355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Губерман » Гарики на каждый день » Текст книги (страница 5)
Гарики на каждый день
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:56

Текст книги "Гарики на каждый день"


Автор книги: Игорь Губерман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

XV. ПРИЧУДЛИВЕЕ НЕТ НА СВЕТЕ ПОВЕСТИ, ЧЕМ ПОВЕСТЬ О ПРИЧУДАХ РУССКОЙ СОВЕСТИ

 
Имея, что друзьям сказать,
мы мыслим – значит существуем;
а кто зовет меня дерзать,
пускай кирпич расколет хуем.
 
 
Питая к простоте вражду,
подвергнув каждый шаг учету,
мы даже малую нужду
справляем по большому счету.
 
 
Без отчетливых ран и контузий
ныне всюду страдают без меры
инвалиды высоких иллюзий,
погорельцы надежды и веры.
 
 
Мы жили по веку соседи,
уже потому не напрасно,
что к черному цвету трагедии
впервые прибавили красный.
 
 
Протест вербует недовольных,
не разбирая их мотивов,
и потому в кружках подпольных
полно подонков и кретинов.
 
 
Сперва полыхаем, как спичка,
а после жуем, что дают;
безвыходность, лень и привычка
приносят покой и уют.
 
 
Везде так подло и кроваво,
что нет сомненья ни на грош:
святой в наш век имеет право
и на молчанье, и на ложь.
 
 
Руководясь одним рассудком,
заметишь вряд ли, как не вдруг
душа срастается с желудком
и жопе делается друг.
 
 
Сломав березу иль осину,
подумай – что оставишь сыну?
Что будет сын тогда ломать?
Остановись, ебена мать!
 
 
От желчи мир изнемогает,
планета печенью больна,
гавно гавном гавно ругает,
не вылезая из гавна.
 
 
Что тому, кого убили вчера,
от утехи, что его палачам
кофе кажется невкусным с утра
и не спится иногда по ночам?
 
 
Огромен долг наш разным людям,
а близким – более других:
должны мы тем, кого мы любим,
уже за то, что любим их.
 
 
Мы пустоту в себе однажды
вдруг странной чувствуем пропажей;
тоска по Богу – злая жажда,
творец кошмаров и миражей.
 
 
Решив служить – дверьми не хлопай,
бранишь запой – тони в трудах;
нельзя одной и той же жопой
сидеть на встречных поездах.
 
 
Засрав дворцы до вида хижин
и жизнь ценя как чью-то милость,
палач гуляет с тем, кто выжил,
и оба пьют за справедливость.
 
 
Мы сладко и гнусно живем
среди бардака и парада,
нас греет холодным огнем
трагический юмор распада.
 
 
Прекрасна чистая наивность
в том, кто еще не искушен,
но раз утративший невинность
уже наивностью смешон.
 
 
Прельщаясь возникшей химерой,
мы пламенем жарко горим,
и вновь ослепляемся верой,
что ведаем то, что творим.
 
 
Пока на свете нету средства
добро просеять, как зерно,
зло анонимно, безответственно,
повсюдно и растворено.
 
 
Века несутся колесницей,
дымятся кровью рвы кювета,
вся тьма истории творится
руками, чающими света.
 
 
Когда мила родная сторона,
которой возлелеян и воспитан,
то к ложке ежедневного гавна
относишься почти что с аппетитом.
 
 
Раньше каждый бежал на подмогу,
если колокол звал вечевой;
отзовется сейчас на тревогу
только каждый пузырь мочевой.
 
 
Скатав освободительное знамя,
тираноборцы пьянствуют уныло;
из искры возгореться может пламя,
но скучно высекать ее из мыла.
 
 
Добро – это талант и ремесло
стерпеть и пораженья и потери;
добро, одолевающее зло, –
как Моцарт, отравляющий Сальери.
 
 
Зло умело взвинчивает цену,
чтобы соблазнить нас первый раз,
а потом карает за измену
круче и страшней, чем за отказ.
 
 
По обе стороны морали
добра и зла жрецы и жрицы
так безобразно много срали,
что скрыли контуры границы.
 
 
Во мгле просветы светят куцые,
но небо в грязных тучах тонет;
как орган, требующий функции,
немая совесть наша стонет.
 
 
Мне здесь любая боль знакома.
Близка любовь. Понятна злость.
Да, здесь я раб. Но здесь я дома.
А на свободе – чуждый гость.
 
 
Мне, Господь, неудобно просить,
но, коль ясен Тебе человек,
помоги мне понять и простить
моих близких, друзей и коллег.
 
 
Когда тонет родина в крови,
когда стынут стоны на устах,
те, кто распинался ей в любви,
не спешат повиснуть на крестах.
 
 
Мораль – это не цепи, а игра,
где выбор – обязательней всего;
основа полноценности добра –
в свободе совершения его.
 
 
Мне жалко тех, кто кровью обливаясь,
провел весь век в тоске чистосердечной,
звезду шестиконечную пытаясь
хоть как-то совместить с пятиконечной.
 
 
Даже пьесы на краю,
даже несколько за краем
мы играем роль свою
даже тем, что не играем.
 
 
Диспуты, дискуссии, дебаты
зря об этом длятся сотни лет,
ибо виноватых в мире нет,
потому что все мы виноваты.
 
 
Безгрешность в чистом виде – шелуха,
от жизненного смысла холостая,
ведь нравственность, не знавшая греха –
всего лишь неудачливость простая.
 
 
Нет! Совесть никогда и никому
смертельной не была, кто угрызался;
Иуда удавился потому,
что сребреник фальшивым оказался.
 
 
Свобода – это право выбирать,
с душою лишь советуясь о плате,
что нам любить, за что нам умирать,
на что свою свечу нещадно тратить.
 
 
Если не во всем, то уж во многом
(не были, не знали, не видали)
мы бы оправдались перед Богом;
жалко, что Он спросит нас едва ли.
 
 
Сколько эмигрантов ночью синей
спорят, и до света свет не тухнет;
как они тоскуют по России,
сидя на своих московских кухнях!
 
 
Сижу в гостях. Играю в этикет.
И думаю: забавная пора,
дворянской чести – выветрился след,
а барынь объявилось – до хера.
 
 
Возможность лестью в душу влезть
никак нельзя назвать растлением,
мы бескорыстно ценим лесть
за совпаденье с нашим мнением.
 
 
Хотя мы живем разнолико,
но все одинаково, то есть
сторонимся шума и крика,
боясь разбудить свою совесть.
 
 
О тех, кто принял муки на кресте,
эпоха мемуарами богата,
и книга о любом таком Христе
имеет предисловие Пилата.
 
 
В силу Божьего повеления,
чтобы мир изменялся в муках,
совесть каждого поколения
пробуждается лишь во внуках.
 
 
В воздухе житейского пространства –
света непрерывная игра:
мир темней от каждого засранства
и светлей от каждого добра.
 
 
Остыв от жара собственных страстей,
ослепнув от нагара низкой копоти,
преступно мы стремимся влить в детей
наш холод, настоявшийся на опыте.
 
 
Рождаясь только в юных, он меж ними
скитается, скрываем и любим;
в России дух свободы анонимен
и только потому неистребим.
 
 
Те, кто на жизнь в своей стране
взглянул со стороны,
живут отныне в стороне
от жизни их страны.
 
 
О мужестве и мудрости молчания
читаю я всегда с душевной дрожью,
сполна деля и горечь и отчаянье
всех тех, кто утешался этой ложью.
 
 
Пылко имитируя наивность,
но не ослабляя хватки прыткой,
ты похож на девичью невинность,
наскоро прихваченную ниткой.
 
 
Свихнулась природа у нас в зоосаде
от липкого глаза лихих сторожей,
и стали расти безопасности ради
колючки вовнутрь у наших ежей.
 
 
У зрелых развалин и дряхлых юнцов –
такое к покою стремление,
как будто свалилась усталость отцов
на рыхлых детей поколение.
 
 
Душа российская немая
всемирным брезгует общением,
чужой язык воспринимая
со словарем и отвращением.
 
 
Забавен русской жизни колорит,
сложившийся за несколько веков:
с Россией ее совесть говорит
посредством иностранных языков.
 
 
Блажен тот муж, кто не случайно,
а в долгой умственной тщете
проникнет в душ российских тайну
и ахнет в этой пустоте.
 
 
И спросит Бог: никем не ставший,
зачем ты жил? Что смех твой значит?
– Я утешал рабов уставших, –
отвечу я. И Бог заплачет.
 

XVI. ГОСПОДЬ ЛИХУЮ ШУТКУ УЧИНИЛ, КОГДА СЮЖЕТ ЕВРЕЯ СОЧИНИЛ

 
Везде, где не зная смущения,
историю шьют и кроят,
евреи – козлы отпущения,
которых к тому же доят.
 
 
И сер наш русский Цицерон,
и вездесущ, как мышь,
мыслит ясно: "Цыц, Арон!
Рабинович, кыш!"
 
 
По ночам начальство чахнет и звереет,
дикий сон морозит царственные яйца:
что китайцы вдруг воюют, как евреи,
а евреи расплодились, как китайцы.
 
 
Евреи собирают документы,
чтоб лакомиться южным пирогом;
одни только теперь интеллигенты
останутся нам внутренним врагом.
 
 
Везде, где есть цивилизация
и свет звезды планету греет,
есть обязательная нация
для роли тамошних евреев.
 
 
Туманно глядя вслед спешащим
осенним клиньям журавлей,
себя заблудшим и пропащим
сегодня чувствует еврей.
 
 
Льется листва, подбивая на пьянство;
скоро снегами задуют метели;
смутные слухи слоятся в пространство;
поздняя осень; жиды улетели.
 
 
В любом вертепе, где злодей
злоумышляет зло злодейства,
есть непременно иудей
или финансы иудейства.
 
 
Евреи клевещут и хают,
разводят дурманы и блажь,
евреи наш воздух вдыхают,
а вон выдыхают – не наш.
 
 
Во тьме зловонной, но тепличной,
мы спим и слюним удила,
и лишь жидам небезразличны
глухие русские дела.
 
 
В года, когда юмор хиреет,
скисая под гласным надзором,
застольные шутки евреев
становятся местным фольклором.
 
 
Везде, где слышен хруст рублей
и тонко звякает копейка,
невдалеке сидит еврей
или по крайности еврейка.
 
 
Нет ни в чем России проку,
странный рок на ней лежит:
Петр пробил окно в Европу,
а в него сигает жид.
 
 
Царь-колокол безгласный, поломатый,
Царь-пушка не стреляет, мать ети;
и ясно, что евреи виноваты,
осталось только летопись найти.
 
 
Любой большой писатель русский
жалел сирот, больных и вдов,
слегка стыдясь, что это чувство
не исключает и жидов.
 
 
Евреи продолжают разъезжаться
под свист и улюлюканье народа,
и скоро вся семья цветущих наций
останется семьею без урода.
 
 
Сегодня евреи греховны
совсем не своей бухгалтерией,
а тем, что растленно духовны
в эпоху обжорства матерей.
 
 
Кто шахматистом будет первым,
вопросом стало знаменитым;
еврей еврею портит нервы,
волнуя кровь антисемитам.
 
 
Верю я: Христос придет!
Вижу в этот миг Россию;
слышу, как шумит народ:
Бей жидов, спасай Мессию!
 
 
Перспективная идея!
Свежий образ иудея:
поголовного агрессора
от портного до профессора.
Им не золото кумир,
а борьба с борьбой за мир;
как один – головорезы,
а в штанах у них обрезы.
 
 
Везде, где есть галантерея
или технический прогресс,
легко сей миг найти еврея
с образованием и без.
А слух – отрадный, но пустой,
что ихний фарт покрылся пылью,
навеян сладкою мечтой
однажды сказку сделать былью.
 
 
Свет партии согрел нам батареи
теплом обогревательной воды;
а многие отдельные евреи
все время недовольны, как жиды.
 
 
У власти в лоне что-то зреет,
и, зная творчество ее,
уже бывалые евреи
готовят теплое белье.
 
 
В российской нежной колыбели,
где каждый счастлив, если пьян,
евреи так ожидовели,
что пьют обильнее славян.
 
 
В метро билеты лотереи.
Там, как осенние грачи,
седые грустные евреи
куют нам счастия ключи.
 
 
Раскрылась правда в ходе дней,
туман легенд развеяв:
евреям жить всего трудней
среди других евреев.
 
 
Случайно ли во множестве столетий
при зареве бесчисленных костров
еврей – участник всех на белом свете
чужих национальных катастроф?
 
 
Не в том беда, что ест еврей наш хлеб,
а в том, что проживая в нашем доме,
он так теперь бездушен и свиреп,
что стал сопротивляться при погроме.
 
 
Как все, произойдя от обезьяны,
зажегшей человечества свечу,
еврей имеет общие изъяны,
но пользуется ими чересчур.
 
 
Любая философия согласна,
что в мире от евреев нет спасения.
Науке только все еще не ясно,
как делают они землетрясения.
 
 
Изверившись в блаженном общем рае,
но прежние мечтания любя,
евреи эмигрируют в Израиль,
чтоб русскими почувствовать себя.
 
 
Новые затеявши затеи
и со страха нервно балагуря,
едут приобщаться иудеи
к наконец-то собственной культуре.
 
 
Евреев не любит никто, кроме тех,
кто их вообще не выносит;
отсюда, должно быть, родился наш смех
и пляски на скользком откосе.
 
 
Об утечке умов с эмиграцией
мы в России нисколько не тужим,
потому что весь ум ихней нации
никому здесь и на хер не нужен.
 
 
Вечно и нисколько не старея,
всюду и в любое время года
длится, где сойдутся два еврея,
спор о судьбах русского народа.
 
 
Есть тайного созвучия привет
в рифмованности вечности и мига.
Духовность и свобода. Свет и цвет.
Россия и тюрьма. Еврей и книга.
 
 
Когда российский дух поправится,
вернув здоровье с ходом времени,
ему, боюсь я, не понравится,
что часть врачей была евреями.
 
 
Христос и Маркс, Эйнштейн и Фрейд –
взрывных учений основатели,
придет и в будущем еврей
послать покой к ебене матери.
 
 
Что ели предки? Мясо и бананы.
Еда была сыра и несогрета.
Еврей произошел от обезьяны,
которая огонь добыла где-то.
 
 
Евреи, чужую культуру впитав
и творческим занявшись действом,
вливают в ее плодоносный состав
растворы с отравным еврейством.
 
 
Евреи размножаются в неволе,
да так охотно, Господи прости,
что кажется – не знают лучшей доли,
чем семенем сквозь рабство прорасти.
 
 
По всем приметам Галилей,
(каким в умах он сохранился)
был чистой выделки еврей:
отрекся, но не изменился.
 
 
Еще он проснется, народ-исполин,
и дух его мыслей свободных
взовьется, как пух из еврейских перин
во дни пробуждений народных.
 
 
Усердные брови насупив,
еврей, озаряемый улицей,
извечно хлопочет о супе,
в котором становится курицей.
 
 
Евреи лезут на рожон
под ругань будущих веков:
они увозят русских жен,
а там – родят большевиков.
 
 
Евреи топчут наши тротуары,
плетя о нас такие тары-бары,
как если сочиняли бы татары
о битве Куликовской мемуары.
 
 
Вождям ночные мысли сон развеяли,
течет холодный пот по неглиже;
америки, открытые евреями,
никак не закрываются уже.
 
 
Сибирских лагерей оранжерея,
где пляшет у костра лесное эхо –
вот лучшая теплица для еврея,
который не созрел и не уехал.
 
 
Во всех углах и метрополиях
затворник судеб мировых,
еврей, живя в чужих историях,
невольно вляпывался в них.
 
 
В любых краях, где тенью бледной
живет еврей, терпя обиды,
еврейской мудрости зловредной
в эфир сочатся флюаиды.
 
 
Всегда еврей легко везде заметен,
еврея слышно сразу от порога,
евреев очень мало на планете,
но каждого еврея – очень много.
 
 
Наскучив жить под русским кровом,
евреи, древние проныры,
сумели сделать голым словом
в железном занавесе дыры.
 
 
Сквозь бытия необратимость
евреев движет вдоль столетий
их кроткая неукротимость
упрямства выжить на планете.
 
 
Евреи даже в светопреставление,
сдержав поползновение рыдать,
в последнее повисшее мгновение
успеют еще что-нибудь продать.
 

XVII. ВО ТЬМЕ ДОМОЙ ЛЕТЯТ АВТОМОБИЛИ И ВСЕ, КОГО УЖЕ УПОТРЕБИЛИ

 
Творец, никому не подсудный,
со скуки пустил и приветил
гигантскую пьесу абсурда,
идущую много столетий.
 
 
Успехи познания благостны,
хотя и чреваты уронами,
поскольку творения Фаустов
становятся фауст-патронами.
 
 
Чувствуя добычу за версту,
по незримым зрению дорогам,
бесы наполняют пустоту,
в личности оставленную Богом.
 
 
С пеленок вырос до пальто,
в пальто провел года,
и снова сделался никто,
нигде и никогда.
 
 
Привычка греет, как постель,
и гасит боль, как чародей;
нас часто держит на кресте
боязнь остаться без гвоздей.
 
 
Устройство торжествующего зла
по самой его сути таково,
что стоны и бессильная слеза
способствуют лишь прочности его.
 
 
Когда устал и жить не хочешь,
полезно вспомнить в гневе белом,
что есть такие дни и ночи,
что жизнь оправдывают в целом.
 
 
Из мрака вызванные к свету,
мы вновь расходимся во мрак,
и очень разны в пору эту
мудрец, мерзавец и дурак.
 
 
Поскольку творенья родник
Творцом охраняется строго,
момент, когда нечто постиг, –
момент соучастия Бога.
 
 
Очень много лиц и граждан
брызжет по планете,
каждый личность, но не каждый
пользуется этим.
 
 
Какая цель отсель досель
плеститсь к одру от колыбели?
Но если есть у жизни цель,
то что за цель в наличьи цели?
 
 
Неужели, дойдя до порога,
мы за ним не найдем ничего?
Одного лишь прошу я у Бога:
одарить меня верой в Него.
 
 
Строки вяжутся в стишок,
море лижет сушу,
дети какают в горшок,
а большие – в душу.
 
 
Господь сей миг откроет нашу клетку
и за добро сторицею воздаст,
когда яйцо снесет себе наседку,
и на аборт поедет педераст.
 
 
Век увлекается наукой,
наука жару поддает,
но сука остается сукой
и идиотом – идиот.
 
 
Ушиб растает. Кровь подсохнет.
Остудит рану жгучий йод.
Обида схлынет. Боль заглохнет.
А там, глядишь, и жизнь пройдет.
 
 
Из-за того, что бедный мозг
распахнут всем текущим слухам,
ужасно засран этот мост
между материей и духом.
 
 
Время льется, как вино,
сразу отовсюду,
но однажды видишь дно
и сдаешь посуду.
 
 
Не в силах я в складках души
для веры найти нечего,
а Бога, должно быть, смешит,
что можно не верить в Него.
 
 
Мир столько всякого познал
с тех пор, как плотью стала глина,
что чем крикливей новизна,
тем гуще запах нафталина.
 
 
Ничто не ново под луной:
удачник розов, желт страдалец,
и мы не лучше спим с женой,
чем с бабой спал неандерталец.
 
 
Создатель дал нам две руки,
бутыль, чтоб руки зря не висли,
а также ум, чтоб мудаки
воображали им, что мыслят.
 
 
Восторжен ум в поре начальной,
кипит и шпарит, как бульон;
чем разум выше, тем печальней
и снисходительнее он.
 
 
В каждую секунду, год и час,
все понять готовый и простить,
Бог приходит в каждого из нас,
кто в себя готов Его впустить.
 
 
Судить человечество следует строго,
но стоит воздать нам и честь:
мы так гениально придумали Бога,
что, может быть, Он теперь есть.
 
 
В разумном созревающем юнце
всегда есть незаконченное что-то,
поскольку только в зрелом мудреце
поблескивает капля идиота.
 
 
У Бога нет бессонницы,
Он спал бы как убитый,
но ночью Ему молятся
бляди и бандиты.
 
 
В тех битвах, где добро трубит победно,
повтор один печально убедителен:
похоже, что добру смертельно вредно
подолгу оставаться победителем.
 
 
Если все, что просили мы лишнего,
все молитвы, что всуе вершили мы,
в самом деле достигли Всевышнего,
уши Бога давно запаршивели.
 
 
Из-под грязи и крови столетий,
всех погибельных мерзостей между,
красота позволяет заметить,
что и Бог не утратил надежду.
 
 
С моим сознаньем наравне
вершится ход планет,
и если Бога нет во мне,
его и выше нет.
 
 
В корнях любого взрыва и события
таится, незаметный нам самим,
могучий, как желание соития,
дух общей подготовленности к ним.
 
 
А так ли ясен Божий глаз
в делах немедленно судимых,
когда Господь карает нас
бедой и болями любимых?
 
 
Вглядись: из трубы, что согрета
огнем нашей плоти палимой,
комочек нетленного света
летит среди черного дыма.
 
 
Куда кругом ни погляди
в любом из канувших столетий,
Бог так смеется над людьми,
как будто нет Его на свете.
 
 
Вон злоба сочится из глаз,
вот некуда деться от лая;
а Бог – не боится ли нас,
что властвует, нас разделяя?
 
 
Наш дух изменчиво подвижен
в крутых спиральностях своих;
чем выше он и к Богу ближе,
тем глубже мы в себе самих.
 
 
Принудить Бог не может никого,
поскольку человека произвел,
вложив частицу духа своего,
а с нею – и свободы произвол.
 
 
Стечение случайных обстоятельств,
дорогу изменяющих отлого, –
одно из чрезвычайных доказательств
наличия играющего Бога.
 
 
Судьба способна очень быстро
перевернуть нам жизнь до дна,
но случай может высечь искру
лишь из того, в ком есть она.
 
 
У тех, кто пылкой головой
предался поприщам различным,
первичный признак половой
слегка становится вторичным.
 
 
Успехи нынешних наук
и все ученые дерзания
пошли от Каина: свой сук
ломал он с дерева познания.
 
 
Не боялись увечий и ран
ветераны любовных баталий,
гордо носит седой ветеран
свой музей боевых гениталий.
 
 
Когда природе надоест
давиться ядом и обидой,
она заявит свой протест,
как это было с Атлантидой.
 
 
Нисколько прочих не глупее
все те, кто в будничном безумии,
прекрасно помня о Помпее,
опять селились на Везувии.
 
 
Мы после смерти – верю в это –
опять становимся нетленной
частицей мыслящего света,
который льется по Вселенной.
 

XVIII. ЛЮБОВЬ – СПЕКТАКЛЬ, ГДЕ АНТРАКТЫ НЕМАЛОВАЖНЕЕ, ЧЕМ АКТЫ

 
Один поэт имел предмет,
которым злоупотребляя,
устройство это свел на нет,
прощай любовь в начале мая!
 
 
Ни в мире нет несовершенства,
ни в мироздании – секрета,
когда, распластанных в блаженстве,
нас освещает сигарета.
 
 
Красоток я любил не очень,
и не по скудости деньжат:
красоток даже среди ночи
волнует, как они лежат.
 
 
Что значат слезы и слова,
когда приходит искушение?
Чем безутешнее вдова,
тем сладострастней утешение.
 
 
Мир объективен разве что на дольку:
продуктов нашей мысли много в нем;
и бабы существуют лишь постольку,
поскольку мы их, милых, познаем.
 
 
Когда врагов утешат слухом,
что я закопан в тесном склепе,
то кто поверит ста старухам,
что я бывал великолепен?
 
 
Пока играл мой детородный
отменных данных инструмент,
я не семейный, а народный
держал ему ангажемент.
 
 
В любые века и эпохи,
покой на земле или битва,
любви раскаленные вздохи –
нужнейшая Богу молитва.
 
 
Миллионер и голодранец
равны становятся, как братья,
танцуя лучший в мире танец
без света, музыки и платья.
 
 
Мы женщин постигаем, как умеем:
то дактилем, то ямбом, то хореем,
встречаясь то и дело с темпераментом,
который познаваем лишь гекзаметром.
 
 
От одиночества философ,
я стать мыслителем хотел,
но охладел, нашедши способ
сношенья душ посредством тел.
 
 
Грешнейший грех – боязнь греха,
пока здоров и жив;
а как посыплется труха,
запишемся в ханжи.
 
 
Лучше нет на свете дела,
чем плодить живую плоть;
наше дело – сделать тело,
а душой снабдит Господь.
 
 
Учение Эйнштейна несомненно,
особенно по вкусу мне пришлось,
что с кучей баб я сплю одновременно,
и только лишь пространственно – поврозь.
 
 
Мы попираем все науки,
всю суету и все тревоги,
сплетя дыхания и руки,
а по возможности – и ноги.
 
 
Летят столетья, дымят пожары,
но неизменно под лунным светом
упругий Карл у гибкой Клары
крадет кораллы своим кларнетом.
 
 
Наших болей и радостей круг
не обнять моим разумом слабым;
но сладчайший душевный недуг –
ностальгия по непознанным бабам.
 
 
Сегодня ценят мужики
уют, покой и нужники;
и бабы возжигают сами
на этом студне хладный пламень.
 
 
Я живу, как любой живет, –
среди грязи, грызни и риска
высекая живот о живот
новой жизни слепую искру.
 
 
Я – лишь искатель приключений,
а вы – распутная мадам;
я узел завяжу на члене,
чтоб не забыть отдаться вам.
 
 
Не нажив ни славы, ни пиастров,
промотал я лучшие из лет,
выводя девиц-энтузиасток
из полуподвала в полусвет.
 
 
Мы были тощие повесы,
ходили в свитерах заношенных,
и самолучшие принцессы
валялись с нами на горошинах.
 
 
Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто и не желаем.
 
 
Обильные радости плоти,
помимо других развлечений –
прекрасный вдобавок наркотик
от боли душевных мучений.
 
 
Тоска мужчины о престиже
и горечь вражеской хулы
бледней становятся и жиже
от женской стонущей хвалы.
 
 
Увы, то счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения Земли.
 
 
Хмельной от солнца, словно муха,
провел я жизнь в любовном поте,
и желтый лист со древа духа
слетел быстрей, чем с древа плоти.
 
 
В лета, когда упруг и крепок,
исполнен силы и кудрей,
грешнейший грех – не дергать репок
из грядок и оранжерей.
 
 
По весне распустились сады,
и еще лепестки не опали,
как уже завязались плоды
у девиц, что в саду побывали.
 
 
Многие запреты – атрибут
зла, в мораль веков переодетого:
благо, а не грех, когда ебут
милую, счастливую от этого.
 
 
Ты кукуешь о праве и вольности,
ты правительствам ставишь оценки,
но взгляни, как распущены волосы
вон у той полноватой шатенки.
 
 
Природа торжествует, что права,
и люди несомненно удались,
когда тела сошлись, как жернова,
и души до корней переплелись.
 
 
Рад, что я интеллигент,
что живу светло и внятно,
жаль, что лучший инструмент
годы тупят безвозвратно.
 
 
Литавры и гонги, фанфары и трубы,
набат, барабаны и залпы –
беззвучны и немы в момент, когда губы
друг друга находят внезапно.
 
 
Как несложно – чтоб растаяла в подруге
беспричинной раздражительности завязь;
и затихнут все тревоги и недуги,
и она вам улыбнется, одеваясь.
 
 
Давай, Господь, решим согласно,
определив друг другу роль:
ты любишь грешников? Прекрасно.
А грешниц мне любить позволь.
 
 
Приятно, если правнуку с годами
стихов моих запомнится страница,
и некоей досель невинной даме
их чтение поможет соблазниться.
 
 
Когда грехи мои учтет
архангел, ведающий этим,
он, без сомнения, сочтет,
что я не зря пожил на свете.
 
 
Молодость враждебна постоянству,
в марте мы бродяги и коты;
ветер наших странствий по пространству
девкам надувает животы.
 
 
Я отношусь к натурам женским,
от пыла дышащим неровно,
которых плотское блаженство
обогащает и духовно.
 
 
Витает благодать у изголовий,
поскольку и по духу и по свойству
любовь – одно из лучших славословий
божественному Божьему устройству.
 
 
Не почитая за разврат,
всегда готов наш непоседа,
возделав собственный свой сад,
слегка помочь в саду соседа.
 
 
Мы в ранней младости усердны
от сказок, веющих с подушек,
и в смутном чаяньи царевны
перебираем тьму лягушек.
 
 
Назад оглянешься – досада
берет за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.
 
 
Наш век становится длиннее
от тех секунд (за жизнь – минут),
когда подруги, пламенея,
застежку-молнию клянут.
 
 
От акта близости захватывает дух
сильнее, чем от шиллеровских двух.
 
 
Готов я без утайки и кокетства
признаться даже Страшному Суду,
что баб любил с мальчишества до детства,
в которое по старости впаду.
 
 
Спеши любить, мой юный друг,
волшебны свойства женских рук:
они смыкаются кольцом,
и ты становишься отцом.
 
 
Я в молодости книгам посвящал
интимные досуги жизни личной
и часто с упоеньем посещал
одной библиотеки дом публичный.
 
 
Когда тепло, и тьма, и море,
и под рукой – крутая талия,
то с неизбежностью и вскоре
должно случиться и так далее.
 
 
Растущее повсюду отчуждение
и прочие печальные события
усиливают наше наслаждение
от каждого удачного соития.
 
 
Как давит стариковская перина
и душит стариковская фуфайка
в часы, когда танцует балерина
и ножку бьет о ножку, негодяйка.
 
 
В густом чаду взаимных обличений,
в эпоху повсеместных злодеяний
чиста лишь суть таких разоблачений,
как снятие подругой одеяний.
 
 
В любви прекрасны и томление,
и апогей, и утомление.
 
 
Мы не жалеем, что ночами
с друзьями жгли себя дотла,
и смерть мы встретим, как встречали
и видных дам, и шлюх с угла.
 
 
А умереть бы я хотел
в то миг высокий и суровый,
когда меж тесно слитых тел
проходит искра жизни новой.
 
 
Случайно встретившись в аду
с отпетой шлюхой, мной воспетой
вернусь я на сковороду
уже, возможно, с сигаретой.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю