355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Губерман » Восьмой дневник » Текст книги (страница 3)
Восьмой дневник
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:35

Текст книги "Восьмой дневник"


Автор книги: Игорь Губерман


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Теперь о лжи помельче: как достоверны и прекрасны все застольные рассказы рыболовов и охотников! А трогательный лепет дряхлых стариков о своей былой известности, отваге и бесчисленных удачах? А непременное (из чистого человеколюбия) взаимное семейное враньё мужчин и женщин? Нет, я о крупной (и всегда корыстной) презренной лжи не вспоминал. Ту ложь, что гнилостной сетью опутала сегодня Россию, мне и обсуждать не хотелось (и Кант бы в ужасе молчал, расскажи я ему об этом). А ложь во благо, к которой то и дело прибегают врачи? А ложь во имя спасения и обережения друзей и соратников на всяческих допросах в неправедных судилищах? А хитроумнейший самообман ради душевного спокойствия? И Пушкин тут естественно припомнился: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман». По-моему, я ещё и руками размахивал, успешливо опровергая Канта. Ещё у Пушкина в известном произведении (не так давно это заметил кто-то, а я вспомнил благодарно) есть нечаянно точное описание вранья в семейной жизни: волшебный кот, когда идёт налево, сразу же рассказывает сказки.

Целый час куда-то делся, ежели не полтора, но я в таком был несуразном вдохновении! Остыл я так же неожиданно, как загорелся. И уже о грустном думал, на обед плетясь неспешно. Сколько было лжи в нашей жизни при советской власти! Думаешь одно, а говоришь и поступаешь так, как надо, как и все вокруг. Из чистого страха. Это ведь и был соцреализм в его повсюдном, а не только в области литературы виде. Неприятно было думать, что вполне по той покорной лжи мы заслужили участь обитателей восьмого (кажется) круга дантовского ада, где лжецы томятся в наказание зловонными и мерзкими болезнями. А согласно мифу христианскому – лизать нам раскалённую сковороду. Утешился я тем, что это ведь корыстные лжецы и клеветники, а мы жалко покорствовали, естественно тяготея к безопасной жизни, то есть как бы из человеколюбия. На этом хитром утешении закончился полёт моей дискуссии с покойным Кантом – я уже шёл к накрытому столу. И думал: знать бы мне ещё, что именно он написал в этой статье – куда бы лучше я полемизировал! А правду вообще я не люблю – особенно безжалостную правду. А интересно: доводилось ли ему общаться с театральным режиссёром после неудачного спектакля? Или с литераторами-идиотами, которые обожают спрашивать, понравилась ли книга. Мельком я ещё подумал со злорадством: как бы этот великий философ выкручивался, приди он домой и спроси его стареющая жена (да был ли он женат? ну, экономка), не слишком ли она располнела.

Вообще-то истинное вдохновение озаряет меня редко. Но в одном из городов (я умолчу название его, причина объяснится позже) я приятно ощутил его присутствие. Пресс-конференцию мне учинили местные организаторы концерта, и я сразу по вопросам ощутил, что несколько журналистов книг моих не читали – я не о стихах, а о прозе. Потому что чуть не трое одновременно спросили, за что именно я был посажен некогда. Уже я как-то сочинялку эту излагал, но в виде лаконичном, а теперь смотрели на меня сразу пар пять прелестных женских глаз. И я запел, как соловей. Дело в том, сказал я с искренним воодушевлением, что мне друзья когда-то подарили поддельный диплом об окончании медицинского училища, и я открыл частное ателье интимного дизайна. Был я гинеколог-визажист, достиг большого мастерства, и по Москве о нашем ателье глухие слухи поползли, весьма хвалебные. Из-за успеха я и погорел: меня судили за диплом поддельный и невыдачу квитанций об оплате. И минут на пять меня хватило, я детали ремесла того преступного со вкусом излагал, но вовремя почувствовал, что раскусили, и закрылся. Только кто-то мне, возможно, и поверил, хорошо бы посмотреть газеты в этом городе.

В Норильске первый раз я был лет пятьдесят тому назад – да-да, уже такими оперирую я числами. В той вечной мерзлоте, что под Норильском и его окрестностями, лежат несметные природные сокровища: там золото и платина, там медь и никель, кобальт и какие-то редкоземельные металлы (или вещества, я не геолог). И ещё теперь лежит там главное российское богатство – люди, жизнь которых тут прервалась. Их число несчётно и несчитано. Цифра приблизительная – несколько сотен тысяч. В тридцать пятом, когда решено было строить тут медно-никелевый комбинат, пригнали сюда, провезя в барже по Енисею, а потом пешком по голой тундре сто километров, первую тысячу заключённых (а возможно – две тысячи, бесстрастно пишут историки). Шалаши, землянки и лачуги строили они уже сами, а баланду получали во что придётся, у кого что есть. Бывало, что из ботинка её пили, из шапки или просто из горсти. А инструменты у них были много лет – кирка, лопата, лом и тачка. Этими приборами и были выкопаны (выбиты, вернее, в вечной мерзлоте до скального надёжного основания) тридцатиметровой глубины котлованы для зданий горнорудного комбината. А новые рабы всё прибывали и прибывали. Гибли они тут от дикого холода (Норильск сильно севернее Полярного круга, здесь морозы и за пятьдесят не редкость), от смертельного недоедания, от непосильного труда, от множества болезней, лучше их не перечислять. А ещё тут сумасшедшие ветра, и на работу зэки порой добирались обвязавшись, как альпинисты, общей верёвкой – запросто сдувал свирепый вихрь тело запредельно отощавшего человека. Снежные заносы (а зима тут – большую часть года) были таковы, что с ними ежедневно боролись четыре тысячи зэков. И эти люди побеждали: комбинат состоялся. Даже снег они осилили: зэк Потапов, бывший инженер-путеец, изобрёл заборы, не просто ограждающие (дорогу, например) от снежного заноса, но так направляющие вихревой поток, что он ещё и сдувал с этой дороги попадающий на неё снег. А раньше вот как было (прочитал в одном из воспоминаний): после особенно бурного снегопада под шестиметровым слоем снега откопали застрявший на путях паровоз. Ещё дымился в топках уголь, но машинист и кочегар уже погибли, отравившись угарным газом. Потапов рассчитал направление ветров – оно менялось в разное время года, и такие изгороди почти избавили город от заносов. Стоят они и до сих пор, так и называются: щиты Потапова. Автор этого изобретения (простого и гениального, как изобретение колеса, прочёл я в каком-то очерке) попал сюда прямо из Соловецкого лагеря, где сидел уже два года – по сути, просто за знакомство с Тухачевским. Когда здесь на него настучали, что он постоянно что-то высматривает и подсчитывает, его дёрнули к самому Завенягину, который в те годы руководил стройкой и был одновременно начальником лагеря. Завенягин выслушал инженера и велел ему заниматься только снегом, освободив от общих работ. А вскоре и досрочное освобождение ему устроил. Тут и о самом Авраамии Павловиче стоит упомянуть, он личность легендарная, недаром весь комбинат лет сорок носил его имя. И нельзя не привести цитату о Завенягине в перечне знаменитых норильчан. Биографии всех людей, включённых в этот почётный список (там, кстати, и зэки есть – Потапов, например), сопровождаются разными лестными словами. А про Завенягина написано вот что: «Оценки его на этом посту расходятся. По одним свидетельствам, Завенягину удалось создать в Норильске лояльный режим содержания заключённых, позволивший выжить тысячам людей. По другим, Завенягин – любимец Берии – лично расстреливал заключённых. Мнения сходятся в одном: он был сильным и опытным руководителем». Словом, Завенягин был рачительным рабовладельцем, потому и выжил Потапов. Сколько инженеров и учёных там погибло на смертельных общих работах, знают уже только на небесах. А в Норильск везли и везли этап за этапом.

И ещё об одном зэке непременно надо вспомнить – о корейце Михаиле Киме. Норильск ведь в некоем строительном смысле – родственник Венеции: в обоих городах дома стоят на сваях. Только в Венеции это стволы огромных лиственниц (единственное дерево, которое крепчает в воде), а в Норильске это бетонные сваи, которые вгоняют в вечную мерзлоту. Ибо сама мерзлота – опора ненадёжная, она от потепления ползёт, фундамент большого здания не может опереться на неё, поэтому идея зэка Кима была просто гениальной. Он, кстати, и вознаграждён был по-царски: ему было позволено ходить без конвоя. (Государственная премия и всякие награды были ещё далеко впереди.) Но даже при наличии свай мерзлоту надо было охранять от подвижки, поэтому в самом низу всех зданий в Норильске проделаны большие (и весьма уродливые) дыры – чтобы мерзлота всё время обдувалась свежим воздухом. И ещё ходят специальные люди, проверяя состояние этой капризной основы, а в подъездах висят уникальные таблички: «Берегите мерзлоту!» Тут хорошо бы написать роскошную фразу: «Всё это вихрем пронеслось в моей памяти, едва лишь я вступил на землю Норильска». Нет, к сожалению, не пронеслось, я всё это позднее прочитал. А что касается личных впечатлений, то они, честно сказать, ужасны. Где бы вы ни были – в России, в Европе ли, если вам предлагают показать Старый город (сознательно пишу с большой буквы), то это непременно красивые здания старой или даже древней постройки, прихотливо разбитые парки, всякие архитектурные изыски. И в Норильске есть пространство, именуемое старым городом, и острое ощущение вчерашнего концлагеря мгновенно поражает вашу душу от вида этих мелких и обветшавших строений несомненно тогдашнего происхождения – всякие ремонтные мастерские и прочие технологические службы. Разве что нет поблизости бараков, только их незримое присутствие сразу дополняет общую картину. Всё-таки мне кажется, что люди не должны здесь жить подолгу. Да тем более что и сегодня Норильск занимает первое место в России по загазованности, ядовитости своей атмосферы. Это зона явного экологического бедствия: даже на тридцать километров вокруг – техногенная пустыня, мёртвые деревья и убитая отравленным воздухом растительность тундры. А у людей – несчётное количество болезней от веществ, которые выбрасывают трубы комбината. Недаром тут и короче на десять лет средняя продолжительность жизни. Дикие холода, свирепые ветра и метели, долгая темнота полярной ночи – нет, по-моему, тут надо работать вахтовым способом: месяца три-четыре, ну полгода, а потом – заслуженная и оплаченная передышка в нормальном для человека климате. Я вспомнил слова великого полярного путешественника Роальда Амундсена – он ведь побывал на обоих полюсах планеты, он совершил кругосветное путешествие севернее Полярного круга и сказал простые слова: «Человек не может и не должен жить в холоде». Только тут же я себя и опровергну: норильчане очень любят свой город, им гордятся и к нему как-то душевно привязаны. У меня на выступлении было много народа, и это был один из лучших моих концертов за все гастроли: искренне смеющиеся, слышащие слово люди. И на пьянке после выступления я не услышал ни единой жалобной ноты в разговоре о городе. Это какой-то очень подлинный местный патриотизм (хоть и не очень-то люблю это слово, замызганное пакостными златоустами). И явно не удвоенная зарплата причина этой преданности городу в далёком заполярье. Уникальность своего существования – высокая основа многих загадок человеческого бытия, и любовь к Норильску – из их числа. Как и весь, возможно, удивительный патриотизм российский, как бы ни пытались всякие мыслители его опошлить. Только очень грустно стало мне, когда я обнаружил, что в музее города почти нет ничего о тех, кто давно уже погиб на давнем истребительном строительстве. Нет, есть в Норильске место, именуемое норильской Голгофой – тут на месте старого городского кладбища стоят несколько сооружений в память мученической смерти нескольких сотен тысяч рабов, но музей-то, он ведь непременно должен эту горестную память сохранять! Мне сказали, как бы соглашаясь, что в день памяти политзаключённых здесь открывают специальную экспозицию, но люди ходят ведь в музей и в остальные дни в году. И снова мне это напомнило такую же картину почитай по всей России: ни к чему тревожить нервы посреди сегодняшнего благополучного покоя. Впрочем, не моё это, по сути, дело, только город, на костях построенный, обязан вспоминать об этом. Потому хотя бы, что любая сохраняемая память очень-очень благотворна и целительна.

Как только впадаю в пафос, что-то изнутри меня толкает: охолонь, остановись, ты иностранец и заезжий фраер, лучше что-нибудь приятное из той поездки вспомни.

Немедля вспомню, с лёгкостью и удовольствием. В первый мой приезд в Вятку мне там было так хорошо и интересно, что я и в этот раз не сомневался: город меня чем-нибудь одарит. И нисколько не ошибся. В антракте выступления, когда я надписывал вятичам книги, подошёл (постояв в очереди) какой-то незнакомый человек и молча положил мне на стол небольшой томик. Я поблагодарил его, не посмотрев на подношение (графоманы часто дарят свои книги), а принеся его к себе в гримёрную, сунул в пакет, оставив до гостиницы. Как же намокли мои глаза, когда я рассмотрел эту книгу! И как же я ругал себя за то, что хамский сукин сын и сразу же не среагировал на совершенно уникальный дар. Это была книжка ручной работы, изданная в единственном экземпляре, под названием «Сентиментальное путешествие Мироныча в Вятку». На изумительного качества плотной желтоватой бумаге, красной тушью каллиграфическим почерком там была переписана та главка из моей последней книжки, где я излагал свои впечатления о городе. А ещё было много моих стишков и лёгкие рисунки пастелью – виды Вятки. Если к этому ещё прибавить с большим вкусом сделанную обложку – тонкая дерюжка на картоне, – то в руках у меня было чистое произведение искусства. Позади, по счастью, значились координаты автора, и, возвратившись, я с ним сразу же связался. Евгений Мусохранов оказался преподавателем экономики в Вятском университете, но настолько увлёкся книгами ручной выделки, что уже подумывает бросить работу. На это удивительное ремесло он запал душой и сердцем года три всего назад, но уже сделал около сотни книг и поучаствовал во многих международных выставках. Искусствоведы только цокают языком, рассматривая его причудливые работы. Интересный у него принцип отбора авторов: под мастерское его перо (а между прочим – перья школьные, случайно сохранившиеся в доме) попадает только то, что тронуло его душевно. И я тайно возгордился, авторские имена услышав: Лермонтов, Бернард Шоу, Хармс и Зощенко. А ещё он пишет своим немыслимо изысканным почерком трёхтомную историю его семьи – чтобы потомок через сотню лет с ней ознакомился и нить времён почувствовал. Я думаю, что Гутенберг одобрил бы такое рукоделие. А я всё время этой книжкой хвастаюсь, настырно тыча её всем гостям на каждой пьянке.

Кратким было моё гостевание в городе и неразрывно было связано с книгами. Сунули сперва мне томик, из которого узнал я, что под полюбившейся мне Вяткой пролегает с незапамятных времен разветвлённая сеть подземных ходов. Полностью назначение этих обложенных кирпичом переходов неизвестно даже краеведам. Ну, тоннель от женского монастыря к мужскому даже мне понятен, только я бы лично где-нибудь на полпути вывел наружу лесенку и там соорудил часовенку – приют для подкидышей. Понятен и подземный переход аж под рекой – чтоб можно было в тыл ударить осадившему город врагу. Но остальные (часть из них уже осыпалась от времени) – сплошная тайна тайная. А если к этому ещё прибавить сотни мифов и легенд о закопанных под Вяткой кладах… словом, это счастье, что свои азартные подростковые годы я провёл не в Вятке: давно лежал бы я, засыпанный нечаянным обвалом в каком-нибудь из этих подземелий.

А потом досталась мне книжонка о военнопленных гитлеровской армии – их тут было тысяч тридцать, и прекрасно им жилось в сравнении с российскими сынами, тут же рядом в лагерях сидевшими. О них когда-то лично позаботился отец народов, усатый палач, дороживший международным мнением. Да, да, ещё первого июля сорок первого года (катилась по всем фронтам и отступала Красная армия) вышло «Постановление о военнопленных», где предписывалось кормить их по норме тыловых частей Красной армии и точно так же обслуживать по медицинской части. Это «Положение» активно и назойливо сообщалось во все органы мировой печати, убийца миллионов ревностно заботился о гуманности своего облика. Речь шла не только о еде, но о самой атмосфере заключения. Не было у пленных вермахта одежды унизительно однотипной – солдаты сохраняли обмундирование своё, а офицерам даже разрешались знаки отличия и холодное оружие. И на работу офицеры выходили только по собственному желанию. И вдруг наткнулся я на мелкий факт, который в часовой столбняк меня поверг, и сигарет за этот час я выкурил почти что пачку. В одном из отделений лагеря работал в госпитале пленный военврач по имени Конрад Лоренц. Тот самый основатель науки этологии, получивший в начале семидесятых Нобелевскую премию за «исследования социального поведения животных». Он, по счастью, выжил, а в его книгах часто попадаются наблюдения, почерпнутые из лагерной жизни. А сидел я, машинально запаляя одну сигарету о другую, потому что живо вдруг вообразил, сколько учёных его уровня (да пусть и пониже) лежат в земле великих советских строек. Мне как-то приятель дал на посмотрение довольно редкую книгу (маленького тиража) – «Репрессированные геологи». Там приводились краткие сведения о шестистах (приблизительно) геологах, прошедших через сталинские лагеря. Часть из них выжила, а остальные – даже не всегда известно, где погибли. Я сидел и думал о вполне реальном горестном и праведном мероприятии: вот если бы о физиках, врачах и химиках, биологах и всяческих гуманитариях такие собирались книги их коллегами – какой великий поминальник о далеко не худших россиянах вышел бы в России! И ещё понятно зримо стало бы, откуда нынешний упадок…

Мне давно уже хотелось знать побольше о Вятлаге. С этим гибельным лагерем сплошного лесоповала были у меня связаны какие-то очень личные чувства: там отбывал свой первый срок Саша Гинзбург – великая, по-моему, личность в истории российского свободомыслия, здесь отсидел (и выжил, слава богу) замечательный поэт Борис Чичибабин, общение с которым никогда я не забуду, об этом лагере пронзительно и страшно написал Дмитрий Панин (тот, который Сологдин в «Круге первом»). Мне в этот приезд и о Вятлаге стало многое известно. Потому что мне была подарена удивительная книжка – «Экономика ГУЛАГА как система подневольного труда», написанная по материалам Вятлага. Ох, не для блаженного вечернего чтения годилась эта книга, только я её листал несколько дней подряд после отъезда. Из неё и почерпнул я то, что изложить хочу, а вот об авторе её – немного позже, ибо это тоже очень важно.

Для начала – маленькая цитата. В конце восемнадцатого века некий пехотный капитан Рычков вышел в отставку и по влечению ума и сердца стал путешественником – нанялся в экспедицию Академии наук по описанию Российской империи. Выпущенная им в результате странствий книга называлась замечательно красиво: «Журнал, или Дневные записки путешествия по разным провинциям Российского государства в 1769 и 1770 годах». О здешнем крае написал он искренне и кратко: «Пространство северной части Вятской страны удобно для обиталища не людям, но зверям, привыкшим жить среди ужасных болот и лесов, каковы суть там все места». Не знаю, написал ли он о комарах, мошке и слепнях, сосущих кровь, а также про повсюдную нехватку чистой питьевой воды. Однако полтора века спустя советской империи остро понадобилась древесина, тут силами первых зэков проложили местную дорогу, и в огромный лагерь хлынули люди, обречённые в невыносимых для жизни условиях заготавливать лес. Не в силах я описывать кошмар того гибельного рабского существования, гораздо проще мне недлинные цитаты привести. Тем более что одна – из выступления начальника лагеря (!) на партийном активе, то есть перед устроителями этого медленного убийства десятков тысяч людей. Он сдержанно и лаконично перечислял: «Нет света, тепла, сушилок, бань, матрасов на нарах. Использование рабочей силы на большинстве лагерных пунктов – просто варварское». А продукты «разворовываются прямо со складов и кухонь». Это он своим же говорил, однопартийцам и сотрудникам, тем как раз, кто заставлял зэков «работать до 16 часов в сутки» и подвергал голоду за невыполнение плана. А такой работы даже лошади не выносили: был год, когда от голода и непосильной нагрузки пало три четверти конского поголовья лагеря. Не пойму только, читая, для чего он это говорил, ведь ничего никто не мог переменить в сложившейся во всей стране системе. А вот скупые слова одного из зэков, чудом выжившего в лагере: «Даже ко всему привычные кряжистые мужики на тех харчах, в тех условиях и при нечеловеческих нормах больше трёх лет не выдерживали». Это о смерти говорится, в лучшем случае – о переходе в инвалиды. Четверть Вятлага доживала срок в инвалидных бараках. А по всей империи – миллионы.

Вся книга, из которой только крохи я заимствовал, – не только о неэффективности рабского труда (с чисто экономической точки зрения, всё человеческое мы пока не трогаем), но и про то, что эти полигоны подневольного труда разлагающе, тлетворно влияли на всю страну. Как и влияют до сих пор. Теперь – об авторе её.

Эту книгу написал губернатор Вятской области Никита Белых. Вы когда-нибудь хоть слышали о современном губернаторе, который мог бы написать такую книгу? Я лично – нет. Даже представить себе не мог. Никита Белых – кандидат экономических наук (это как раз тема его диссертации) и кандидат исторических наук. Мне довелось чуть пообщаться с ним, и я был поражён: впервые в жизни я вдруг обнаружил, что в России можно быть при власти, оставаясь умным, сведущим и с несомненностью порядочным человеком. Вечером на выступлении меня спросили, виделся ли я с губернатором и что я о нём думаю. Я ответил словами, приведенными выше, и невероятно дружные аплодисменты подтвердили моё личное впечатление. Я очень обрадовался за Никиту Белых и вдруг подумал с ужасом, какое невероятное количество врагов должно у него быть во властной межеумочной среде. Я аж поёжился, воочию себе представив эту свору. Но Вятке очень повезло.

А в городе Благовещенске приснился мне замечательный сон. Я с самого утра решил пошляться по городу, сообразил, что до концерта запросто смогу отоспаться, и прихватил с собой фляжку с виски. Первый глоток я сделал ещё в гостинице. Для начала вышел я на берег Амура, глянул на роскошный китайский город через реку и покурил под триумфальной аркой, некогда воздвигнутой здесь в честь посещения города цесаревичем Николаем, когда он совершал кругосветное путешествие и возвращался из Владивостока в свой Санкт-Петербург. Я об этом путешествии и знать не знал, но всё было написано на арке. Её восстановили недавно, при советской власти ей стоять не полагалось, но смотрелась она очень симпатично, и под ней я выпил снова и недолго покурил. А неподалёку на каком-то длинном, амбарного типа здании висела мемориальная доска в честь Чехова – он тут пробыл один день по дороге на Сахалин. Не помянуть Антона Павловича было бы грехом непростительным. А на той же площади на каком-то роскошном старом здании бросалась в глаза большая мраморная доска в память о купце Чурине, и сбоку на доске отдельной пояснялось, что купец этот снабжал продовольствием не только ближние окрестности, но чуть не до Аляски простирались его лавки и магазины. Помянув двумя глотками неизвестного мне раньше Чурина (поскольку был он выдающимся меценатом), я побрел по набережной, ёжась от ноябрьского ветра, и немного выпил возле памятника графу Муравьёву-Амурскому, губернатору Восточной Сибири и Дальнего Востока (середина девятнадцатого века). Это он, вельможный засранец, некогда с надменностью сказал, что он не из тех Муравьёвых, которых вешают, а он из тех, которые вешают сами. Впрочем, для России тогдашней сделал он и вправду много, это он превратил Амур в российскую реку. Здесь она была довольно неширокой, и в хорошую погоду, рассказали мне вчера, было слышно, как поют китайцы в расположенном напротив цветущем городе Хайхе. Благовещенцы туда мотались на пароме за дешёвыми товарами. А Чурин это всё им сам привёз бы, подумал я и помянул ещё раз даровитого купца. В гостиницу я возвратился в некоем смущении от исторической недостоверности мемориальных досок, ибо наткнулся на такую в память о Надежде Константиновне Крупской, которая тут сроду не бывала. Может быть, это была школа её имени? Или роддом, хотя у Крупской не было детей. Но почему-то именно домам родильным присваивают имена бездетных тёток – Розы Люксембург, например. Или в Москве – всё той же Крупской. Я на всякий случай почтил память обеих. И улёгся спать, чтоб на концерте быть как стёклышко. Но тут мне и приснился дивный сон.

Я стоял под триумфальной аркой и смотрел, как по Амуру медленно причаливает к берегу небольшой белый кораблик. С него сошла группа людей, которые остановились, повинуясь мановению руки какого-то смутно знакомого мне человека, энергично пошедшего в мою сторону. Тут я почувствовал, что стою уже не один, и обнаружил слева от себя графа Муравьёва-Амурского. В мундире с генеральскими золотыми эполетами, усами – чистый памятник, только оживший и стоящий по команде «смирно». Я ничуть не удивился и справа обнаружил Чехова. Он почему-то был без пенсне и близоруко щурился – слегка растерянно, отчего выглядел подслеповатым учителем еврейской начальной школы. А подходивший невысокий человек уже был ясно различим, и я узнал Николая Второго. Он был в какой-то непонятной мне военной форме, без фуражки и платком на ходу вытирал вспотевший лоб. «Простудится», – подумал я заботливо, без никакого благоговейного изумления. Подойдя к нам, цесаревич протянул руку Муравьёву-Амурскому и как-то запросто, приветливо сказал: «Здравствуйте, тёзка, самое смешное, что я только что был в Хабаровске на освящении вашего памятника».

«Ваше…» – хрипло сказал граф, но Николай его досадливо перебил: «Полноте, при том посещении Благовещенска я был всего лишь полковником, оставьте все формальности в покое». После чего сухо, но учтиво мне кивнув, со словами: «Здравствуйте, Антон Павлович!» – он пожал руку Чехову. Я ничуть не огорчился, отчего-то ясно понимая, что живому человеку эта тень не может предложить рукопожатие. Чехов радостно улыбался, левой рукой вытягивая пенсне из верхнего кармашка сюртука. А Николай уже протягивал руку кому-то за моей спиной. Я обернулся: позади меня стоял высокий седобородый человек с очень простонародным симпатичным лицом. Он приветливо поклонился мне и тихо сказал: «Чурин». – «Я узнал вас, – ответил я ему так же тихо, – я только что видел вашу мемориальную доску». Он беззвучно рассмеялся.

«Надо бы выпить, господа, – решительно сказал цесаревич. – Я хотя недавно произведен в святые, но надо выпить. Кто-нибудь сбегает?» – Он усмешливо смотрел на меня. «У меня всё есть, бегать не надо!» – Чурин приподнял чёрный саквояж, стоявший у его ног. «Вы в своём амплуа, – похвалил его цесаревич. – Где присядем?» Граф Муравьёв-Амурский по-мальчишески махнул рукой куда-то за арку. «Давайте возле лысого бандита», – сказал он, и все согласно засмеялись.

Больше всего мой сон напоминал кино, где отсутствовали промежуточные кадры. Мы все уже сидели в парке, ловко подогнув под себя ноги, а над нами возвышался бронзовый Ленин с протянутой в грядущее рукой. Небольшая кучка сучьев разгоралась неохотно, и Чехов подтапливал её листами из только что ошкуренной книги – обложка валялась рядом. Я обомлел, но промолчал: Чехов жёг мою недавнюю книжку – «Седьмой дневник». Чурин молча доставал из саквояжа маленькие стаканы, бутылку водки «Пять озёр» (а водка современная, подумал я) и много-много крохотных бутербродов с колбасой и красной икрой, аккуратно завёрнутых в целлофан. Он же и разлил, протянув каждому стопку и бутерброд.

«За Россию, господа!» – чуть командирским тоном сказал цесаревич, и мы все дружно чокнулись. Никто не стал разворачивать свой бутерброд, и Чурин, засмеявшись, аккуратно налил нам по второй.

– А Россию это вы просрали, – громко произнёс откуда-то сверху картавящий голос. Я поднял голову. Бронзовый Ленин, так же неподвижно простирая руку вперёд, смотрел на нас живым и гневным взглядом. Я недоумённо глянул на собутыльников.

– Он тут никогда не был и поэтому не может воплотиться, – снисходительно пояснил мне Муравьёв-Амурский. – Впрочем, с ним и пить никто не стал бы.

И тут я заметил далеко за его спиной какие-то перебегающие за деревьями фигуры. Взгляд сфокусировался: нас со всех сторон окружали милиционеры (полицейские теперь, но суть осталась прежней).

– Атас! – закричал я отчаянно. – Атас!

И проснулся. Во рту ещё стоял отчётливый вкус только что выпитой водки.

Большая обида постигла меня, кстати, в связи с этим замечательным сном. Несколько раз я рассказывал его друзьям на пьянках в Иерусалиме, и все как один с разной степенью насмешки говорили, что я всё придумал. О, если бы я мог придумывать такое! Я бы писал отменно выдающуюся прозу. Но я не в силах ничего сочинить, Бог обделил меня по этой части, я могу лишь описать увиденное или же случившееся. И вот я описал, а мне никто не верит. Глупо это и обидно.

Или вот ещё, к примеру. Как-то довелось мне отобедать у итальянской графини Пунто, очень древнего рода контессы (так по-итальянски именуется графиня). На лицах слушателей тут же возникает ухмылка: врёт, мол, сукин сын. А это чистая правда, и полно тому свидетелей. Во-первых, жена Тата (ну, жена в свидетели годится вряд ли), а ещё художник Саша Окунь и его жена Верочка. И были там другие люди, могут подтвердить. Посол Израиля в Италии, например. А его жена – троюродная Сашкина сестра, поэтому нас туда и пригласили. По дороге из Рима в графское имение жена посла рассказывала нам, как велики владения контессы вокруг её виллы, про сады, поля и виноградники. А ещё упоминался большой дом, точней – палаццо в Венеции на Гранд Канале, сплошь увешанное портретами именитых предков (кисти чуть не Тинторетто). Я всё это слушал, словно сказку про маркиза Карабаса. Контесса оказалась очень симпатичной женщиной (в годах, но без возраста), с ней рядом мне и выпало сидеть. На своём убогом, с варварским произношением английском я ей сообщил почти немедленно, что моя тёща – тоже графиня, что контессу, кажется, ничуть не удивило. В качестве горячей закуски принесли нам поленту (эдакая кукурузная каша, в Молдавии зовётся мамалыгой), которая была гарниром к роскошным лангустинам (нечто вроде раков и креветок, но весьма большие), щипчиками для разделки я воспользовался, искоса понаблюдав за остальными. И вина было в избытке, а что я к нему прохладен, я тактично умолчал. Несколько всё было чинно-церемонно, и нечаянно я эту скованность разрушил, когда принесли мясо. Оно было подано на большом подносе, где на краю лежала (итальянцы ведь отменные дизайнеры чего угодно) некая красивая вязаночка из цветов и листьев. Нас обслуживал весьма некрупный филиппинец в белоснежном костюме. Он обходил стол по кругу, и каждый брал себе кусок ещё дымящегося мяса. Когда очередь дошла до Сашки, я не удержался и по-русски сказал ему через стол: «Букет не ешь, это на всех». Сашка невольно ухмыльнулся, посол спросил, что сказал ему этот симпатичный джентльмен, Сашка перевёл, и все засмеялись. И пусть припишут мне манию величия, но атмосфера вдруг раскрепостилась, все заговорили оживлённее, и потекло уже привычное застолье. Я совершил бестактность, о которой не жалею, уже только за десертом. Принесли по рюмке густо красного вина, и нам контесса объяснила, что это земляничное вино, которое изготавливают специально для их семьи. Я отхлебнул глоток и, интимно наклонившись к контессе («Да ты её за плечи обнял», – врал потом Сашка), спросил, нет ли у неё чего-нибудь покрепче. Нам немедленно принесли маленькие стаканчики лимончеллы – хоть и ликёр, но всё-таки с градусом. Тихо выругав себя, что не попросил виски, я принялся за эти стаканчики. Филиппинец меня понял правильно и, как только я взглядывал на него, приносил добавку. Так замечательно прошёл обед, после чего расположившаяся к нам контесса показала нам с Сашкой свой дом. На стенах у неё висели картины XV века, по которым некогда выкладывалась мозаика в каком-то знаменитом соборе. А ещё я помню оружейную комнату, где в деревянных стойках было штук пятнадцать разных ружей («Муж любил охоту, – пояснила контесса, – а вы любите охотиться?» – Мы с Сашкой закивали, чтоб не уронить мужскую честь). А в спальне у контессы на прикроватной тумбочке лежала Библия. Это был муляж: внутри хранился револьвер. «На всякий случай», – туманно пояснила владелица. Словом, всё прошло прекрасно, кроме расставания, когда я совершил недопустимую оплошность. Невдалеке от нас, бормочущих прощальные слова, стоял филиппинец, явно готовый ещё раз принести лимончеллу. И я, наклюкавшись до полной приятности, никак не мог не пожать ему руку. Он в ужасе посмотрел на контессу, полагая, что его теперь уволят непременно и немедленно, но хозяйка только благосклонно улыбнулась. К этому добавить надо, что одеты были мы все четверо чисто по-израильски, то есть как изрядно обтерхавшиеся в странствиях туристы. Так что у контессы тоже наверняка сохранились о нас тёплые воспоминания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю