Текст книги "Восьмой дневник"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
В Благовещенске образовался у нас небольшой перерыв, как бы антракт в три дня, и мы с приятелем моим (импресарио по совместительству) решили умотать в Китай. Он был тут рядом, и уж очень был велик соблазн. Так мы и сделали.
Нынче Харбин – большой китайский город, десять миллионов населения. Высоченные жилые дома, бетонное вознесенное кружево дорожных развязок, тысячи машин и много ультрасовременных офисных зданий. Возле входа в некоторые из них – два громадных золочёных льва, знак того, что дела у этой фирмы движутся особенно отменно. Я очень благодарен Харбину за странное чувство, оба дня владевшее мной: я ощущал себя исконным и кондовым русским человеком, россиянином, который вознамерился сыскать следы большого куска своей отчизны, канувшего в никуда острова русских поселенцев. Ибо чуть меньше века назад в Харбине (кстати, построенном россиянами) жили четверть миллиона беженцев из России, взбаламученной сначала революцией, а потом – свирепой гражданской бойней. В Харбин, построенный в самом-самом начале века, где жили только работники Восточно-Китайской железной дороги, хлынули густые толпы из Сибири и Дальнего Востока. Остатки армии Колчака, белые партизаны из великого множества разных отрядов, успешливые предприниматели из этих неоглядных пространств, и все-все-все, кто справедливо опасался жить при новой власти, уже крепко обнаружившей свой характер. Разумеется, русская эмиграция в Харбине была не столь богата талантами, как та, что была в Праге, Берлине и Париже, но зато и талантливых людей практической складки в ней было несравненно больше. Ремесленники всех мастей, инженеры и техники, купцы, строители. Харбин стал процветать и расти с невиданной быстротой. Что не могло не сказаться и на культурной жизни города, где вскоре появились опера и оперетта, балет, театр, библиотеки, симфонический оркестр, одиннадцать кинотеатров и двадцать три церкви. Издавалось несколько журналов и десятка два больших газет. Четыре института здесь открылись, школы и гимназии. И не всё исчезло, кануло, сровнялось с землёй. Центральная улица города имеет и какое-то китайское название, но до сих пор сами китайцы именуют её Арбатом, как назвали её некогда россияне. Улицу эту образуют десятка два зданий, невысоких на современном фоне, но изумительной красоты, моего любимого архитектурного стиля арт нуво (или модерна, как ещё его называют). Всё это выстроили россияне в бытность своего тут проживания. А вечером, гуляя тут, я обнаружил на нескольких из них мемориальные таблички на китайском и английском языках. После фамилии архитектора в скобках было аккуратно обозначено, что он еврей. Китайцам почему-то было это важно. Вообще китайцы имеют о нас, очевидно, несколько преувеличенное представление, ибо в их книгах, обучающих бизнесу, то и дело встречается поощряющий призыв – «зарабатывать деньги, как евреи» и «добиваться успеха, как евреи». Впрочем, эта находка ничуть не остудила мои великорусские азарт и интерес, и то печаль, то восхищение испытывал я эти два дня, ища российские следы.
Нам с приятелем повезло сразу же по приезде. Бредя по этой пешеходной улице Арбат, наткнулись мы на вывеску гостиницы «Модерн», немедля поселились в ней, а там, вдоль коридорчика, ведущего к номерам, в огромных шкафах располагался музей той бытовой утвари, что сохранилась тут с начала прошлого века. Здесь были самовар и чаша для глинтвейна, кофейник и ведёрко для шампанского, тарелки, ложки-вилки и ножи, салатницы, чашки, чайники и кастрюли, подсвечники и подстаканники. Всё это – из того красивого серебристого сплава (мельхиор, если не путаю), по которому сразу отличима утварь того времени. И телефонный аппарат тут был, и старинная пишущая машинка, и весы уже почти забытой конфигурации. И пела и гуляла моя русская душа посреди этого музейного великолепия. И фотографии висели на стене – Шаляпин в образе Бориса Годунова. Он приезжал сюда петь и останавливался в этой гостинице. Тут я схватил себя за руку и перестал минуты на три писать, чтобы остыло желание мельком заметить, что я жил как раз в том самом номере. Но сюда приезжали петь и Мозжухин, и Лемешев, из Шанхая наезжал несколько раз Вертинский, Дягилев тут был с балетом – очень всё-таки высока вероятность, что я жил в какой-то из их комнат.
Приезжавшие беженцы довольно быстро находили работу. Судите сами: в центре Харбина до сих пор высится красивое здание – бывший торговый дом купца Чурина (да-да, того самого, с кем я во сне пил водку возле памятника Ленину). Так вот, работали на его торговые точки сразу несколько фабрик: табачная, колбасная, чайная, пивная и лакокрасочная. А ещё были заводы: кожевенный, мыловаренный, водочный. Работали механические и столярные мастерские, была даже собственная электростанция.
Харбин стремительно превратился в большой провинциальный русский город, живую иллюстрацию к книге «Россия, которую мы потеряли». Кошмарные российские бури того времени как бы ничуть его не касались. Но харбинцы жили не только собственными заботами. Так, например, в помощь голодающим Поволжья отсюда ушли, везя продовольствие, два десятка эшелонов по тридцать вагонов в каждом. А когда выяснилось, что в результате еврейских погромов на Украине осталось на грани голода множество детей, помощь пришла отсюда. А почти тысяча сирот в Харькове полностью перешли на содержание еврейской общины из Харбина. Вообще, евреи были очень заметной и процветающей группой в городе, и было их тысяч двадцать. Разумеется, построены были две синагоги, разумеется, открылась бесплатная столовая для неимущих (без различия национальности и вероисповедания), разумеется, появились больницы и дом для престарелых. Руководил общиной человек немыслимой энергии, ума и милосердия – доктор Кауфман. Такие люди специальных жизнеописаний достойны.
Нет, я погорячился, конечно, написав, что ветры времени обходили стороной этот островок покоя и благополучия. Споры о России и её судьбе тут не стихали и порою доходили до высокого накала. А ещё – мне это очень интересным показалось в читанных мной о Харбине книжках – тут возникла Русская фашистская партия, цель которой формулировалась ясно и однозначно: «Освобождение Родины от еврейского коммунизма любой ценой». Даже была открыта ими Высшая партийная школа. Несколько тысяч человек насчитывала эта организация. Но самое забавное в ней было – небывалое количество отребья, которое добывало деньги для нужд партийной жизни – точно так же, как большевики времён достославного Камо и ещё неизвестного никому Джугашвили: разбоем. Только не банки они грабили, а похищали людей и требовали выкуп. Всего за полтора года они похитили двенадцать человек (из которых восемь были, кстати, евреями, что много говорит об уровне еврейской жизни в городе). И нескольких убили, хотя выкуп был уплачен. Эту гнусную партию разогнали пришедшие сюда японцы.
Слегка мне надоело пересказывать прочитанное в книгах, и пора печально изложить, как размылся и канул в Лету этот островок российской жизни, Атлантида и град Китеж, если угодно. Многие разъехались кто куда: в Австралию, Южную Америку, Палестину (при японцах стали уезжать особенно активно). А потом наступил тридцать пятый год, советское правительство легко продало Китайско-Восточную железную дорогу, и работников её товарищ Сталин пригласил вернуться на родину. Пообещав, естественно, райское на ней блаженство. И на посулы эти клюнуло огромное количество людей. Зная о российских трудностях, все сбережения потратили они на всякие закупки – были среди них даже рояли. И поначалу всё сложилось хорошо – иные поезда (а тысячи семей поехали) встречали с духовым оркестром. И направляли в города – по большей части захолустные. Но это была родина, российская земля это была, и счастье возвращения пока ничем не омрачалось. Но примерно через года полтора где-то совсем наверху было решено покончить с поселившимися в Советском Союзе японскими шпионами – «так называемыми харбинцами», было написано в этом постановлении. В архивных бумагах, много лет спустя всплывших для прочтения, сохранились даже цифры из чекистского отчёта: арестовано пятьдесят тысяч, сразу же расстреляно – тридцать одна. Остальные, естественно, пошли в лагеря. Не очень-то большая цифра в мартирологе погибших в это время, но мы и говорим ведь о небольшом российском городе в Маньчжурии. А далее наступил год сорок пятый, и в Харбин вошла Советская армия. А за ней немедля – СМЕРШ, работники которого не подчинялись армейскому начальству. И расстрелы шли в Харбине ежедневно, а в Союз тянулись эшелоны, битком набитые людьми (белогвардейцы!). А одна существенная акция была виртуозно проделана комендантом города почти немедля по вступлении в Харбин: на встречу с маршалом Мерецковым были приглашены двести пятьдесят самых известных, именитых граждан. Среди них были юристы, врачи, предприниматели, руководители общин. И больше их никто не видел. Кроме одного: спустя шестнадцать лет доктор Кауфман вернулся к своей семье, которая уже давно жила в Израиле. Одиннадцать лет из этого срока доктор Кауфман провёл в лагерях, его спасла профессия, в которой он был очень талантлив. И в Израиле продолжал он работать врачом, и успел большую книжку написать о своём тюремно-лагерном прошлом. Так она и называлась – «Лагерный врач». Спокойный тон спокойного свидетеля поразил меня в этой книге. А мелкая одна история надолго в память врезалась. В тюрьме в Свердловске оказался с ним в одной камере земляк – харбинец. Председатель Верховного совета российской фашистской партии. Так вот этот председатель принялся с усердием влезать в доверие к тюремному начальству и вскорости стал камерным стукачом – «наседкой».
Но многие харбинцы мирно прожили свой век и теперь покоились на русском кладбище. Сперва оно было в центре, потом переехало куда-то за город. На эту Жёлтую гору мы и поехали наутро. Оказалось там несколько десятков могил: немного надгробных плит и множество деревянных крестов, сиротливо торчащих прямо из земли. А дальше простиралось необозримое поле какой-то высокой степной травы – кладбище предполагалось надолго. Но где же тысячи остальных русских могил? Всё объяснилось очень просто: в годы культурной революции кладбище в центре города просто закатали в асфальт, и нынче там парк культуры: колесо обозрения, карусель, американские горки и множество других аттракционов. Памятники с этого кладбища пошли на укрепление дамбы на реке Сунгари – в весенний паводок она порой заливала улицы, – а плитами надгробными замостили часть набережной этой красивой речки. Канула даже память об эмиграции.
Посреди огромной городской площади в Харбине высится большой Софийский собор. Он очертанием слегка похож на храм Василия Блаженного в Москве, но нет на нём цветной керамической облицовки, полностью сложено здание из голого красного кирпича. Там сейчас музей строительства Харбина, весь он состоит из сотен фотографий разных лет. И я стоял на площади возле него, курил, и тихая печаль во мне журчала. Чисто российская – бессильная печаль.
А в аэропорту, уезжая, мы снова проявили истинную гордость великороссов. С недавних пор нельзя ведь в самолёт нести с собой никакую жидкость в уже открытом сосуде. Ладно бы вода, бутылки с ней мы выбросили сразу и беспрекословно, но у нас ещё была бутылка коньяка, едва-едва початая, когда прощались мы с гостиницей. Сообразив, что наша выпивка обречена, мы наглухо затормозили проход к таможенному конвейеру (вещи уже уехали) и стали пить из горлышка, чтоб не пропала эта божья благодать. И очередь, и три контрольных китаянки смотрели на нас с улыбчивым пониманием. Но сколько можно выпить сразу? И я с лицом довольно горестным отдал почти что полбутылки дивного напитка. А когда прошли контроль, то глянул я на китаянку у конвейера столь выразительно, что она без единого слова достала из мусорной корзины нашу ополовиненную бутыль. Я подумал, что это акт великого гуманизма, и хотел было добычу сунуть в сумку, но она засвиристела по-китайски что-то запретительное явно, и мы принялись опять опустошать бутыль из горлышка. А доблестно её прикончив, обнаружили, что три китаянки с соседнего контрольного конвейера, и наши благодетельницы три, и какой-то важный дежурный в маодзедуновском кителе – стоят почти что в ряд и кланяются нам, сложив ладони впереди себя, традиционными китайскими поклонами. И улыбаются, заразы, очень полюбовно, а отнюдь не для проформы, как это у них принято. И снова коренным упёртым россиянином я ощутил себя на этой территории.
В Казани у меня есть несколько друзей, поэтому, туда приехав, я в основном поднимаю рюмку и чокаюсь. Но в этот приезд познакомили меня с историком Литвиным, и в его гостеприимном доме (выпивая, естественно) узнал я множество интересного, то и дело поёживаясь от того, что услышал. Профессор Казанского университета Литвин работает с архивами, рассекреченными совсем с недавних пор, я выпросил в подарок его книгу с удивительно лаконичным названием «Красный и белый террор в России» – о времени Гражданской войны (раньше мне не попадалась эта изумительно спокойная, очень профессиональная книга), но прочёл-то я её потом, а пока что наслаждался неторопливым устным повествованием. Алтер Львович впервые написал о том, что в Ленина стреляла вовсе не Фанни Каплан, а двое других (сегодня это вполне доказанный факт), и, прослышав о книге, ему заказала статью о Фанни Каплан какая-то выходящая ныне новая энциклопедия. Он отослал им статью, но долго не получал ответа. Он позвонил в редакцию, и ему с дивной простотой сказали: если она в него не стреляла, то мы и помещать её в энциклопедию решили ненужным делом. Он написал, опираясь на архивные документы, биографию знаменитого Ягоды, сталинского палача-исполнителя, и ему предложили написать такую же книгу о Ежове, но тут он наткнулся в материалах о нём на одну страшную единицу хранения – и отказался. Он обнаружил сочинение (уже отпечатанное на машинке) страниц на пятьсот: Ежов написал большую книгу о том, как и какие именно пытки лучше всего применять при дознании, чтобы подследственные во всём признавались. Со времени разгула инквизиции не было, по-моему, таких книг. А после я спросил Литвина о легендарной ныне Казанской психиатрической спецбольнице, и об одном из её пациентов он рассказал мне такое, что, вернувшись, я тут же принялся за его книгу о несчастном и наглухо забытом человеке – Якове Ильиче Оссовском.
Это был очень талантливый учёный-экономист, погубила его преданность истине и еврейская жестковыйность. Всё сначала было у него хорошо: двадцати пяти лет (в восемнадцатом году) вступил он в партию, а вскоре уже работал в Госплане научным сотрудником. Но в двадцать шестом году напечатал он в журнале «Большевик» статью о том, что, покуда у власти находится одна только партия, не будет никаких чисто хозяйственных успехов, ибо «не допускается свободный обмен мнениями». И на него обрушилась буря свирепейших обвинений! Это ведь было время, когда усатый убийца яростно прорывался к единоличной власти, а вся верхушка партии не очень понимала, куда надо двигаться и что предпринимать, тем более что все до единого были недоучками и приходилось прибегать к услугам бывших. Однако появился даже термин – «оссовщина», настолько омерзительна была для них сама идея о какой-то другой партии. Один из видных большевиков – Томский – тонко пошутил тогда, что в обстановке диктатуры пролетариата могут быть «и две, и три, и четыре партии, но только при одном условии: одна будет у власти, а все остальные в тюрьме». (Через несколько лет, узнав, что на него дают показания вчерашние друзья-соратники, он застрелится у себя на даче.) Имя Оссовского трепали непрерывно, его немедленно исключили из партии, но в том же году сам лично Сталин на какой-то очередной партконференции воздал ему должное: «Я думаю, что из всех оппозиционеров Оссовский является наиболее смелым и наиболее мужественным».
Работы в Госплане он лишился незамедлительно, однако его спасала репутация высокого профессионала, и его наперебой приглашали работать всюду, где нужен был экономист его уровня, таких было мало. Только нервотрёпка последних нескольких лет дала себя знать, и ему пришлось обратиться к врачам. Он был обречён, и постепенно начал это понимать. И тут в нём ожила мечта его молодости: он ведь вовсе не собирался быть экономистом, некогда он мечтал уехать в Палестину и заниматься историей еврейского народа, особенно привлекало его время раннего христианства. И решил он хлопотать об отъезде. Английское консульство выдало разрешение и ему, и трём его дочерям. Имена дочерей ярче всего свидетельствуют о его устремлённости ранних лет: Руфь, Роза и Эсфирь. Всесоюзный староста Калинин письменно разрешил ему выезд, но решительно запротестовала Лубянка. Вовсе не называя причин. Он записался на личный приём к Калинину, и тот сказал ему, что дочери пускай уедут, а его отпустят позже. И ещё посоветовал сходить поговорить со Сталиным, это будет важно для отъезда. Но зная, очевидно, свой характер, идти к вождю Оссовский не решился. Дочери уплыли из Одессы на попечение родственников (одна из них жива до сих пор, я с ней недавно говорил по телефону), а Оссовского стали мучить галлюцинации – ему всё время слышались голоса уехавших детей. Он обращался за поддержкой к Горькому и в Красный Крест, он метался, понимая, что задержан вовсе не случайно. Глядя из сегодняшнего времени, легко предположить наиболее достоверную причину отказа: усатый палач предусмотрительно оставлял его для близящихся политических процессов. Спустя три месяца его арестовали. Изъятые у него при обыске записки обрекали его если не на расстрел, то на многолетний лагерный срок. Он писал о полном невежестве руководителей страны, о необходимости ограничить их власть, ибо она на самом деле разрушительна в хозяйственном и нравственном смысле. Измученный бессонницей, допросами и галлюцинациями, он попросил о психиатрической экспертизе. И к нему в Бутырскую тюрьму пришли три врача-психиатра. То ли жалость и сочувствие подвигли их на постановку диагноза, то ли действительно был сильно плох Оссовский в это время, но только три врача единодушно признали у него шизофрению и рекомендовали принудительное лечение. Так он из тюрьмы попал в больницу. Ещё не было тех страшных лекарств, которыми морили узников таких больниц в семидесятые годы, его разве что туго заворачивали в мокрые простыни, которые по мере высыхания становились пыточным одеянием. Он с утра до вечера писал жалобы и письма, но ему никто не отвечал. Он объявлял голодовки, но его кормили принудительно. Он мучился, как вольный зверь, попавшийся в ловушку, а другим больным такое говорил о советской власти, что его стали содержать в изоляции. Стремительно наступало время всеобщего страха, и врачи, боясь, что их могут обвинить в недонесении, записывали его речи после каждого медосмотра. Это были чистые доносы, но пока никто их не читал. Тогда было написано (врачами же) заключение, что Оссовский только притворяется психбольным, а на самом деле давно уже подлежит выписке и привлечению к суду за антисоветскую агитацию… среди больных! – но об этом составители не подумали. На Лубянке ещё долго не откликались, но потом дело Оссовского возобновили, и, признанный совершенно здоровым, был он переведен в тюрьму. Где очень скоро умер. Было ему 49 лет. А причина смерти осталась неизвестной. В больнице он написал какие-то воспоминания – их, видимо, просто сожгли ввиду опасного и вредоносного содержания. А всего в этой больнице залечили 1800 человек. Сколько из них были здоровыми, никто уже не узнает.
А теперь я расскажу совсем немного о своей находке в городе Томске. Чисто книжной, разумеется, находке, ибо я ведь не учёный наблюдатель, а гулящий чтец-декламатор, просто очень любящий книги, черпающий из них свои нехитрые познания. А накануне подарили мне роскошный том про этот дивный университетский город, утром я его лениво полистал, а после вышел из гостиницы, чтобы ещё раз всласть полюбоваться вычурной и уникальной деревянной архитектурой. Но, отойдя совсем недалеко, сел покурить и вновь задумался о том, о чём вскользь упомянул в предисловии – о горести сегодняшней российской жизни. О несметной шайке воров и мздоимцев, расхищающих Россию и ведущих себя в точности как орда завоевателей в безгласной и покорной колонии. Я никак не мог понять, с чего я стал сейчас об этом снова думать и зачем – не мне ведь это унижение преодолеть и уничтожить, вон какие замечательные люди беззаветно и обречённо занимаются протестами в Москве, а результат? Я смутно чувствовал, что в толстом томе, наскоро пролистанном за утро, что-то промелькнуло именно на эту тему – только что? И вспомнить я не мог. Мимо меня прошёл очень немолодой бородатый еврей в шляпе и лапсердаке, похожий на Карла Маркса куда более, чем тот сам был на себя похож. Я рассмеялся при виде чисто иерусалимского персонажа и подумал, что вот текут столетия, а этот тип моего соплеменника продолжает сохраняться, наплевав на дух и воздух времени. И вдруг сообразил, на что наткнулся я в той книге, а минут через пятнадцать уже выписывал себе в тетрадь эту историю. Почти что двести лет назад, в 1819 году, сюда в Томск приехал (с ревизией) тогдашний генерал-губернатор Сибири, временно опальный Сперанский (да, да, тот самый великий реформатор времён Александра Первого). И выступая перед начальством губернии, он сказал, что, по климату и природному богатству Томская губерния могла бы стать одним из лучших мест в России, но «худое управление сделало из неё сущий вертеп разбойников». И дальше он сказал: «Если бы в Тобольске я отдал всех под суд, то здесь оставалось бы только всех повесить». А после он уехал, и всё потекло как раньше. Просто мало что в России изменяется, подумал я, приходят и уходят реформаторы (а среди них – и просто палачи), но неизменным остаётся что-то коренное в атмосфере, психологии народа и устройстве этой удивительной страны. От такой банальной и расхожей мысли, много раз уже изложенной глубокими знатоками, почему-то сильно полегчало. Разумеется, и выпить захотелось, до концерта ещё было много времени.