окрестностях четвероногую жизнь, старались не высовываться. Однажды Патриция собственными глазами видела, как он огрел метлой бедного Даниэля. «Мне хотелось вырвать у него из рук эту метлу и самого его бить, бить, пока он не побежит на четвереньках». Мелкие жиденькие кудерки Патриции распрямились, ощетинились, и в глазах ее горел темный огонь мщения за всех униженных и оскорбленных. Точно с таким же видом она говорила накануне вечером нам с Роном об этих сволочах белых американцах, загубивших чудесных, чистых и невинных, как дети, индейцев.
Коты Патриции были терпимы и к Даниэлю, и вздрагивающий озирающийся Даниэль под ласковые поощрительные призывы Патриши взлетал на холодильник, тронное место Мацушимы, и торопливо припадал к лакомству, из-за расшалившихся нервов едва ли ощущая его вкус.
Тайни понимала, что я иностранец, и не делала попыток переступить разделявшую нас черту. Я ел, а она, американка, просто стояла и наблюдала, не теряя при этом достоинства. В конце концов я не выдерживал и делился с ней. Однажды я все-таки одержал верх в этом психологическом поединке и ничего ей не дал. Тайни постояла в тишине, а потом повернулась и потрусила во двор, маленькая, независимая, в своей старомодной шубке и старомодной шляпке.
Каждый день радио приглашает меня в Лас-Вегас – всего тридцать долларов на автобусе и ты богат. Я задумываюсь – а почему бы нет. У меня осталось всего двести пятьдесят долларов…. Пятьдесят я шарахнул на теннисную ракетку. Реклама в газете гласила, что только сегодня втрое дешевле. Патриция подтвердила, что так бывает, и свозила меня в магазин. Она радовалась, что я сделал хороший бизнес. Говорила, что теперь я приобрету на корте новых хороших друзей. Это и есть моя цель.
Вечером мы занимаемся русским языком.
– Где живет этот господин?
– Этот господин живет за углом.
– У меня есть два карандаша и три ручки.
Маловато.
О Стефани больше ни слуху, ни духу, и я понимаю, что из Патриции неважная сваха.
* * *
Теннисные корты у нас неподалеку – судя по бесплатному входу, муниципальные. Сами корты были заняты и я с час поколотил в бетонную стенку, за которой смешанная команда мальчишек и девчонок играла в бейсбол. Американцы любят мячик, мяч, резиновую грушу – любят бросать и ловить. Это у них национальное – хорошо бросить, хорошо поймать. На первом корте давал урок тенниса двум зрелым теткам молодой тренер-крепышок, похожий на гималайского медвежонка панду. Я не понимал ни одного слова из его отражающихся от бетонной стенки команд, но, судя по полету мяча, он говорил правильные вещи. Тетки очень старались. Приглядевшись, я понял, что не буду предлагать им бесплатные уроки.
Жарко, солнечно. Ослепительно-солнечно. Качаются мохнатые удила пальм. В небесной лазури купается спортивный самолетик – то припускает к хребту Сан-Габриэл, то повисает над головой. Время от времени синей стрекозкой стрекочет легонький домашний вертолет. В американском небе всегда много чего – присмотришься и насчитаешь одновременно штук пять разных там боингов и дугласов, бороздящих небо на разной высоте и в разных направлениях, не говоря уже о прочей мелюзге.
– Good buy! – говорю я уходя. Мне кивают.
Дамы и господа, я умираю от одиночества.
Вечером приезжает на ночевку Каролина. Я раскладываю ее раскладушку, я приношу ей железнодорожный сверток из одеяла и матраса, хранящийся в моей комнате. Она ставит по краям два стула. На одном – ее очки и книга. На другой она сложит свою одежду. Когда я выйду, она вынет свои зубы. Или это керамика на цементе?
На следующий день после обеда Каролина заезжает за мной. У меня уже все готово. Сумка сложена, в ней ракетка и пяток теннисных мечей, которые я подобрал в закутке за оградой – хозяева почему-то за ними не лазают. Мы торопимся, путь неблизкий и нам до часа пик надо проскочить все эти хайвеи.
На хорошей скорости, спокойно и основательно, мы пересекаем Лос-Анджелос (Эл-Эй) – Каролина за рулем так же респектабельна, как ее улыбка. Я первый раз всецело на ее попечении, и она пестует меня, как опытный воспитатель. Она спрашивает про Россию – я отвечаю. Господи, как мне все это надоело. Она спрашивает, куда мы идем. Она жалеет наш недопостроенный социализм. Церкви, к которой она принадлежит, близок социализм. Верно, социализм – это религия. Религия коллективных сборищ и затверженных молитв, пустых прилавков и анафемы за вероотступничество. Сегодня на Невском сопляки, не знающие, что такое двухчасовая очередь за сосисками и десять лет тюряги за один доллар в кармане, размахивают красными большевистскими флагами. Чего нужно моему народу? Он сбрендил.
– Народ всегда прав, Петер! – серьезно возражает мне Кэррол, и в плечах ее чувствуется решимость защищать попранные духовные ценности моей трахнутой Родины. Похоже, она причисляет меня к тем, кто разрушил мечту человечества о новой лучшей жизни, где царствует закон справедливости, где нет ни бедных, ни богатых, ни голодных, ни бездомных.
Наконец и Хантингтон-Бич – район, где живут обеспеченные люди. Мы выруливаем на пятачок, окруженный розовыми стенами. Над ними – оранжевая черепица крыш.
– О, Фрэнк уже дома! – радостно восклицает Кэрол, останавливаясь возле пикапа с открытым кузовом. – Это его машина.
Фрэнк встретил нас в гостиной. У него было крепкое красноватое лицо и твердый взгляд маленьких светлых глаз из-под белесых ресниц. Он был простужен – потерял голос и сипел. Он вызвался показать свой дом, которым гордился. Купил его два года назад за триста тысяч долларов. Я присвистнул, давая понять, что разбираюсь в ценах.
– Соседу повезло больше, – кивнул Фрэнк в сторону соседской крыши. За такой же участок и такой же дом сосед lвыложил на двадцать тысяч меньше. В сипе его прозвучало сожаление – собственная покупка не казалась ему идеальной. За домом с тыла был каменный забор, впрочем, не такой высокий, чтобы через него нельзя было перелезть. За стеной тянулся сухой канал, видимо, наполнявшийся в часы прилива. По ту сторону канала за таким же забором розовели такие же добротные дома. Сад и огород. Весь участок, включая землю под домом, был соток шесть, не больше. Впрочем, земля Фрэнку не принадлежала. Она сдавалась в аренду. И если дом покупался как бы раз и навсегда, что за землю надо было платить землевладельцу всю оставшуюся жизнь.
– Наверно, землевладельцы – самые богатые люди, – сказал я.
– О! – воскликнул Фрэнк, из чего я заключил, что к богатым он себя не относит.
У Фрэнка был свой бизнес – подъем и транспортировка разбитой на дороге техники. Сначала полиция, спасатели и скорая помощь вытаскивают трупы из-под обломков, а затем очередь Фрэнка. Чем больше аварий, тем больше прибыль. Дом у него был круче, чем у Микаэлы. Картины, книги, мягкая мебель – чтобы удобно развалиться, вытянув перед собой ноги. Каролина отвела меня в «мою» комнату.
– Здесь я живу, – сказала она. – А эти два дня я посплю в гостиной.
– Может, сделаем наоборот? – сказал я.
– Зачем, – улыбнулась она улыбкой хозяйки. – Так будет удобнее, – она явно гордилась окружением, и даже как бы выросла в собственных глазах.
Моя комната была маленькой, теплой, старушечьей. Комод, кровать с высокими белыми спинками, штук двадцать подушек для всех поз ревматического уюта, ковер, телевизор, окно во всю стену за металлическим жалюзи. Я потянул за веревочку – жалюзи приподняло с полсотни прямых своих век, показав уже знакомый садик, залитый поздним солнцем.
Вдалеке за дверью раздался серебристый смех, и я понял, что это приехала хозяйка. И по смеху понял, что она мила. Сердце мое застучало сильнее.
Кристина стояла на кухне, доставая из пакетов купленное для предстоящего обеда. Она открыто улыбнулась мне и протянула узкую, нежную, но энергичную руку. На первый взгляд ей можно было дать не больше тридцати, и только внимательно приглядевшись – на десять лет больше. Как все деловые обеспеченные американки выглядела она отменно. Если бы такая женщина пригласила бы меня в Штаты, жизнь моя уже определилась бы. До того, как протянуть мне руку, она прижалась щекой к щеке сопровождавшего меня Фрэнка, и я понял, что они любят друг друга. Странно, но сердце мне уколола ревность.
Она сразу заговорила о России. Я знал, что они с Фрэнком – люди серьезные, и на всякий случай приготовился к солидным ответам, в которых умеренный критицизм сочетался бы с умеренным патриотизмом. Американцам я был интересен лишь постольку, поскольку был оттуда, был журналистом, в общем – ровней. Признайся я, зачем я здесь, и сразу превратился бы в ничто, в shit.
Во входную дверь стукнули бронзовой, под старину, скобой.
– Это Бесси! – сказала Кристина, и Фрэнк пошел открывать.
– Какая Бесси? – спросила Каролина, которая больше никого не ждала и теперь одобрительно раскладывала по отделениям и полкам холодильника содержимое пакетов.
Фрэнк вернулся с, что называется, очаровательной блондинкой, похожей на куколку, не новую, но весьма ухоженную. Куколка была в спортивном костюме из розового невесомо-пушистого хлопка. Завидев меня, она заулыбалась во весь рот ухоженными зубами, смело подошла и протянула руку. Рука ее меня озадачила – рука женщины в годах.
– Так вы русский? – спросила Бесси, глядя на меня во все глаза и явно возбужденная такой экзотикой. – Как это интересно! Это ужасно интересно! Вы мне должны все рассказать – все, все!
Голубые глаза Бесси с чуть припухшими нижними веками – сама доброта и чувственность – были полны таким теплом, что какой-то момент мне показалось, будто я перепутал хозяек, и теперь надо начинать сначала.
Я ответил и на ее вопросы, для разнообразия – более развернуто. Бесси слушала меня с восторгом, чуть ли не в экстазе. Как если бы я был говорящим тюленем.
От обеда с нами она отказалась, пообещав заглянуть позднее, и ушла, глянув на меня нежно, как на витрину бутика Версаче.
Кристина создала из нас команду по готовке обеда. Я мыл и нарезал овощи. Совместное действо приобретало ритуальный характер. Оказалось, что Кристина учится на священника в той же Новой церкви, к которой принадлежала Каролина. А вообще служит в крупном банке помощником вице-президента. Если мне интересно, она может показать мне свою работу. Конечно! – профессионально загорелся я. Нам, журналистам, все интересно. Получалось, что я как бы собираю материал для книги об Америке.
Кэрол и Крис были большими подругами. Они вели нескончаемый диалог и на каждой второй фразе Крис заливалась смехом. Смех этот был как серебяный звенящий ручей с отголоском слез. Каждый раз душа моя, замирая, отзывалась на него и я невольно улыбался. Тоже как бы сквозь слезы. Где-то рядом над нами витала моя безумная надежда, жадно вслушиваясь в эти звуки, ища паутинные трещинки и крошечные каверны в этом дивном семейном сосуде. Как профессиональный вор я чувствовал, что в этом доме есть что украсть. Искоса, исподтишка, тяжелым взглядом собственника, еще не вступившего в свои права, я следил за Кристиной. Она была светла и прозрачна. И хотел я ее чисто – как в детстве. Взять за руку и полететь.
Обед был обильный, но странный. Гора прекрасных, переведенных зазря продуктов. Овощи соленые, овощи сладкие, овощи с соусом, овощи без. И еще погонные метры спагетти с овощной приправой. Я до отказа набил желудок, но не наелся. Тут следили за собственным весом, рассчитывали каждую калорию. Крис была явно озабочена намечающейся полнотой, которую я бы воспел в венке сонетов. Фрэнк абсолютно совковским жестом достал откуда-то из загашника бутылку ликера, и все по случаю дорогого гостя позволили себе приложиться. Я заметил, что мы с Каролиной получали от спиртного больше удовольствия, чем хозяева.
После обеда подруги занялись чисткой и уборкой кухни, а я отправился в свою комнату, включил телевизор, от которого успел отвыкнуть у Патриции, и пробежался по каналам. Не знаю, чего я хотел увидеть. Ту же самую рекламу? Актеры-взрослые и актеры-дети, холеные и сытые, то и дело что-то поглощали, плотоядно жмурясь и облизываясь. Откуда только брался у них этот зверский аппетит?
Энергичный Фрэнк, воспринявший мое уединение как укор в свой адрес, вежливо постучав в дверь, просипел, что едет в свой спортивный клуб поправлять здоровье. Не составлю ли я ему компанию? Праздник жизни продолжался.
Прихватив большие мохнатые полотенца, мы вышли из дома. Уже успело стемнеть – на западе небо еще розовело, а над головой было темно-синим, чистым и пустым. Ни облачка. Я тайком оглянулся, вычисляя дом Бесси, но все они были почти одинаковы. Фрэнк с любовью похлопал по капоту свою машину, мы забрались в кабину, вырулили на трассу и помчались среди машин, вечерних огней и дорожных светофоров. На тротуарах – никого: на своих двоих здесь мог оказаться только бедняк. В сгущающейся темноте, подсвеченной огнями всех цветов радуги, мы въехали на автостоянку под спортклубом и припарковались рядом с приземистой хищного вида черной спортивной машиной с большими колесами и гоночными обводами. «Корвет», – прочел я.
– Дорогая штучка, – перехватив мой взгляд, комментировал Фрэнк. – Сто пятьдесят тысяч долларов.
– Я читал, что американцы считают глупостью покупать машину дороже 50 тысяч.
– Если есть деньги, то глупо не покупать то, что тебе нравится, – возразил Фрэнк.
Мы захлопнули дверцы и пошли из гаража. Тут и там подъезжали и парковались машины. Из них выходили молодые люди в спортивных костюмах. Трудовой день окончен – пора и размять затекшие члены. На лице каждого было написано чувство собственного достоинства. Казалось, передо мной проходит самый цвет американской нации, ее гордость и завтрашний день. Молодость здесь обладала всем и сразу. Не надо было вкалывать всю жизнь, чтобы наконец упаковаться. Ты входил в этот мир уже упакованным, а потом только набирал обороты – менял работу на работу, машину на машину, дом на дом… Господи, я опоздал сюда по крайней мере на двадцать лет.
Стеклянный двухэтажный куб спортивного клуба, весь во флагах, вымпелах и огнях, впускал в себя молодую элиту. Не успел я пройти вслед за Фрэнком турникет, как передо мной вырос атлетического сложения молодой человек – смотрел он на меня вопросительно, но дружелюбно.
– Это мой русский друг, – сказал ему Фрэнк, доставая из кармана пропуск. – Я звонил, предупреждал.
– А, русский, – осклабился атлет и сделал шаг в сторону, приглашая проходить.
В раздевалке было полно молодых мужественных людей – воинов американского прогресса. Щелкали, открываясь и закрываясь шкафчики, из душевых выходили мокроволосые атлеты, растирая свои тренированные тела. Каждый гордился собой.
– Вот наш шкафчик, – сказал Фрэнк. – Сложи одежду, а ключ я возьму с собой. Чтобы ничего не пропало.
Странно было думать, что здесь что-то может пропасть.
– Я буду в парилке, – махнул рукой Фрэнк в неопределенном направлении. – Буду дышать паром. Сначала мокрым, потом сухим. Заглядывай. А вообще тут тренажеры, бассейн, джакузи, беговая дорожка – выбирай что хочешь…