Текст книги "Здравствуйте, я Коля!"
Автор книги: Игорь Изборцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Игорь Изборцев
Здравствуйте, я Коля!
Здравствуйте, я Коля!
Счастье ведь не в том, чтобы получить; счастье в том, чтобы отдать.
И чем больше отдал – тем более счастлив!
Народная мудрость
Один известный поэт сказал так: «Плохо человеку, когда он один. Горе одному, один не воин…». Неправильно сказал, хотя стихи иногда писал неплохие. Возьмите хотя бы толпу, мятущуюся, ревущую. Каждый ее член мнит себя частью единого целого, но ведь, по сути, он, этот «каждый» – микрокосм, вселенная, бессмертная душа, неповторимая и бесценная. Жаль не ведает об этом тот самый «каждый», вот и плохо ему, когда он остается наедине с собой.
А Коле было хорошо. Он был один такой на все Печеры. Да что там Печеры? Что область? На весь мир! Каждый день он просыпался с удивлением и радостью, что живет он такой на свете и зовут его Николай.
– Здравствуйте, я Коля! – говорил он знакомым и незнакомым людям. И улыбался.
И люди улыбались. Хотя еще за мгновение до этого совсем не собирались это делать.
«И чего это я? – думал один, растягивая губы в улыбке. – Меня ведь друг предал, на деньги кинули…» – «Работу потерял… болезнь одолела…», – думали другие… и улыбались. Один, так уж совсем злой, – на весь мир и на улыбки тоже, – услышав «Я Коля», не понимая, что это с ним происходит, улыбнулся, и так широко, что лицо с непривычки затрещало по швам.
Да ладно – улыбнулись! Так ведь еще и счастья при этом – полные карманы. А это уж ни в какие ворота! Ведь сказано: друг предал, работу потерял, на деньги кинули…
Жаль только, что лишь отходил Коля, чтобы другим напомнить о себе, так и счастье от тебя потихоньку ускользало. Ведь мало получить, надо уметь сохранить, но это уже целое искусство. А ты ведь не он, ты не просыпаешься радостным и удивленным.
Колю иные называли убогим, а это что? Это значит – у Бога! Совсем близко! Рядом! С Творцом всего сущего, всякой твари! Поэтому много богатств было у Коли, всего и не перечислишь, например – любви, радости, счастья! И всем этим он щедро делился. У тех, которые у Бога, ведь как? Отдали много, а осталось еще больше! И если бы Коля всему миру, каждому его большому и малому человеку, назвал свое имя, улыбнулся и каждого сделал счастливым, то остался бы он во сто крат богаче, нежели был до этого. Вот так Премилосердный Господь все устроил, так все уложил. И знали об этом, кроме Коли, кое-кто из братии монастыря, подле врат которого Коля каждый день гулял и делал людей счастливыми, и немногие разумные люди из местных жителей да приезжающих паломников.
Вот идет по соборной площади солидный мужчина со значительным видом и суровым лицом. Поди, подойди к такому? Взглянет – холодом обдаст, скажет – оцепенеешь от страха. А Коля нет, он подбежит, разулыбается и так искреннее восхитится важным незнакомцем, что тот, как оный ледник Туэйтса в Западной Антарктиде, раскиснет, потечет благостными струйками и беспомощно улыбнется Коле в ответ. А тот ему:
– Приезжайте к нам еще!
«К нам» – это в монастырь, в Печеры, в славные святые места, где свет и радость изливаются не только от крестов на куполах храмов, не только от ликов икон, от молитв и святых песнопений, от камней, истертых сандалиями иноков, но от каждого звука – начиная от колокольного звона и до тихого «Здравствуйте, я Коля!»
А еще он был проводником тем, кто заблудился. «Как? – воскликнете вы. – Где там можно заблудиться? В таком маленьком городке?» Да и не в городке вовсе, а на соборной площади и прилегающих к монастырю улицах. Паломники ведь такие рассеянные, а туристических автобусов так много, и они – словно близнецы-братья, поди, их разбери, где чей? Вот и бегают некоторые молодые и пожилые в платочках и шляпках. Где ж наш транспорт? Ай, без нас уедет? Тут появляется Коля. Берет под руку и ведет прямо к нужному автобусу. «Что ж здесь такого? – опять спросите вы. – Мудрено ли дело, проводить до автобусной стоянки?»
Но не спешите, подумайте. Вот женщина с испуганным лицом из Ростова-на-Дону застыла, раздумывая куда идти, от обилия впечатлений потеряв нужный ориентир. А рядом, как ангел-хранитель – Коля. Давеча они уже познакомились, она ему денежку, а он ей подарок – пластмассовое сердечко на память. (Было у Коли такое обыкновение: ему в ладошку вкладывали монетки или купюры, а он тут же бежал и покупал на эти деньги сувениры и дарил их благодетелям). И вот уже влечет Коля паломницу к белому автобусу с синей полосой: мол, езжай, матушка, с Богом!
И так помогал он многим, без раздумий вел человека к нужному месту и ведь никто ему не говорил: «Куда, где, кто, как?» Сам все знал. Откуда? Странный вопрос. Спросите у ангела-хранителя, откуда он все знает?
Некоторым Коля снился. Одна увидела его во сне, будто идет по торговым рядам, а какие-то мужики и говорят: «Вон Колька стоит, он тебя любит». Лицо Колькино она запомнила. Через короткое время приезжает на экскурсию в Псково-Печерский монастырь и встречает на соборной площади того самого Кольку. Вот удивления-то было! А он и впрямь, словно давно ее знает, обнимает, приглашает приехать опять. Приехала. Через восемнадцать лет. А он тут же на площади. Как увидел ее, сразу по имени назвал. Вот так Коля!
Позвольте, спросит некто серьезный и знающий закон, да кто вообще этот Коля? Был ли у него документ? Была ли фамилия? Регистрация? Кто позволил ему проживать в достопочтенном городке Печеры? Да Бог и позволил, и имя дал с фамилией – Николай Олимпьев! И жил он не на улице, а у достойных людей, у женщины, про которую говорили, что она такая же добрая, как сам Коля.
Хотя, если б и на улице жил, то что? Вот блаженный Прокопий Вятский не имел места, где колени приклонить. Николай Салос зимой в поле ночевал, почти нагой. Преподобная Мария Египетская сорок семь лет спасалась в пустыне в полном уединении, преподобный Симеон Столпник тридцать семь лет простоял на четырёхметровом каменном столпе. А Коля провел жизнь у стен Псково-Печерского монастыря, даря людям радость, покоряя всех кротостью, смирением и любовью…
Отпевали Колю ясным июньским утром у стен Варваринской церкви. Высокое васильковое небо светилось так же, как прежде его улыбка, а круглые белые облака столпились над соборной площадью и друг через дружку заглядывались на стоящих у гроба паломников-богомольцев, словно тоже хотели отдать последнее целование своему незабвенному дружку…
А сам он в тот миг, должно быть, уж открывал двери в святой горний чертог, готовясь сказать привычные для себя слова:
– Здравствуйте, я Коля!
* * *
Добавить к сказанному нечего, поэтому закончу рассказ словами другого известного поэта, адресованными, как думалось ему, его современнику:
Природа-мать! когда б таких людей
Ты иногда не посылала миру,
Заглохла б нива жизни…
Ну а мы уж сами решим о ком это сказано…
Смерть кучера
Суда Божьего околицей не объедешь.
Народная мудрость
К старости Григорий Онуфриевич сделался человеком крайне интеллигентным. Он даже кашлять научился очень деликатно, на французский манер. Так что супруга его, Клавдия Устиновна, однажды ему заметила:
– Гришенька, ты как-то по-другому стал теперь кашлять, совсем как наш покойный барин Василий Васильевич?
Ах, если бы она умела читать мысли и увидела бы, в каких вальсах и мазурках кружились в мужниной головушке слова и буквы (облачённые теперь исключительно во фраки и цилиндры) – удивлению её не было бы предела… Но и то, что она слышала, немало дивило её робкую душу. Отходя ко сну, Григорий Онуфриевич мог, например, вдруг резко откинуть с груди приткнутое супругой одеяло, протянуть к потолку руку и дрожащим голосом воскликнуть:
Этот лавр был нимфою молящей,
В той скале дочь Тантала молчит,
Филомела плачет в тёмной чаще,
Стон Сиринги в тростнике звучит…11
Фридрих Шиллер, Боги Греции, 1788.
[Закрыть]
А когда с конюшни доносилось лошадиное ржание, Григорий Онуфриевич, по-интеллигентному неспешно гладил сухой стариковской ладошкой воздух и со слезой в голосе шептал:
Бог лучезарный, спустись! жаждут долины
Вновь освежиться росой, люди томятся,
Медлят усталые кони, –
Спустись в золотой колеснице!22
Фридрих Шиллер, Вечер, 1795.
[Закрыть]
Простоватая Клавдия Устиновна мало разумела мужнины слова и лишь боязливо качала головой:
– Гришенька, Гришенька, бедненький мой, на конюшенку хочешь вернуться? Сердечко истосковалось? Только там уж давно новый кучер Петруха, покойного барина лакея сын, помнишь его, иль нет?
Но Григорий Онуфриевич не отвечал, он думал о чём-то своём – глубоком и очень-очень далёком: и от этой скромной, украшенной лишь истёртыми домоткаными ковриками, да пожелтевшими кружевными салфетками, комнаты, и от изводящей себя щемящим чувством тревоги супруги, тихо плачущей и утирающей слёзы краешком беленького головного платочка. А Григорий Онуфриевич, напротив, чуть заметно, лишь уголками губ, улыбался, и его похожие на серые моховые кочки брови то медленно поднимались вверх, то опускались вниз, словно танцуя польский полонез. Постепенно дыхание его менялось, становилось ровным, глаза его смыкались и он засыпал. Клавдия Устиновна тут же семенила к его постели, оправляла подушку и крестила мужа мелким, частым крестом, словно солила.
А Григорию Онуфриевичу уже снился сон, похожий на все предыдущие, что снились ему с той поры, как слёг он в этой последней своей болезни. Снился ему его покойный барин Василий Васильевич, улыбающийся, бодрый и молодой. Шли они, как обычно на конюшню, осматривали лошадей, барин довольно хмыкал и хвалил своего старого кучера за усердие и старательность. И были эти слова для Григория Онуфриевича слаще мёда, сердце его таяло, словно кусочек сахара в стакане вечернего чая… Потом они осматривали бричку и Василий Васильевич со знанием дела сжимал обода колёс и пробовал на крепость рессору. Иногда делал Григорию Онуфриевичу замечание, но очень по-доброму, улыбаясь и деликатно покашливая.
Закончив с делами, они отправлялись в барские покои, где на большом семейном столе уже пыхтел раскалённый самовар. Чай подавали в мейсенском фарфоре с пастушками и купидонами, и Григорий Онуфриевич испуганно ёжился, чувствуя неуместность своего здесь пребывания. Но Василий Васильевич вёл себя совсем по-братски, весело шутил, сдувая с налитого в чашку чая жар. Нахваливая пироги с брусникой и яблоками, покачивал головой и, закатывая глаза, приговаривал:
– Ох, хорош, шельмец! Отведай, друг Григорий! Такие титовские на этот год уродились, век того не бывало!
Покончив с чаем, Василий Васильевич откидывался в кресле и читал из книги с красивым сафьяновым переплётом:
«Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнет с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой:
Кто сыщет во тьме глубины
Мой кубок и с ним возвратится безвредно,
Тому он и будет наградой победной»33
Фридрих Шиллер, Кубок, 1797.
[Закрыть]
Потом Василий Васильевич довольно жмурился и наставлял Григория Онуфриевича чем-нибудь нужным и полезным.
– Ты брат, Григорий, запоминай, что я читаю, – по-отечески ласково говорил он, – ан-нет, и пригодится? Не знаешь ведь, как жизнь-то повернётся. Я ведь постиг твою кучерскую премудрость? Или не веришь? – Василий Васильевич испытующе заглядывал Григорию Онуфриевичу в глаза, да так внимательно, словно в самую душу смотрел. Последний смущённо отводил взгляд, а Василий Васильевич с деланным негодованием восклицал:
– Ну не думал, брат Григорий! Не думал, что ты таков! Ведь мы с тобой вместе столь вёрст промчали! Сочтёшь ли? Так позволь, я тебе докажу! У соседа нашего отставного премьер-майора Виталия Сергеевича Боровкова с часу на час бал начнётся. Так что я сам сей момент снаряжу экипаж и домчу тебя, родимый брат мой Григорий, до боровковских Больших Прудов.
– Возможно ли это, барин? Помилуйте, увольте! – испуганно шептал теряющий голос Григорий Онуфриевич.
Но Василий Васильевич оставался непреклонным:
– А подать сюда фрак для друга моего Григория! – кричал он строгим голосом. – А для меня кучерский камзол!
Бегал по дому лакей Птолемей, давно покойный, но нынче, во сне, живой. Исполнял приказанное и метал смертельные, как весенние грозы, взгляды в сторону Григория Онуфриевича: мол, по Сеньке ли шапка?
Но что поделать супротив барской воли? Вскоре пара каурых несла их бричку с откинутым верхом в сторону усадьбы премьер-майора Боровкого. В кузове, на обтянутом кожей сидении, как петух на насесте, ютился Григорий Онуфриевич. А на козлах рядом с Птолемеем действительно восседал Василий Васильевич, оставшийся, правда, в подобающем его положению костюме…
А потом были менуэты, полонезы, мазурки. И во всём этом, словно видя сон во сне, участвовал оробевший, но ещё более удивлённый, Григорий Онуфриевич…
На обратном пути они с Василием Васильевичем, как заправские друзья, сидели оба вместе в кузове экипажа и слушали как кто-то (уж не понятно кто: то ли Василий Васильевич, то ли сам Григорий Онуфриевич?) читает весёлые озорные стихи:
От снега – холод, ночь – темна,
Без ног – не разгуляться,
Сияет на небе луна.
Едва ли логика нужна,
Чтоб в этом разобраться.
Но метафизик разъяснит,
Что тот не мерзнёт, кто горит,
Что всё глухое – глухо,
А все сухое – сухо.44
Фридрих Шиллер, Мудрецы, 1795.
[Закрыть]
В этом месте Григорий Онуфриевич обычно просыпался. Некоторое время, приходя в себя, растерянно смотрел в потолок, слушая, как рядом на раскладной кроватке ворочается во сне Клавдия Устиновна. Он крестился, читал Иисусову молитву, и мучительно думал: сон это или воспоминание о бывшем? Изнурённая старостью и болезнью память мало ему помогала. Было или не было? Наваждение или явь? Он терзал себя этими мыслями до первого света, когда поднималась с постели исполненная заботой Клавдия Устиновна и тут же устремлялась к нему, ловя его дыхание и ощупывая лоб. И он, показывая, что живой, тут же начинал читать по памяти из той самой сафьяновой барской книжки, которая непонятным образом, не подчиняясь тлену времени, угнездилась в его голове, где всё было повержено и разрушено, и лишь она невредимо существовала, побуждая постоянно обращаться к себе.
Жизнь ушла из этих вяло
Свесившихся рук,
Не согнуть уж, как бывало,
Им упругий лук.
Он ушёл для лучшей доли
В край бесснежный тот,
Где маис на тучном поле
Сам собой растёт…55
Фридрих Шиллер, Надовесский похоронный плач, 1797.
[Закрыть]
– Бог с тобой, Гришенька, – пугалась Клавдия Устиновна, – акстись, не клич беду!
Но Григорий Онуфриевич по обыкновению молчал, и опять погружался в мир грёз из танцующих мазурки и полонезы букв и слов…
Иногда по воскресеньям после обедни к ним заглядывал приходской священник отец Палладий, крестился на икону Богородицы, обводил цепким, проникающим всюду взглядом комнату и ткнув широкой, как лопата, чёрной бородой в сторону Григория Онуфриевича, спрашивал:
– Что, не пора ещё отходную читать?
– Не пора ещё, батюшка, не пора! – переполошенной курицей квохтала Клавдия Устиновна, – пусть поживёт, родимый, пусть побудет с нами!
Однако всякая пора наступает, и всему приходит конец. Когда Григорию Онуфриевичу сделалось хуже, когда дыхание его участилось и стало рваться на части, Клавдия Устиновна сама побежала за отцом Палладием. Священник, исполняя свой пастырский долг, исповедал внезапно пришедшего в себя Григория Онуфриевича и напутствовал Святыми Тайнами в последний путь, после чего начал читать отходную…
Григорий Онуфриевич же, опять впавший в безпамятство, ничего этого уже не слышал. Он стоял у дороги и смотрел на подъезжающую знакомую бричку, на козлах которой сидел его барин – один, без Птолемея. Василий Васильевич ловко правил двойкой каурых, улыбался и призывно махал рукой. Бричка медленно приближалась, и Григорий Онуфриевич приподнял ногу, готовясь на ходу взойти в кузов экипажа…
2016
Помни последняя своя…
В Лисово и в летние дни вечерело на удивление скоро. Когда окончательно пустели здешние аллейки, кусты жасмина завёртывались в тёмные туманные лоскуты, сумрак тушевал белизну берёзовых стволов, крался по траве, исхищая её изумрудную живость, выползал на центральные аллеи, как нива накануне жатвы тучнел, наливаясь сочными тёмными красками, и… созревал. В это время в городе ещё и не начинали зажигать фонари…
Хрупкость дневного бодрствования ощущалась в Лисово необыкновенно отчётливо: неожиданно, словно подчиняясь неслышному уху сигналу, голубая небесная сфера начинала гаснуть, темнела, меркла её хрустальная глубина; исполненный печали полудённый художник послушно складывал мольберт, прятал в футляр играющую солнечными красками палитру и, вздыхая, уходил…
Антон любил бывать здесь именно в такие минуты, когда для него (а может быть и только для него) с необычайной достоверностью открывалась непреходящая сила природы. Город, рядящийся в одежды истинного мироздания, казался отсюда суетным и безсильным, фантомом цепенеющей в сумерках мысли, приснившимся в ночи пожаром, тут же ускользающим в безвременье подсознания… И отблеск голубых экранов в тысячах окон, и шум машин на проспектах, и пьяный гомон кафешек на набережной – всё это представлялось слепками ложной памяти? Было ли? Звучала ли когда настырная и истеричная песня: «Нас не догонят, нас не догонят…»? Да полно, кому вы нужны?
Антон рассеянно вслушивался в шелест листвы и перебирал мысли, пытаясь найти главную, способную всё связать, выстроить, сделать понятным. Отчего-то виделась ему крытая ветхим дерматином дверь и косо прибитый пластмассовый прямоугольник с номером «46». Чёрная краска на пластмассе выцвела, и номер едва читался. Впрочем, убогость его была вполне уместна на изувеченном множеством прорывов коричневом дерматине. Антон, как от комара, отмахивался от навязчивой картинки. Не сейчас! Зачем сейчас? Каждый день, по крайней мере, дважды, кто-то открывал эту дверь. Кто-то… Да будь оно всё неладно! Он изловчился, мысленно зачерпнул горсть лисовского сумрака и швырнул в назойливое видение. Тёмное пятно на мгновение повисло перед глазами и растворилось, распылив на атомы коричневый дерматин. Лишь цифра «46» какое-то время упрямо не желала исчезать, но и она, наконец, лопнула, уступив место более уместным здесь, в Лисово, мыслям и образам… Полчаса назад на этой самой скамейке, рядом с ним, сидела мама. Теперь же место её сиротливо пустовало. Вот так: не заметил, как ушла – тоже мне, сын. Он потянулся, сорвал кленовый листок, но тут же бросил: показалось, что коснулся проношенного временем дерматина. Тьфу! Пытался вспомнить, как давеча увидел её. Ну да, от того вот, выступающего мыском на дорожку, куста сирени. Как всегда грустная и молчаливая, она застыла, сложив руки на коленках, и глядела прямо перед собой. Простоволосая, заметил Антон, холодно ей, вечер, поди.
– Здравствуй, мама, – сказал он осторожно, словно боясь как-то помять, повредить столь дорогое слово.
Мама чуть шевельнула губами и как всегда не ответила. Антон присел рядом, повернулся и внимательно посмотрел. Абрис родного до боли профиля колебался и уплывал в сумрак.
– Почему без платка, застынешь? – спросил Антон. – Нету? Ладно, я передам.
Он потянулся, чтобы коснуться плеча, но рука застыла в воздухе… Тряхнул головой:
– Прости, – немного помолчав, продолжил: – Савельичу из сорок седьмой вчера скорую вызывали, сердце прихватило. А ты помнишь, как он однажды с похмелья керосину выпил? Помнишь, как жена его тогда кричала: «помогите, помогите!»? – Антон чуть тронул губы улыбкой. – Теперь ведь он, не поверишь, не пьёт. Совсем! Вот как всё меняется. Впрочем, что делать – стареем. Только ты мама, – Антон опять повернулся к ней, – не стареешь, всё такая, как была. А город, тьфу, – Антон растёр что-то невидимое на земле каблуком, – весь пивнухами, как лишаями, зарос, сосёт кровушку людскую. Пьют, только Савельич наш, может быть, и бросил. Так ведь у него сердце… С таким как пить? Да, Игнатьев умер недавно. Вот такие, мама, дела. А тебе я всё, что надо, передам. Не сомневайся, я знаю, что надо!
Антон задумался, вспомнив высокого, крепкого телом Игнатьева, всегдашнего весельчака и острослова. Хитрые, глубоко посаженные глазки, завешенные рыжими бровями, чувственный, охочий до всего вкусного и хмельного, большегубый рот, крупный нос, проросший редкими рыжими щетинками… Скряжничал человек, копил, хитрил, лукавил… но жил добротно: и квартира, и дача, и машина – всего полна коробочка. Добротно и толково… А умер бездарно: в отхожее место зашёл (мог ли знать, что в последний раз?), сел на седалище… тут его, видно, и посетила костлявая старуха. Косой разок, другой взмахнула и… душа вон. Выносили соседи… Жене-то как? Она хрупкая, ломкая, словно истаявший кусочек сахара в стакане. Вот так – помни последняя своя и вовек не согрешишь… Кто это говорил? Ну, да, Мармеладыч, конечно… «Коль хотите угостить, так мармеладику извольте граммов сто», – говаривал старик. Отсюда и прозвище такое сладкое и тягучее – Мармеладыч. Как-то рассуждали о политике. Антон, – к месту ли, нет? – сказал, что нет пророков в отечестве своём. Мармеладыч грустно улыбнулся, головой покачал, нет, говорит, сейчас нету отечества в своих пророках. Мудро сказал и точно. Антон это уже после разговора понял. А тогда просто хмыкнул, словно услышал нечто расхожее и хорошо знакомое. Мармеладыч и дальше поучал: «Душеньки-то их безсмертные, пророков наших, захрящевели, к сокровищам суетным земным приросли, сердечки-то их по земному только обвыкли стучать, по небесному не умеют, дорожку в вечность позабыли, отсюда и совесть их оземленела, заскорузла, от дома όтчего отбилась, она ведь к небу рученьки тянет, а её лицом в землю, в грязь, стало быть. И всё оттого, что последняя своя помнить не хотят, иначе бы и не согрешали…»
Ах, Мармеладыч – святая простота! Как же он слушал, когда Антон читал ему выборки из затёртой книжки (не старой, но затёртой, а значит часто бываемой добычей ищущих глаз).