![](/files/books/160/oblozhka-knigi-russkaya-literatura-dlya-vseh.-klassnoe-chtenie-ot-gogolya-do-chehova-191590.jpg)
Текст книги "Русская литература для всех. Классное чтение! От Гоголя до Чехова"
Автор книги: Игорь Сухих
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Хотя с трудом дышать я буду,
Весь трепет жизни молодой
Мне будет внятен отовсюду.
( «Еще люблю, еще томлюсь…», 10 декабря 1890 )
Трепет – это движение без движения, в конечном счете – метафора круговорота, вечного возвращения: весна, пенье соловья, пух на березе все те же и каждый раз новые.
ЛИРИЧЕСКОЕ «Я»: МЕНЯЮЩЕЕСЯ И ВЕЧНОЕ
Каким же образом вписывается в фетовскую картину мира лирический субъект, условный лирический герой? (Стать полноценным лирическим героем ему не позволяют отсутствие биографических и бытовых деталей, а также эволюции, истории.)
Это – человек вообще, первый человек, лишенный конкретных примет. Он восхищается красотой, наслаждается природой, любит и вспоминает.
Образ его любимой тоже обобщен и фрагментарен. Женщина в фетовском мире – не субъект, а объект любви, некий бесплотный образ, скользящая прекрасная тень. Как в кино, отдельные детали и ситуации заменяют последовательное описание. «В моей руке – какое чудо! – Твоя рука…». «Я знаю, кто в калитку Теперь подходит к пруду», «Ах, как пахнуло весной!.. Это, наверное, ты!»
Только в мире и есть, что тенистый
Дремлющих кленов шатер.
Только в мире и есть, что лучистый
Детски задумчивый взор.
Только в мире и есть, что душистый
Милой головки убор.
Только в мире и есть этот чистый
Влево бегущий пробор.
( «Только в мире и есть, что тенистый…», 3 апреля 1883 )
И безразлично, когда, где и с кем это было. В усадьбе, в парке, всегда…
В лирике Фета поэтому трудно выделить стихи, посвященные, скажем, Марии Лазич (как выделяют у Пушкина стихи, посвященные А. П. Керн или А. А. Олениной, «денисьевский цикл» Тютчева или «панаевский» Некрасова). Образ любимой женщины в лирике Фета тоже подчиняется законам поэтического обобщения. Она – тоже героиня без истории.
Но изменения в художественном мире Фета за пятьдесят лет все-таки происходят. Понять их можно, пользуясь размышлениями самого поэта в статье «О стихотворениях Тютчева». Здесь изложена четкая концепция поэтического образа ( концепция– слово из фетовского словаря, в одном из писем Толстому он говорит о «концепции всего стихотворения»).
Поэт избирает предметстихотворения, воплощает его в образ,«передающий внешнюю сторону явления» и одновременно выражающий мысльи чувство.
Фет специально подчеркивает отличие поэтической мысли от мысли философской: «Чем резче, точнее философская мысль, чем вернее обозначена ее сфера, чем ближе подходит она к незыблемой аксиоме, тем выше ее достоинство. В мире поэзии наоборот. Чем общей поэтическая мысль, при всей своей яркости и силе, чем шире, тоньше и неуловимей расходится круг ее, тем она поэтичней».
Отношения между этими компонентами у разных поэтов меняются. «У одного мысль выдвигается на первый план, у другого непосредственно за образом носится чувство и за чувством уже светится мысль…» Но какой-то из этих элементов обязательно оказывается доминирующим: «Искусство ревниво; оно в одном и том же произведении не допускает двух равновесных центров. Хотя мысль и чувство постоянно сливаются в художественном произведении, но властвовать раздельно и единовременно всей пьесой они не могут».
Ранний Фет обычно располагает мысль на дальнем плане. В его лирике, безусловно, доминирует чувство. Позднее, не отказываясь от такого композиционного построения, Фет все чаще идет тютчевским путем, начиная размышлятьв стихах.
Обычными для Фета становятся философско-обобщающие заглавия стихотворений: «Alter ego», «Смерть», «Ничтожество», «Добро и зло», «Никогда». Некоторые фетовские произведения удивительно напоминают тютчевские, воспроизводят их интонацию, стилистику, любимый прием развернутого психологического сравнения:
Жизнь пронеслась без явного следа.
Душа рвалась – кто скажет мне куда?
С какой заране избранною целью?
Но все мечты, все буйство первых дней
С их радостью – все тише, все ясней
К последнему подходят новоселью.
Так, заверша беспутный свой побег,
С нагих полей летит колючий снег,
Гонимый ранней, буйною метелью,
И, на лесной остановясь глуши,
Сбирается в серебряной тиши
Глубокой и холодною постелью.
( «Жизнь пронеслась без явного следа…», 1864 )
Поэтическая мысль все отчетливее выходит у Фета на первый план, становясь «равновесным центром» произведения.
Параллельно с этим процессом закономерно происходит другой. Изменяется точка зрения лирического субъекта. Из непосредственного переживанияфетовский усадебно-идиллический хронотоп все чаще становится воспоминанием.Настоящее лишь напоминает, свидетельствует о красоте прошлого, уже недоступной, но тем более желанной.
Вот два тематически сходных пейзажа, разделенные сорока пятью годами.
Еще весна, – как будто неземной
Какой-то дух ночным владеет садом.
Иду я молча, – медленно и рядом
Мой темный профиль движется со мной.
Еще аллей не сумрачен приют,
Между ветвей небесный свод синеет,
А я иду – душистый холод веет
В лицо – иду – и соловьи поют.
Несбыточное грезится опять,
Несбыточное в нашем бедном мире,
И грудь вздыхает радостней и шире,
И вновь кого-то хочется обнять.
Придет пора – и скоро, может быть, —
Опять земля взалкает обновиться,
Но это сердце перестанет биться
И ничего не будет уж любить.
( «Еще весна, – как будто неземной…», 1847 )
Мысль о смерти возникает в этом стихотворении 1847 года легкой тенью на фоне пробудившейся, ликующей природы. Не так в позднем фетовском стихотворении.
Ночь лазурная смотрит на скошенный луг.
Запах роз под балконом и сена вокруг:
Но за то ль, что отрады не жду впереди, —
Благодарности нет в истомленной груди.
Все далекий, давнишний мне чудится сад, —
Там и звезды крупней, и сильней аромат,
И ночных благовоний живая волна
Там доходит до сердца, истомы полна.
Точно в нежном дыханьи травы и цветов
С ароматом знакомым доносится зов,
И как будто вот-вот кто-то милый опять
О восторге свиданья готов прошептать.
( «Ночь лазурная смотрит на скошенный луг…», 12 июня 1892 )
«Внешняя сторона явлений», предметные детали здесь, в сущности, одинаковы: та же ночь, луна, сад, соловьи. Фет словно переговаривается с самим собой.
Но планы изображения сменились. В первом стихотворении основная точка отсчета находится в настоящем, тема будущего возникает лишь в последней строфе. Во втором тексте лирический сюжет практически полностью развертывается в плане прошлого. Этотсад является лишь опорной точкой для скачка в тот далекий, давнишний сад, где все то же, и все-таки – иное.
Человек и природа в первом стихотворении соотносятся по сходству, во втором – по контрасту. Доминирующее чувство первого стихотворения – сила и энергия, второго – расслабленность и меланхолия.
«Но это сердце перестанет биться…» – предчувствовал поэт еще в юности.
В мире идиллии тоже умирают. Как и всякого большого поэта, Фета занимает тема смерти. Страху небытия он противопоставляет не религиозную веру, а человеческую волю и чувство жизни.
Я в жизни обмирал и чувство это знаю,
Где мукам всем конец и сладок томный хмель;
Вот почему я вас без страха ожидаю,
Ночь безрассветная и вечная постель!
Пусть головы моей рука твоя коснется
И ты сотрешь меня из списка бытия,
Но пред моим судом, покуда сердце бьется,
Мы силы равные, и торжествую я.
Еще ты каждый миг моей покорна воле,
Ты тень у ног моих, безличный призрак ты;
Покуда я дышу – ты мысль моя, не более,
Игрушка шаткая тоскующей мечты.
( «Смерти», 1884 )
Идя к неизбежному, поэт может и хочет предъявить на высший суд единственную веру – в искусство, в слово.
Сердце трепещет отрадно и больно,
Подняты очи и руки воздеты.
Здесь на коленях я снова невольно,
Как и бывало, пред вами, поэты.
В ваших чертогах мой дух окрылился,
Правду проводит он с высей творенья;
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи.
( «Поэтам», 5 июня 1890 )
Землю и небо, прошлое и будущее замыкает в мгновенный, трепетный контур зыбкая материя стиха. Поэт заменяет Творца, возводя все преходящее в ранг вечности.
Прошло совсем немного времени, и реальная культурная основа фетовского мира рухнула. Вырубили вишневый сад, выветрился из усадеб запах антоновских яблок, сгинули и сами усадьбы, соловьиный сад превратился в «игрушку шаткую тоскующей мечты» где-то на берегу далекого южного моря.
В начале 1926 года измученный тяжелой жизнью литератор («Эта среда была для меня днем катастроф. Все беды обрушились на меня сразу») возвращается домой с судебного процесса каких-то растратчиков и записывает в дневнике: «Неужели никто им ни разу не сказал, что, например, читать Фета – это слаще всякого вина? Недавно у меня был Добычин (писатель Л. Добычин. – И. С.), и я стал читать Фета одно стихотворение за другим, и все не мог остановиться, выбирал свои любимые, и испытывал такое блаженство, что, казалось, сердце не выдержит – но не мог представить себе, что где-то есть люди, для которых это мертво и ненужно. Оказывается, мы только в юбилейных статьях говорим, что поэзия Фета это „одно из высших достижений русской лирики“, а что эта лирика – есть счастье, которое может доверху наполнить всего человека, этого почти никто не знает…» (К. И. Чуковский).
Кажется, если сегодня приехать на развалины фетовских имений и поднять к небу глаза, там увидишь уже другие звезды.
Фетовская идиллия стала утопией. Местом, которого нет. Но исчезнувший мир навсегда остался в стихах.
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопеньи.
Иван Александрович ГОНЧАРОВ (1812–1891)
ОДИНОКАЯ ЮНОСТЬ: ПРИ СВЕТЕ ПУШКИНА
«– Тем, что у человечества есть хорошего, мы обязаны именно природе, правильному естественно-историческому, целесообразному ходу вещей, старательно, в продолжение веков обособлявшему белую кость от черной. Да, батенька мой! Не чумазый же, не кухаркин сын, дал нам литературу, науку, искусства, право, понятия о чести, долге… Всем этим человечество обязано исключительно белой кости, и в этом смысле, с точки зрения естественно-исторической, плохой Собакевич, только потому, что он белая кость, полезнее и выше, чем самый лучший купец, хотя бы этот последний построил пятнадцать музеев. <…>
Рашевич остановился, расчесывая бороду обеими руками; остановилась на стене и его тень, похожая на ножницы.
– Возьмите вы нашу матушку-Расею, – продолжал он, заложив руки в карманы и становясь то на каблуки, то на носки. – Кто ее лучшие люди? Возьмите наших первоклассных художников, литераторов, композиторов… Кто они? Все это, дорогой мой, были представители белой кости. Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Толстой – не дьячковские дети-с!
– Гончаров был купец, – сказал Мейер.
– Что же! Исключения только подтверждают правило. Да и насчет гениальности-то Гончарова можно еще сильно поспорить».
Так разглагольствует герой чеховского рассказа «В усадьбе» (1894), дремучий и бестолковый Собакевич конца века, до поры до времени не подозревая, что его злобные разговоры терпеливо выслушивает умный, образованный, деликатный сын рабочего. Недавно умерший Гончаров моментально исключается им из гениев, как только выясняется, что он происходил из купеческой семьи.
Чехов же, внук крепостного мужика, тоже сын разорившегося купца, видит в недавно умершем писателе своего соратника, первоклассного литератора. Восемью годами ранее, в «Литературной табели о рангах» (1886), он присвоит автору «Обломова» чин тайного советника (третий класс гражданской «Табели о рангах»). Рядом с Гончаровым из «всех живых русских литераторов, соответственно их талантам и заслугам», был поставлен только Лев Толстой. Выше – никто: место действительного тайного советника Чехов оставил вакантным.
Место Гончарова в истории русской литературы XIX века оказывается парадоксальным: рядом – но в одиночестве, вместе – но поодаль.
Есть известная фотография, сделанная 15 февраля 1856 года в Петербурге в мастерской Левицкого у Казанского моста. На ней – шесть авторов из круга «Современника», как выяснится потом – больше половины великой русской литературы второй половины века: Толстой, Тургенев, Григорович, Дружинин, Островский и Гончаров. Отсутствуют лишь редактор «Современника» Некрасов (у него все снявшиеся на фотографии писатели обедали днем раньше), недавно вернувшийся из вятской ссылки Салтыков-Щедрин и находящийся на каторге Достоевский.
Гончаров на этой фотографии – крайний слева. Лысеющий сорокачетырехлетний господин сидит за спиной Тургенева, подпирая голову рукой и глядя куда-то вдаль. Он еще не знает, что его сосед вскоре прославится «Дворянским гнездом», «Отцами и детьми» и станет его смертельным врагом. А сам он через три года опубликует роман, который сделает его действительным тайным советником русской словесности. Герой этого романа превратится в нарицательный, вечный образ, споры о котором не прекратились и сегодня.
Иван Александрович Гончаров родился в Симбирске 6 (18) июня 1812 года, в год первой Отечественной войны. Он – ровесник А. И. Герцена и земляк H. М. Карамзина, А. Ф. Керенского и В. И. Ленина.
Гончаров тоже мог гордиться своим происхождением. Его предки были состоятельными купцами в нескольких поколениях. Его дед-военный даже выслужил дворянское звание, которое, однако, позднее было утрачено.
Отец Гончарова, Александр Иванович, занимался в Симбирске хлеботорговлей, имел репутацию уважаемого и добропорядочного купца, несколько раз избирался городским головой. Мать, Авдотья Матвеевна, тоже происходила из купеческой семьи. Она до старости с восторгом вспоминала, как на нее во время пребывания в Симбирске обратил внимание император Александр Павлович и даже станцевал с нею на купеческом балу.
В 1819 году отец умер. Воспитателем осиротевшей семьи (у Гончарова было две младших сестры и старший брат) стал крестный отец Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк, холостяк, масон, состоявший в переписке с некоторыми декабристами, шедший в просвещении «с веком наравне».
Свои богатые имения он подарил гончаровским сестрам, а мальчиков облагодетельствовал по-другому. «Я дал им в приданое образование и позабочусь об их карьере, – остальное пусть добывают сами».
С восьми лет Ивана отдали в частный пансион неподалеку от Симбирска, где он учил немецкий и французский языки и, как многие будущие писатели, нашел главного и лучшего учителя – библиотеку. «Чтение было моей школой», – вспоминал Гончаров.
Попытка наследовать семейное занятие окончилась неудачно. Гончаров восемь лет провел в московском Коммерческом училище (1822–1830), но так и не окончил курса. Зато учебу на словесном отделении Московского университета (1831–1834) он вспоминал как «золотой век». Правда, уже здесь проявилась особая позиция Гончарова в отношениях с окружающими: его «обломовская» внутренняя робость и привычное одиночество. В университете в эти годы учились А. И. Герцен, В. Г. Белинский, М. Ю. Лермонтов (через год уехавший в Петербург), К. С. Аксаков – многие замечательные деятели сороковых годов, через несколько лет определившие характер русской культурной жизни. Руководителем известного студенческого философского кружка (в него входили Герцен, Белинский, М. Бакунин) был тогда Н. В. Станкевич. Свое незнакомство с ним Гончаров позднее объяснил в автобиографии весьма забавно: оказывается, Станкевич и его друзья сидели «в другом конце обширной аудитории». Пространство университетского зала оказалось для Гончарова-студента непреодолимым.
День 27 сентября 1832 года для будущего писателя значил больше, чем для его матери – танец с императором. В этот день на лекции профессора И. И. Давыдова в университете появился Пушкин, после лекции поспоривший с другим профессором, скептиком М. Т. Каченовским, о подлинности «Слова о полку Игореве».
«Когда он вошел с Уваровым (С. С. Уваров – министр народного просвещения. – И. С.), для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга, – через много лет вспоминал Гончаров. – На меня, как благотворный дождь падали строфы его созданий („Евгения Онегина“, „Полтавы“ и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование. <…> „Вот вам теория искусства, сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, – а вот и самое искусство“, – прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную» («Из университетских воспоминаний», 1887).
Острослов-министр был прав по сути. Благоговейное отношение к Пушкину Гончаров сохранил навсегда. «Пушкин громаден, плодотворен, силен, богат. Он для русского искусства то же, что Ломоносов для русского просвещения вообще. Пушкин занял собой всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников – взял себе в эпохе все, кроме того, что успел взять Грибоедов и до чего не договорился Пушкин», – скажет Гончаров в статье «Мильон терзаний» (1871).
А еще через восемь лет, подводя итоги своей творческой деятельности, подтвердит: «От Пушкина и Гоголя в русской литературе теперь еще пока никуда не уйдешь. Школа пушкинско-гоголевская продолжается доселе, и все мы, беллетристы, только разрабатываем завещанный ими материал. <…> Я сказал в критическом этюде о Грибоедове „Мильон терзаний“, что Пушкин – отец, родоначальник русского искусства, как Ломоносов – отец науки в России. В Пушкине кроются все семена и зачатки, от которых развились потом все роды и виды искусства во всех наших художниках, как в Аристотеле крылись семена, зародыши и намеки почти на все последовавшие ветви знания и науки».
Под сенью Пушкина прошла вся литературная жизнь Гончарова.
СТРАНСТВОВАТЕЛЬ: ПЕТЕРБУРГ – ФРЕГАТ «ПАЛЛАДА»
После окончания университета «свободный гражданин мира» вернулся на родину с ощущением, что перед ним «открыты все пути». Однако полутора лет службы в родном городе оказалось достаточно, чтобы эти романтические надежды развеялись.
В мае 1835 года – разгар белых ночей! – Гончаров приезжает в Петербург, как оказалось, навсегда. Он начинает свою чиновничью карьеру в должности губернского секретаря в Министерстве финансов (двенадцатый класс: непреодолимые десять ступеней до действительного тайного советника, но зато всего два шага вниз – рукой подать! – до пушкинского коллежского регистратора).
В первые годы, как и положено реальному наследнику литературного Акакия Акакиевича Башмачкина, Гончаров жил «с мучительными ежедневными помыслами о том, будут ли в свое время дрова, сапоги, окупится ли теплая, заказанная у портного шинель в долг?». Зато, в отличие от литературного героя, губернский секретарь не переписывал, а писал: «все свободное от службы время посвящал литературе». Практически все произведения, созданные Гончаровым позднее, были задуманы в первое петербургское десятилетие. Определился и круг его литературных знакомств: семейство академика живописи Н. А. Майкова, откуда вышли поэт A. Н. Майков и критик В. Н. Майков; поэт B. Г. Бенедиктов; беллетристы И. И. Панаев и Д. В. Григорович.
Подражательные романтические стихи, несколько повестей, «физиологический очерк» «Иван Савич Поджабрин», начало романа «Старики» не принесли начинающему автору ни удовлетворения, ни успеха: «кипами исписанной бумаги я топил потом печки».
Но в 1847 году Гончаров публикует роман «Обыкновенная история», книгу, которая «произвела в Питере фурор – успех неслыханный!» (В. Г. Белинский).
Приехав на родину летом 1849 года, писатель уже не производил впечатления бедного Башмачкина. «Когда я увидел Гончарова в тридцать пять лет, совершенно зрелым мужем, он показался мне точно счастливо-балованное дитя. Беспечный и беззаботный, он в эти лета играл в жизнь» (Г. Н. Потанин).
После публикации второго романа Гончарова постоянно будут сравнивать с его главным героем. Сам писатель продолжит эту игру, обнаруживая в себе черты Обломова и жалуясь, что пробавляется «миниатюрными, обломовскими, домашними интересами». Но в одном из кульминационных эпизодов романа Обломов так и не рискует для свидания с любимой девушкой перейти Неву по шатким мосткам (ч. 3, гл. 6). Гончаров же однажды отправился в кругосветное путешествие! (Вторую писательскую «кругосветку» позднее совершил Чехов.)
«Вы, конечно, спросите, зачем я это делаю. Но если не поеду, ведь, можно, пожалуй, спросить и так: зачем я остался? Поехал бы затем, чтобы видеть, знать все то, что с детства читал, как сказку, едва веря тому, что говорят. <…> Все удивились, что я мог решиться на такой дальний и опасный путь – я, такой ленивый, избалованный! Кто меня знает, тот не удивится этой решимости. Внезапные перемены составляют мой характер, я никогда не бываю одинаков двух недель сряду, а если наружно и кажусь постоянен и верен своим привычкам и склонностям, так это от неподвижности форм, в которые заключена моя жизнь», – исповедуется Гончаров друзьям накануне прощания с Петербургом и Россией.
«Доброкачественная зараза» путешествий от крестного отца перешла и к его воспитаннику.
7 августа 1852 года экспедиция под руководством адмирала Е. В. Путятина отправилась из Кронштадта на фрегате «Паллада». Гончаров находился в ее составе в должности адмиральского секретаря. Он видел Лондон и португальскую Мадеру, обогнул мыс Доброй Надежды, гулял по Сингапуру и Гонконгу, задержался в Японии, сошел на берег на Дальнем Востоке, через Якутск, Иркутск, на несколько дней задержавшись на родине, 25 февраля 1855 года вернулся в Петербург.
Всего неделю назад умер царствовавший 30 лет и казавшийся вечным император Николай I. Через полгода русские войска сдадут Севастополь. В середине пятидесятых в России начинается новая эпоха – «оттепель», «шестидесятые годы». Гончарова она еще раз вознесет на гребень славы, потом – ввергнет в ожесточенные споры и продолжительное молчание.
Оба участвовавшие в кругосветной экспедиции судна не вернулись назад. «Диана» погибла во время землетрясения у берегов Японии, «Палладу» затопили в Императорской гавани Амурского лимана. Но фрегат навсегда остался в истории русской литературы: в 1858 году Гончаров публикует «очерки путешествия в двух томах» – «Фрегат „Паллада“».
В этой книге словно конфликтуют, выясняют отношения Странствователь и Домосед (персонажи стихотворения К. Д. Батюшкова): подробное, любовное и добродушно-юмористическое описание чужих земель и обычаев все время корректируется памятью о родине; романтика дальних странствий испытывается мирным образом домашнего очага, привычной жизни.
«Жизнь моя как-то раздвоилась, или как будто мне дали вдруг две жизни, отвели квартиру в двух мирах. В одном я – скромный чиновник, в форменном фраке, робеющий перед начальническим взглядом, боящийся простуды, заключенный в четырех стенах, с несколькими десятками похожих друг на друга лиц, вицмундиров. В другом я – новый аргонавт, в соломенной шляпе, в белой льняной куртке, может быть с табачной жвачкой во рту, стремящийся по безднам за золотым руном в недоступную Колхиду, меняющий ежемесячно климаты, небеса, моря, государства».
Но в предпоследней главе, «Из Якутска», весь мир и весь проделанный за два с половиной года путь съежится, сожмется перед безмерностью родины. «„Свет мал, а Россия велика“, – говорит один из моих спутников, пришедший также кругом света в Сибирь. Правда. Между тем приезжайте из России в Берлин, вас сейчас произведут в путешественники; а здесь изъездите пространство втрое больше Европы, и вы все-таки будете только проезжий».
ДОМОСЕД: МОХОВАЯ, 3
Объехав свет кругом,
Спокойный домосед, перед моим камином
Сижу и думаю о том,
Как трудно быть своих привычек властелином;
Как трудно век дожить на родине своей
Тому, кто в юности из края в край носился,
Все видел, все узнал – и что ж? из-за морей
Ни лучше, ни умней
Под кров домашний воротился…
( К. Н. Батюшков. «Странствователь и домосед» )
Закончив реальное и литературное путешествие, Гончаров вернулся к привычной жизни и прежним темам. В 1859 году появляется его главная книга – «Обломов». С определением «Творец „Обломова“» (так называются воспоминания П. Д. Боборыкина) Гончаров войдет в историю русской литературы.
Гончаров-чиновник меняет области занятий и медленно, но растет по служебной лестнице. Он становится цензором Петербургского цензурного комитета, едет в первый заграничный отпуск, после успеха второго романа подает прошение об отставке, потом, во многом из-за денежных затруднений (он ведь «сын купца», у него нет наследственных имений!), возвращается на службу, цензурует крупнейшие русские журналы демократической ориентации («Современник», «Русское слово») и лишь в 1867 году окончательно уходит в отставку в чине действительного статского советника (четвертый класс, в военной табели о рангах равный генерал-майору), не дотянувшись одной ступеньки до того места в литературной табели о рангах, которое присвоит Гончарову Чехов.
«Вышел в отставку, о которой давно помышлял, как об отрицательном, но неизбежном благе. <…> Прослужив 30 лет, я счел себя и вправе успокоиться и отдохнуть, – все, что мне теперь остается, так как свобода теперь для меня – мертвое благо, которым я не могу воспользоваться производительно», – пожалуется Гончаров в письме Тургеневу (10/22 февраля 1868 г.).
Гончаров-писатель работает все медленнее и тщательнее. Шестидесятые годы проходят под знаком «Обрыва» (первоначальное заглавие – «Художник»), задуманного еще в 1849 году. «…Этот роман была моя жизнь: я вложил в него часть самого себя, близких мне лиц, родину, Волгу, родные места…»
Работа над романом идет так медленно, что вызывает авторские подозрения и затяжной, мучительный конфликт с соседом по фотографии 1856 года и литературным соратником. В середине 1850-х годов Гончаров «с подробностями, сценами и деталями» «открыл» замысел романа Тургеневу, а потом с удивлением обнаружил похожесть на замысел собственной книги уже опубликованных тургеневских романов «Дворянское гнездо» и «Накануне».
Так возникло «дело о плагиате», был собран писательский «третейский суд», вынужденный заняться литературной экспертизой. Решение судей оказалось компромиссным: «Произведения Тургенева и Гончарова, как возникшие на одной и той же русской почве, должны были тем самым иметь несколько схожих положений, случайно совпадать в некоторых мыслях и выражениях, что оправдывает и извиняет обе стороны».
Отношения между писателями постепенно восстановились. Но Гончаров до конца жизни не смог избавиться от психологической травмы. Много лет он сочинял обращенную к будущим читателям исповедь «Необыкновенная история», в которой пытался восстановить «истинные события» (подзаголовок очерка), закрепить свой приоритет в изображении персонажей и сюжетных ситуаций «Обрыва», избавить потомков от подозрений в собственных заимствованиях у других авторов.
Встречаясь с подобными сложными случаями в истории литературы, мы всегда должны помнить о главном – писательском деле.
«Какое наслаждение уважать людей! – замечает Чехов в записной книжке (первоначально предполагалось, что эту реплику произнесет один из его героев). – Когда я вижу книги, мне нет дела до того, как авторы любили, играли в карты, я вижу только их изумительные дела».
«Обрыв», третий роман Гончарова, публикуется в 1868 году и уже не вызывает столь единодушного восхищения, как прежние книги. Писатель затронул острую тему современного нигилизма. В отличие от панегирика новым людям в «Что делать?» Н. Г. Чернышевского и сдержанного уважения к трагической личности Базарова в «Отцах и детях» И. С. Тургенева, Гончаров отнесся к своему нигилисту Марку Волохову более строго и критично. Герой небрежно относится к чужим книгам, проникает в дом через окно, исповедует теорию «любви на срок».
«Намерения, задачи и идеи романа „Обрыв“» (так называлась статья-объяснение Гончарова, тоже не опубликованная при жизни) большинством читателей и даже писателей, старых приятелей Гончарова, остались непонятыми. Книга об обрыве страсти («Страсти крут обрыв…» – подхватит потом Маяковский), о женской стойкости (образ Веры, даже имя которой символично), об искуплении греха (образ Бабушки) была прочитана как антинигилистический роман «талантливой бесталанности» (Н. В. Шелгунов), превратившей «старую правду» (А. М. Скабичевский) в «уличную философию» (М. Е. Салтыков-Щедрин).
После публикации «Обрыва», вслед за служебной, Гончаров решает уйти и в литературную отставку.
«Не стоит ехать вокруг света, чтобы сосчитать кошек в Занзибаре», – пошутил один американский домосед, проживший несколько лет в лесном одиночестве (Г. Торо. «Уолден, или Жизнь в лесу», 1854).
Кругосветное путешествие завершено, кошки в Занзибаре сосчитаны. Дописана трилогия, она становится пищей для вопросов и кроссвордов. («– А скажите, Иван Александрович, отчего это все ваши сочинения начинаются непременно слогом „об“? „Обрыв“, „Обломов“, „Обыкновенная история“», – интересуется поклонница, жена начальника женских гимназий. – Гончаров расхохотался: «А в самом деле! Ну, я об этом, признаюсь, не думал!») Остается только комментировать, подводить итоги, жить «миниатюрными, обломовскими, домашними интересами». С конца 1850-х годов Гончаров поселился в квартире на Моховой улице и прожил в ней больше тридцати лет.
В каждом романе Гончарова обязательно есть любовь как проверка героя, проявление его характера. Но его личная жизнь была скрыта от посторонних глаз. Он несколько раз увлекался и рассчитывал на взаимность, сохранилось несколько циклов гончаровских писем, настоящих «эпистолярных романов». Но даже фамилия одной из этих дам осталась неизвестной. «Когда я узнал его ближе, в начале семидесятых годов, его сердечная жизнь была в застое, – вспоминал близкий друг его последних лет, литератор и юрист А. Ф. Кони. – Но сердце у него было нежное и любящее. Это был капитал, который не мог оставаться без употребления и должен был быть пущен в оборот».
Одиночество писателя было нарушено трагическим событием, вроде бы не имеющим к нему прямого отношения. В 1878 году умер камердинер Гончарова Карл Трейгут. Семья – вдова и трое детей – осталась без всяких средств к существованию. Гончаров навсегда отказывается от слуги (на другую прислугу у него нет денег) и берет на содержание осиротевшее семейство. Он дает детям образование, успевает выдать старшую (и любимую) Сашу замуж, завещает приемной семье все небольшое состояние.
В последние двадцать лет Гончаров написал немного: мемуары «На родине» и «Из университетских воспоминаний», несколько статей-комментариев к своим произведениям, «Необыкновенную историю». Последнее его произведение – «Май месяц в Петербурге» (июль 1891 г.) – очерк о городе, о доме, где было прожито тридцать лет.