Гарики на каждый день
Текст книги "Гарики на каждый день"
Автор книги: Игорь Губерман
Жанр:
Юмористические стихи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Том II
НЕ В СИЛАХ ЖИТЬ Я КОЛЛЕКТИВНО:
ПО ВОЛЕ ТЯГОСТНОГО РОКА
МНЕ С ИДИОТАМИ – ПРОТИВНО,
А СРЕДИ УМНЫХ – ОДИНОКО.
ЖИВЯ ЛЕГКО И СИРОТЛИВО,
БЛАЖЕН,КАК ПАЛЬМА НА БОЛОТЕ,
ЕВРЕЙ СЛАВЯНСКОГО РАЗЛИВА,
АНТИСЕМИТ БЕЗ КРАЙНЕЙ ПЛОТИ.
XI. ВОТ ЖЕНЩИНА: ОНА ГРУСТИТ,ЧТО ЗЕРКАЛО ЕЕ ТОЛСТИТ
Кто ищет истину,держись
у парадокса на краю;
вот женщины: дают нам жизнь,
а после жить нам не дают.
Природа женская лиха
и много мужеской сильней,
но что у бабы вне греха,
то от лукавого у ней.
Смотрит с гвоздика портрет
на кручину вдовию,
а миленка больше нет,
скинулся в Жидовию.
Добро со злом природой смешаны,
как тьма ночей со светом дней;
чем больше ангельского в женщине,
тем гуще дьявольское в ней.
Была и я любима,
теперь тоскую дома,
течет прохожий мимо,
никем я не ебома.
Душа болит,свербит и мается,
и глухо в теле канителится,
если никто не покушается
на целомудрие владелицы.
Старушка – воплощенное приличие,
но в память,что была она лиха,
похоже ее сморщенное личико
на спекшееся яблоко греха.
Должно быть,зрелые блудницы
огонь и пыл,слова и позы
воспринимают как страницы
пустой предшествующей прозы.
Все переменилось бы кругом,
если бы везде вокруг и рядом
женщины раскинули умом,
как сейчас раскидывают задом.
Мечты питая и надежды,
девицы скачут из одежды;
а погодя – опять в одежде,
но умудреннее,чем прежде.
Носишь радостную морду
и не знаешь,что позор –
при таких широких бедрах
– такой узкий кругозор.
Улетел мой ясный сокол
басурмана воевать,
а на мне ночует свекор,
чтоб не смела блядовать.
Кичились майские красотки
надменной грацией своей;
дохнул октябрь – и стали тетки,
тела давно минувших дней.
Родясь из коконов на свет,
мы совершаем круг в природе,
и бабочки преклонных лет
опять на гусениц походят.
Ум хорош,но мучает и сушит,
и совсем ненадобен порой;
женщина имеет плоть и душу,
думая то первой,то второй.
Ребро Адаму вырезать пришлось,
и женщину Господь из кости создал:
ребро – была единственная кость,
лишенная какого-либо мозга.
Есть бабы – храмы: строг фасад,
чиста невинность красок свежих;
а позади – дремучий сад,
притон прохожих и проезжих.
Послабленье народу вредит,
ухудшаются нравы столичные,
одеваются девки в кредит,
раздеваются за наличные.
Она была собой прекрасна,
и ей владел любой подлец;
она была на все согласна,
и даже – на худой конец.
Ключ к женщине – восторг и фимиам,
ей больше ничего от нас не надо,
и стоит нам упасть к ее ногам,
как женщина,вздохнув,ложится рядом.
У женщин юбки все короче;
коленных чашечек стриптиз
напоминает ближе к ночи,
что существует весь сервиз.
Мой миленький дружок
не дует в свой рожок,
и будут у дружка
за это два рожка.
Я евреям не даю,
я в ладу с эпохою,
я их сразу узнаю –
по носу и по хую.
Ты,подружка дорогая,
зря такая робкая;
лично я,хотя худая,
но ужасно ебкая.
Трепещет юной девы сердце
над платьев красочными кучами:
во что одеться,чтоб раздеться
как можно счастливей при случае?
Вот женщину я обнимаю,
она ко мне льнет,пламенея,
а Ева,я вдруг понимаю,
и яблоко съела,и змея.
Мы дарим женщине цветы,
звезду с небес,круженье бала,
и переходим с ней на ты,
а после дарим очень мало.
В мужчине ум – решающая ценность
и сила – чтоб играла и кипела,
а в женщине пленяет нас душевность
и многие другие части тела.
Мои позавчерашние подруги
имеют уже взрослых дочерей
и славятся в безнравственной округе
воинственной моральностью своей.
Быть бабой – трудная задача,
держись графиней и не хнычь;
чужой мужик – что пух цыплячий,
а свой привычный – что кирпич.
Будь опаслив! Извечно готово
люто сплетничать женское племя,
ибо в женщине всякое слово
прорастает не хуже,чем семя.
Есть бабы,очень строгие в девицах,
умевшие дерзить и отвечать,
и при совокуплении на лицах
лежит у них свирепости печать.
Плевать нам на украденные вещи,
пускай их даже сдернут прямо с тела,
бандиты омерзительны для женщин
за то,что раздевают их без дела.
Одна из тайн той женской прелести,
что не видна для них самих –
в неясном,смутном,слитном шелесте
тепла,клубящегося в них.
Такие роскошные бюсты бывают
(я видывал это,на слово поверьте),
что вдруг их некстати,но так вспоминают,
что печень болит у подкравшейся смерти.
Чем сладкозвучнее напевы
и чем банальнее они,
тем легче трепетные девы
скидают платьица на пни.
Есть дамы: каменны,как мрамор,
и холодны,как зеркала,
но чуть смягчившись,эти дамы
в дальнейшем липнут,как смола.
У целомудренных особ
путем таинственных течений
прокисший зря любовный сок
идет в кефир нравоучений.
У женщин дух и тело слитны:
они способны к чудесам,
когда,как руки для молитвы,
подъемлют ноги к небесам.
Все нежней и сладостней мужчины,
женщины все тверже и железней;
скоро в мужиках не без причины
женские объявятся болезни.
Над мужским смеется простодушьем
трепетная живость нежных линий,
от романа делаясь воздушней,
от новеллы делаясь невинней.
Ах,ветер времени зловещий,
причина множества кручин!
Ты изменяешь форму женщин
и содержание мужчин.
Есть бабы – я боюсь их как проклятья –
такая ни за что с тобой не ляжет,
покуда,теребя застежки платья,
вчерашнее кино не перескажет.
Всегда мне было интересно,
как поразительно греховно
духовность женщины – телесна,
а тело – дьявольски духовно.
Блестя глазами сокровенно,
стыдясь вульгарности подруг,
девица ждет любви смиренно,
как муху робко ждет паук.
Бабы одеваются сейчас,
помня,что слыхали от подружек:
цель наряда женщины – показ,
что и без него она не хуже.
Процесс эмансипации не сложен
и мною наблюдался много раз:
везде,где быть мужчиной мы не можем,
подруги ускользают из-под нас.
На женщин сквозь покровы их нарядов
мы смотрим,как на свет из темноты;
увяли бы цветы от наших взглядов,
а бабы – расцветают,как цветы.
Бросьте,девки,приставать –
дескать,хватит всем давать:
как я буду не давать,
если всюду есть кровать?
Умерь обильные корма
возделывай свой сад,
и будет стройная корма,
и собранный фасад.
Не тоскуй,старушка Песя,
о капризах непогоды,
лучше лейся,словно песня,
сквозь оставшиеся годы.
Боже,Боже,до чего же
стал миленок инвалид:
сам топтать меня не может,
а соседу – не велит.
Была тихоней тетя Хая
и только с Хаимом по ночам
такая делалась лихая,
что Хаим то хрюкал,то мычал.
О чем ты,Божия раба,
бормочешь стонами своими?
Душа строга,а плоть слаба –
верчусь и маюсь между ними.
Суров к подругам возраста мороз,
выстуживают нежность ветры дней,
слетают лепестки с увядших роз,
и сделались шипы на них видней.
Мы шли до края и за край
и в риске и в чаду,
и все,с кем мы знавали рай,
нам встретятся в аду.
XII. НЕ СТЕСНЯЙСЯ, ПЬЯНИЦА, НОСА СВОЕГО, ОН ВЕДЬ С НАШИМ ЗНАМЕНЕМ ЦВЕТА ОДНОГО
Живя в загадочной отчизне,
из ночи в день десятки лет
мы пьем за русский образ жизни,
где образ есть, а жизни нет.
Родившись в сумрачное время,
гляжу вперед не дальше дня;
живу беспечно, как в гареме,
где завтра выебут меня.
Когда поднимается рюмка,
любая печать и напасть
спадает быстрее, чем юбка
с девицы, спешащей упасть.
Какая к черту простокваша,
когда живем всего лишь раз,
и небосвод – пустая чаша
всего испитого до нас.
Напрасно врач бранит бутыль,
в ней нет ни пагубы, ни скверны,
а есть и крылья, и костыль,
и собутыльник самый верный.
Понять без главного нельзя
твоей сплоченности, Россия;
своя у каждого стезя,
одна у всех анестезия.
Налей нам друг! Уже готовы
стаканы, снедь, бутыль с прохладцей,
и наши будущие вдовы
охотно с нами веселятся.
Не мучась совестью нисколько,
живу года в хмельном приятстве;
Господь всеведущ не настолько,
чтобы страдать о нашем блядстве.
Не тяжелы ни будней пытки,
ни суета окрестной сволочи,
пока на свете есть напитки
и сладострастье книжной горечи.
Как мы гуляем наповал!
И пир вершится повсеместный.
Так Рим когда-то ликовал,
и рос Атилла, гунн безвестный.
Чтоб дети зря себя не тратили
ни на мечты, ни на попытки,
из всех сосцов отчизны-матери
сочатся крепкие напитки.
Не будь на то Господня воля,
мы б не узнали алкоголя;
а значит, пьянство не порок,
а высшей благости урок.
Известно даже недоумку,
как можно духом воспарить:
за миг до супа выпить рюмку,
а вслед за супом – повторить.
Святая благодать – влеченье к пьянству!
И не понять усохшему врачу:
я приколочен временем к пространству,
а сквозь бутыль – теку, куда хочу.
Когда, замкнув теченье лет,
наступит Страшный Суд,
на нем предстанет мой скелет,
держа пивной сосуд.
Вон опять идет ко мне приятель
и несет холодное вино;
время, кое мы роскошно тратим, –
деньги, коих нету все равно.
Да, да, я был рожден в сорочке,
отлично помню я ее;
но вырос и, дойдя до точки,
пропил заветное белье.
Мне повезло на тех, кто вместе
со мной в стаканах ищет дно;
чем век подлей, тем больше чести
тому, кто с ним не заодно.
Нам жить и чувствовать дано,
искать дорогу в Божье царство,
и пить прозрачное вино,
от жизни лучшее лекарство.
Не верь тому, кто говорит,
что пьянство – это враг;
он или глупый инвалид,
или больной дурак.
Весь путь наш – это времяпровождение,
отмеченное пьянкой с двух сторон:
от пьянки, обещающей рождение,
до пьянки после кратких похорон.
Я многому научен стариками,
которые все трезво понимают
и вялыми венозными руками
спокойно свои рюмки поднимают.
Редеет волос моих грива,
краснеют припухлости носа,
и рот ухмыляется криво
ногам, ковыляющим косо.
Снедаемый беспутством, как сиротством,
под личным растлевающим влиянием
я трещину меж святостью и скотством
обильно заливаю возлиянием.
Когда я ставлю пальцев оттиск
на плоть бутыльного стекла,
то словно в рай на краткий отпуск
являюсь прямо из котла.
Пока скользит моя ладья
среди пожара и потопа,
всем инструментам бытия
я предпочел перо и штопор.
Познавши вкус покоя и скитаний,
постиг я, в чем опора и основа:
любая чаша наших испытаний
легчает при долитии спиртного.
Наслаждаясь воздержанием,
жду, чтоб вечность протекла,
осязая с обожанием
плоть питейного стекла.
Мне стоит лишь под вечер захмелиться,
и снова я врага обнять могу,
и зло с добром, подруги-кобылицы,
пасутся на души моей лугу.
Мне легче и спокойней во хмелю,
душа моя полней и легче дышит,
и все, что я действительно люблю,
становится значительней и выше.
Материя в виде спиртного
подвержена формам иным,
творящим поступок и слово,
согретые духом спиртным.
Никто на свете не судья,
когда к бутылям, тьмой налитым,
нас тянет жажда забытья
и боль по крыльям перебитым.
Мы пьем и разрушаем этим печень,
кричат нам доктора в глухие уши,
но печень мы при случае полечим,
а трезвость иссушает наши души.
На дне стаканов, мной опустошенных,
и рюмок, наливавшихся девицам, –
такая тьма вопросов разрешенных,
что время отдохнуть и похмелиться.
Вчера ко мне солидность постучалась,
она по седине меня нашла,
но я читал Рабле и выпил малость,
и вновь она обиженно ушла.
Аскет, отшельник, дервиш, стоик –
наверно, правы, не сужу;
но тем, что пью вино густое,
я столь же Господу служу.
Любых религий чужды мне наряды,
но правлю и с охотой и подряд
я все религиозные обряды,
где выпивка зачислена в обряд.
Ладно скроены, крепко пошиты,
мы пируем на русском морозе
с наслаждением, негой и шиком –
как весной воробьи на навозе.
Не зря я пью вино на склоне дня,
заслужена его глухая власть:
вино меня уводит в глубь меня
туда, куда мне трезвым не попасть.
Людей великих изваяния
печально светятся во мраке,
когда издержки возлияния
у их подножий льют гуляки.
В любви и пьянстве есть мгновение,
когда вдруг чувствуешь до дрожи,
что смысла жизни откровение
тебе сейчас явиться может.
Не в том ли загадка истории русской
и шалого духа отпетого,
что вечно мы пьем, пренебрегши закуской,
и вечно косые от этого?
Корчма, притон, кабак, трактир,
зал во дворце и угол в хате –
благословен любой наш пир
в чаду Господней благодати.
Какое счастье – рознь календарей
и мой диапазон души не узкий:
я в пятницу пью водку, как еврей,
в субботу после бани пью, как русский.
Крутится судьбы моей кино,
капли будней мерно долбят темя,
время захмеляет, как вино,
а вино целительно, как время.
Паскаль бы многое постиг,
увидь он и услышь,
как пьяный мыслящий тростник
поет "шумел камыш.
Нет, я не знал забавы лучшей,
чем жечь табак, чуть захмелев,
меж королевствующих сучек
и ссучившихся королев.
Но и тогда я буду пьяница
и легкомысленный бездельник,
когда от жизни мне останется
один ближайший понедельник.
Снова я вчера напился в стельку,
нету силы воли никакой;
Бог ее мне кинул в колыбельку
дрогнувшей похмельною рукой.
А страшно подумать, что век погодя,
свой дух освежив просвещением,
Россия, в субботу из бани придя,
кефир будет пить с отвращением.
Как этот мир наш устроен мудро:
в глухой деревне, в лихой столице
вослед за ночью приходит утро,
и есть возможность опохмелиться.
Одни с восторгом: заря заката!
Другие с плачем: закат зари!
А я вот выпил, но маловато,
еще не начал теплеть внутри.
Когда друзья к бутылкам сели,
застрять в делах – такая мука,
что я лечу к заветной цели,
как штопор, пущенный из лука.
Где-то в небе, для азарта
захмелясь из общей чаши,
Бог и черт играют в карты,
ставя на кон судьбы наши.
А был способностей значительных
тот вечно пьяный старикан,
но был и нравов расточительных,
и все ушло через стакан.
Кануть в Лету царям суждено,
а поэты не тают бесследно;
царский миф – послезавтра гавно,
пьяный нищий – наутро легенда.
Однажды летом в январе
слона увидел я в ведре,
слон закурил, пустив дымок,
и мне сказал: не пей, сынок.
День, который плохо начат,
не брани, тоскливо ноя,
потому что и удача
утром спит от перепоя.
Зачем добро хранить в копилке?
ведь после смерти жизни нет, –
сказал мудрец пустой бутылке,
продав ученым свой скелет.
Не бывает напрасным прекрасное.
В этой мысли есть свет и пространство.
И свежо ослепительно ясное
осмысление нашего пьянства.
Подвыпив с умудренным визави,
люблю поговорить лицеприятно
о горестных превратностях любви
России к россиянам и обратно.
К родине любовь у нас в избытке
теплится у каждого в груди,
лучше мы пропьем ее до нитки,
но врагу в обиду не дадим.
Я к дамам, одряхлев, не охладел,
я просто их оставил на потом:
кого на этом свете не успел
надеюсь я познать уже на том.
Когда однажды ночью я умру,
то близкие, надев печаль на лица,
пускай на всякий случай поутру
мне все же поднесут опохмелиться.
В черный час, когда нас кувырком
кинет в кашу из огня и металла,
хорошо бы угадать под хмельком,
чтоб душа навеселе улетала.
Когда земля меня поглотит,
разлука долго не продлится,
и прах моей греховной плоти
в стекло стакана обратится.
XIII. ВОЖДИ ДОРОЖЕ НАМ ВДВОЙНЕ, КОГДА ОНИ УЖЕ В СТЕНЕ
Во всех промелькнувших веках
любимые публикой цезари
ее самою впопыхах
душили, топтали и резали.
Но публика это терпела,
и цезарей жарко любили,
поскольку за правое дело
всегда эти цезари были.
Ни вверх не глядя, ни вперед,
сижу с друзьями-разгильдяями,
и наплевать нам, чья берет
в борьбе мерзавцев с негодяями.
Пахан был дух и голос множества,
в нем воплотилось большинство;
он был великое ничтожество,
за что и вышел в божество.
Люблю за честность нашу власть,
нигде столь честной не найду,
опасно только душу класть
у этой власти на виду.
Сезонность матери-природы
на нашу суетность плюет,
и чем светлей рассвет свободы,
тем глуше сумерки ее.
Напрасно мы стучимся лбом о стену,
пытаясь осветить свои потемки;
в безумии режимов есть система,
которую увидят лишь потомки.
Гавно и золото кладут
в детишек наших тьма и свет,
а государство тут как тут,
и золотишка нет как нет.
Полно парадоксов таится в природе,
и ясно один из них видится мне:
где сразу пекутся о целом народе,
там каждый отдельно – в кромешном гавне.
Нам век не зря калечил души,
никто теперь не сомневается,
что мир нельзя ломать и рушить,
а в рай нельзя тащить за яйца.
Как у тюрем, стоят часовые
у Кремля и посольских дворов;
пуще всех охраняет Россия
иностранцев, вождей и воров.
Ждала спасителя Россия,
жила, тасуя фотографии,
и, наконец, пришел Мессия,
и не один, а в виде мафии.
Без твердости наш климат все печален,
но где-то уже меряет мундир
директор мысли, творчества начальник,
душевных состояний командир.
В канун своих безумий мир грустит,
и трепет нарождающейся дрожи
всех скульпторов по крови и кости
свирепым вдохновением тревожит.
России посреди, в навечной дреме,
лежит ее растлитель и творец;
не будет никогда порядка в доме,
где есть не похороненный мертвец.
Люблю отчизну я. А кто теперь не знает,
что истая любовь чревата муками?
И родина мне щедро изменяет
с подонками, проховостами и суками.
В нашей жизни есть кулисы,
а за ними – свой мирок,
там общественные крысы
жрут общественный пирог.
Тираны, деспоты, сатрапы
и их безжалостные слуги
в быту – заботливые папы
и мягкотелые супруги.
Сбылись грезы Ильича,
он лежит, откинув тапочки,
но горит его свеча:
всем и всюду все до лампочки.
Я верю в совесть, сердце, честь
любых властей земных.
Я верю, что русалки есть,
и верю в домовых.
Сын учителя, гений плюгавый –
уголовный режим изобрел,
а покрыл его кровью и славой –
сын сапожника, горный орел.
В России так нелепо все смешалось,
и столько обратилось в мертвый прах,
что гнев иссяк. Осталась только жалость.
Презрение. И неизбывный страх.
Россия тягостно инертна
в азартных играх тьмы со светом,
и воздается лишь посмертно
ее убийцам и поэтам.
Какая из меня опора власти?
Обрезан, образован и брезглив.
Отчасти я поэтому и счастлив,
но именно поэтому – пуглив.
Наши мысли и дела – белее снега,
даже сажа наша девственно бела;
только зря наша российская телега
лошадей своих слегка обогнала.
Духовная основа русской мощи
и веры, нрав которой так неистов, –
святыней почитаемые мощи
крупнейшего в России атеиста.
В рекордно краткий срок моя страна
достигла без труда и принуждения
махрового цветения гавна,
заложенного в каждом от рождения.
Система на страхе и крови,
на лжи и на нервах издерганных
сама себе гибель готовит
от рака в карательных органах.
Еще настолько близко к смерти
мы не бывали, друг и брат.
Герой-стратег наш глобус вертит,
а сокращенно – Герострат.
То ли такова их душ игра,
то ли в этом видя к цели средство,
очень любят пыток мастера
с жертвой похотливое кокетство.
Из гущи кишения мышьего,
из нашего времени тошного
глядится светло и возвышенно
героика хищного прошлого.
Нет, нескоро праздновать я буду
воли и покоя светлый час;
тлеющий фашизм остался всюду,
где вчера пылающий погас.
Нет, я не лидер, не трибун,
с толпой взаимно мы прохладны;
те, кто рожден вести табун,
должны быть сами очень стадны.
Чувствуя нутром, не глядя в лица,
пряча отношение свое,
власть боится тех, кто не боится
и не любит любящих ее.
Господи, в интимном разговоре
дерзкие прости мои слова:
сладость утопических теорий –
пробуй Ты на авторах сперва.
Ох, и смутно сегодня в отчизне:
сыро, грязь, темнота, кривотолки;
и вспухают удавами слизни,
и по-лисьи к ним ластятся волки.
Должно быть, очень плохо я воспитан,
что, грубо нарушая все приличия,
не вижу в русском рабстве неумытом
ни избранности признак, ни величия.
В первый тот субботник, что давно
датой стал во всех календарях,
бережно Ильич носил бревно,
спиленное в первых лагерях.
Не в том беда, что наглой челяди
доступен жирный ананас,
а том, что это манит в нелюди
детей, растущих возле нас.
Для всех у нас отыщется работа,
всегда в России требуются руки,
так насухо мы высушим болота,
что мучаться в пустынях будут внуки.
Лишь воздуха довольно колыхания,
чтоб тут же ощутить неподалеку
наличие зловонного дыхания,
присущего всевидящему оку.
Я часто вижу, что приятелям
уже не верится, что где-то
есть жизнь, где лгать – не обязательно,
и даже глупо делать это.
Я, друг мой, в рабстве. Не печалься,
но каждый день зависит мой
от гармоничности начальства
с желудком, жопой и женой.
Есть явное, яркое сходство
у бравых моих командиров:
густой аромат благородства
сочится из ихних мундиров.
К начальству нет во мне симпатий,
но я ценю в нем беспристрастно
талант утробных восприятий
всего, что живостью опасно.
Можно в чем угодно убедить
целую страну наверняка,
если дух и разум повредить
с помощью печатного станка.
Смотрю, что творят печенеги,
и думаю: счастье для нации,
что русской культуры побеги
отчасти растут в эмиграции.
Висит от юга волосатого
до лысой тундры ледяной
тень незабвенного усатого
над заколдованной страной.
Кошмарней лютых чужеземцев
прошлись по русскому двору
убийцы с душами младенцев
и страстью к свету и добру.
Если в мизерном составе
чувство чести и стыда
влить вождям, то страх представить
их мучения тогда.
Теперь любая революция
легко прогнозу поддается:
где жгут Шекспира и Конфуция,
надежда срамом обернется.
Себя зачислить в Стены Плача
должна Кремлевская стена:
судьбы российской неудача –
на ней евреев имена.
Где вся держава – вор на воре,
и ворон ворону не враг,
мечта о Боге-прокуроре
уныло пялится во мрак.
Египет зарыдал бы, аплодируя,
увидев, что выделывает скиф:
мы создали, вождя мумифицируя,
одновременно мумию и миф.
Развивается мир по спирали,
круг за кругом идут чередой,
мы сегодня по части морали –
над закатной монгольской ордой.
Добро и справедливость.
Вновь и вновь
за царство этой призрачной четы
готовы проливать чужую кровь
романтики обосранной мечты.
XIV. СКОЛЬ ПЫЛКИ РАЗГОВОРЫ О ГОЛГОФЕ ЗА РЮМКОЙ КОНЬЯКА И ЧАШКОЙ КОФЕ
У писателей ушки в мерлушке
и остатки еды на бровях,
возле дуба им строят кормушки,
чтоб не вздумали рыться в корнях.
Он был заядлый либерал,
полемизировал с режимом
и щедро женщин оделял
своим заветным содержимым.
Устав от книг, люблю забиться
в дым либерального салона,
где вольнодумные девицы
сидят, раскрывши рты и лона.
Мыслителей шуршащая компания
опаслива, как бьющиеся яйца;
преследованья сладостная мания
от мании величия питается.
Сегодня приторно и пресно
в любом банановом раю,
и лишь в России интересно,
поскольку бездны на краю.
Горжусь, что в мировом переполохе,
в метаниях от буйности к тоске –
сознание свихнувшейся эпохи
безумствует на русском языке.
Мы все кишим в одной лохани,
хандру меняя на экстаз;
плывет по морю сытой пьяни
дырявый циниковый таз.
Не славой, не скандалом, не грехом,
тем более не устной канителью –
поэты поверяются стихом,
как бабы проверяются постелью.
Весь немалый свой досуг
до поры, пока не сели,
мы подпиливали сук,
на котором мы висели.
Застольные люблю я разговоры,
которыми от рабства мы богаты:
о веке нашем – все мы прокуроры,
о блядстве нашем – все мы адвокаты.
Кишит певцов столпотворение,
цедя из кассы благодать;
когда продажно вдохновение,
то сложно рукопись продать.
Такая жгла его тоска
и так томился он,
что даже ветры испускал
печальные, как стон.
Мои походы в гости столь нечасты,
что мне скорей приятен этот вид,
когда эстет с уклоном в педерасты
рассказывает, как его снобит.
Дай, Боже, мне столько годов
(а больше не надо и дня),
во сколько приличных домов
вторично не звали меня.
Вон либерал во все копыта
летит к амбару за пайком;
кто ест из общего корыта,
не должен срать в него тайком.
В любом и всяческом творце
заметно с первого же взгляда,
что в каждом творческом лице
есть доля творческого зада.
Уже беззубы мы и лысы,
в суставах боль и дряблы члены,
а сердцем все еще – Парисы,
а нравом все еще – Елены.
Таланту ни к чему чины и пост,
его интересует соль и суть,
а те, кто не хватает с неба звезд,
стараются навешать их на грудь.
Души незаменимое меню,
махровые цветы высоких сказок
нещадно угрызает на корню
червяк материальных неувязок.
Обсуживая лифчиков размеры,
а также мировые небосклоны,
пируют уцененные Венеры
и траченые молью Аполлоны.
От прочих отличает наше братство
отзывчивость на мысль, а не кулак,
и книжное трухлявое богатство,
и смутной неприкаянности знак.
Очень многие тети и дяди
по незрелости вкуса и слуха
очень склонны томление плоти
принимать за явление духа.
Пей, либерал, гуляй, жуир,
бранись, эстет, снобистским матом,
не нынче – завтра конвоир
возникнет сзади с автоматом.
В себя вовнутрь эпохи соль
впитав и чувствуя сквозь стены,
поэт – не врач, он только боль,
струна, и нерв, и прут антенны.
Российские умы – в монастырях
занятий безопасных и нейтральных,
а на презренных ими пустырях –
кишение гиен и птиц нахальных.
Боюсь, что наших сложных душ структура –
всего лишь огородная культура;
не зря же от ученых урожая
прекрасно добивались, их сажая.
Люблю я ужин либеральный,
духовен плотский аппетит,
и громко чей-нибудь нахальный
светильник разума коптит.
Много раз, будто кашу намасливал,
книги мыслями я начинял,
а цитаты из умерших классиков
по невежеству сам сочинял.
Я чтенью – жизнь отдал. Душа в огне,
глаза слепит сочувственная влага.
И в жизни пригодилось это мне,
как в тундре – туалетная бумага.
Друзья мои живость утратили,
угрюмыми ходят и лысыми,
хоть климат наш так замечателен,
что мыши становятся крысами.
Будь сам собой. Смешны и жалки
потуги выдуманным быть;
ничуть не стыдно – петь фиалки
и зад от курицы любить.
Жаль сына – очень мы похожи,
один огонь играет в нас,
а преуспеть сегодня может
лишь тот, кто вовремя погас.
Дымится перо, обжигая десницу,
когда безоглядно, отважно и всласть
российский писатель клеймит заграницу
за все, что хотел бы в России проклясть.
Невыразимой полон грации
и чист, как детская слеза,
у музы русской конспирации
торчит наружу голый зад.
Не узок круг, а тонок слой
нас на российском пироге,
мы все придавлены одной
ногой в казенном сапоге.
Известно со времен царя Гороха,
сколь пакостен зловредный скоморох,
охально кем охаяна эпоха,
в которой восхваляем царь-Горох.
Я пришел к тебе с приветом,
я прочел твои тетради:
в прошлом веке неким Фетом
был ты жутко обокраден.
Так долго гнул он горб и бедно ел,
что вдруг узду удачи ухватив,
настолько от успеха охуел,
что носит как берет презерватив.
Есть у мира замашка слепая:
часто тех, в ком талант зазвучал,
мир казнит не рукой палача,
а пожизненно их покупая.
Я прочел твою книгу. Большая.
Ты вложил туда всю свою силу.
И цитаты ее украшают,
как цветы украшают могилу.
Обожая талант свой и сложность,
так томится он жаждой дерзнуть,
что обидна ему невозможность
самому себе жопу лизнуть.
Увы, но я не деликатен
и вечно с наглостью циничной
интересуюсь формой пятен
на нимбах святости различной.
Я потому на свете прожил,
не зная горестей и бед,
что, не жалея искры Божьей,
себе варил на ней обед.
Поет пропитания ради
певец, услужающий власти,
но глуп тот клиент, кто у бляди
доподлинной требует страсти.
Так было и, видимо, будет:
в лихих переломов моменты
отменно чистейшие люди
к убийцам идут в референты.
И к цели можно рваться напролом,
и жизнью беззаветно рисковать,
все время оставаясь за столом,
свое осмелясь время рисовать.
Боюсь, что он пылает даром,
наш дух борьбы и дерзновения,
коль скоро делается паром
при встрече с камнем преткновения.
Хотя не грозят нам ни голод, ни плаха,
упрямо обилен пугливости пот,
теперь мы уже умираем от страха,
за масло боясь и дрожа за компот.
С тех пор, как мир страниц возник,
везде всегда одно и то же:
на переплеты лучших книг
уходит авторская кожа.
Все смешалось: рожает девица,
либералы бормочут про плети,
у аскетов блудливые лица,
а блудницы сидят на диете.
Умрет он от страха и смуты,
боится он всех и всего,
испуган с той самой минуты,
в какую зачали его.
Сызмальства сгибаясь над страницами,
все на свете помнил он и знал,
только засорился эрудицией
мыслеиспускательный канал.
Во мне талант врачами признан,
во мне ночами дух не спит
и застарелым рифматизмом
в суставах умственных скрипит.
Оставит мелочь смерть-старуха
от наших жизней скоротечных:
плоды ума, консервы духа,
поживу крыс библиотечных.
Знания. Узость в плечах.
Будней кромешный завал.
И умираешь – стуча
в двери, что сам рисовал.
Ссорились. Тиранили подруг.
Спорили. Работали. Кутили.
Гибли. И оказывалось вдруг,
что собою жизнь обогатили.