355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дуэль » Тельняшка математика » Текст книги (страница 4)
Тельняшка математика
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:48

Текст книги "Тельняшка математика"


Автор книги: Игорь Дуэль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

И беда, постигшая друзей, как понял я из их сбивчивого рассказа, тоже отчасти вызвана столь явным их физическим различием.

А случилось у них вот что. После четвертого курса ушли они на практику в дальнее плавание. И вернувшись в феврале, заработав крупную сумму денег, стали отмечать свое возвращение и начало последнего учебного года. Отмечали солидно и долго – как позволял заработок. В конце концов, вечером то ли третьего, то ли четвертого дня – они долго спорили, какого именно, но к единому выводу так и не пришли – оказались два морехода в ресторане «Север». И вот тут-то Ваня сдал.

– Все же я маленький, – извиняющимся тоном сказал Ваня. – Четыре дня за ним тянулся, а больше не смог.

– Три, – строго поправил Василий, и они снова заспорили.

Отключился Ваня без каких-нибудь грубых проявлений. Не шумел, не буянил, не производил своим организмом того физиологического акта, который друзья называли забавными эвфемизмами: «харчами хвастать» или «бросать смычку». Ничего такого не произошло. Он просто положил голову на стол и заснул. Но заснул так крепко, что, сколько Василий его ни тряс, разбудить не смог.

Перед Василием встал нелегкий вопрос: как эвакуировать друга из ресторана, где спать явно не положено. Тогда он принял роковое решение – взял Ваню на руки и понес к выходу. И вот тут-то Ваня, вися на руках друга, стал брыкаться.

– У меня с детства эта глупая привычка – брыкаться во сне, – еще раз объяснил Ваня. – Сколько ни пытался избавиться от нее – ничего не получается. Всю простыню к утру комом сбиваю.

Впрочем, поначалу и это не сулило ничего плохого – Василий и брыкающегося друга мог бы пронести не то что через ресторанный зал – через весь город. И пока Василий держал курс по широкому проходу между столиками, все шло благополучно. Но у одного столика стул был отставлен далеко в проход, отчего, как сказал Василий, «фарватер резко сузился». А стул оказался в проходе не просто так, не случайно. За длинным столом, у которого этот стул стоял, шел, как потом выяснилось, банкет – справляли юбилей одного более или менее ответственного руководителя. Пир был горой, хвалебные тосты следовали один за другим. И, видимо, как в таких случаях бывает, каждый выступающий старался перещеголять предыдущего. Ведь известно: застольный успех может содействовать и продвижению по службе.

В общем, стул оказался в проходе, потому что один из участников чествования, тоже начальник, но рангом пониже, произносил тост. Начало его было удачным – говорившего уже подбодрили смехом и хлопками. Но тут мимо юбилейного стола стал протискиваться Василий со своей ношей. И надо же было случиться, что как раз в ту секунду, когда он миновал оратора, Ваня вдруг что было сил брыкнул ногой. И рисунок, отштампованный на ребристой платформе совсем еще нового ботинка, четко отпечатался на щеке начальника, который произносил тост. Тот отлетел, испуганно зыркнул глазами. Эффектное начало было испорчено.

Видимо, из-за этого-то скандал получился ураганный. Все тут было: милиция, протокол, вытрезвитель, штраф, а главное – грозное письмо в училище. И сколько потом ни ходили друзья за начальственным лицом, сколько униженно ни выжидали его у дверей не очень высокого учреждения, сколько ни клянчили о пощаде, ударенное лицо было непреклонным. Не помогли и звонки из училища, и коллективные явки однокурсников. Исключать их никто не хотел – ведь последний курс, всего полгода до выпуска. Но ударенное лицо требовало только исключения.

И дали мореходам «полный гон», да с такой формулировкой, что матросами ни в торговый, ни в рыбацкий флот их не взяли. Лишь к концу третьего месяца блужданий по разным организациям с трудом, после долгих просьб и клятвенных обещаний удалось пробиться в перегонщики.

Одна теперь надежда – доплавать бы до осени, а потом принести в училище добрые характеристики: чтоб было написано про старательность и ударную работу, про скромное поведение в быту и моральную устойчивость. Вот положить бы на стол училищному начальству такие характеристики, тогда, может, сжалятся, возьмут обратно. Уверенности, правда, нет. Но вроде бы должны дать доучиться. Виноваты они, конечно, но ведь это тоже не совсем правильно, в конце концов, один раз брыкнулся человек – и себе и другу всю жизнь испортил.

Закончив эту историю, Ваня, видимо, чтобы сгладить неприятное впечатление, добавил:

– Вообще-то, ты не удивляйся, здесь почти у каждого какая-нибудь «коза» случилась. Матросы принимаются только временно – на одну навигацию. Сам понимаешь, у кого все в порядке, дела свои не бросит, чтоб перегонять речные посудины, тем более Северным морским путем – среди льдов.

Я только успел произнести первые сочувственные фразы, только выразил уверенность, что характеристики непременно должны помочь, и собирался уже привести аналогичный пример из университетской жизни, как на палубе нашего судна появился Герка и крикнул мне:

– Хватит курить, расхлебай! Работа ждет.

Мы еще с час прокрутились с ним, наводя порядок в нижнем салоне. Потом Жмельков отпустил нас по домам.

А на следующее утро прибыли капитан и старпом.

Капитан – седенький, сухонький человек лет пятидесяти, с тихим скрипучим голосом, мягкими неторопливыми движениями, походил больше на детского доктора, чем на моряка. Знакомясь, он сказал:

– Фамилия моя Пожалостин. Запомнить легко: пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста – вот и вся фамилия.

Старпом же, пожимая руку, рубанул, словно отдал команду:

– Халин!

Мне старпом сунул потертый блокнот – велел следовать за ним и записывать все замечания. Он легко лазил по трапам, заглядывал в узкие лючки. И по его хозяйской манере чувствовалось, что суда такого типа он знает как свои пять пальцев. Отрывисто и четко диктовал он мне, что писать, и я торопливо пристраивался с блокнотом где попало, боясь что-нибудь упустить. Половина слов была мне непонятна, но когда я спросил Халина, как пишется «ахтерпик», он рявкнул в ответ:

– Не знаю. Запиши как хочешь. Разберусь.

Все остальное я писал «как хотел». Список получился длинный. И когда мы вылезли на палубу, настроение у меня совсем испортилось. Я думал: чтоб устранить столько недоделок, понадобится, пожалуй, месяц. Но старпом был настроен оптимистически, капитану сказал:

– Работы здесь дня на три, если, конечно, не будут табанить.

И я запомнил новое слово, общий смысл которого понял из контекста.

Старпом снял фуражку, вытер грязным платком лицо. Лоб у него оказался узким – густая шевелюра начинала расти чуть ли не от самых бровей. Одет Халин был небрежно – из-под обшарпанного синего плаща виднелся зеленоватый, изрядно засаленный костюм, темная, давно уже потерявшая цвет рубаха. Зато флотская фуражка была почти новой, и не вызывало сомнений, что это творение рук настоящего мастера: все в ней было продумано – и мягкие линии тульи, и форма большого козырька, и плетеная черная ткань околыша, и «краб» был вышит золотом удивительно тонко…

С приездом начальства работа стала продвигаться куда быстрее, времени на перекуры под грибком оставалось теперь совсем мало. С восьми утра до пяти вечера Герка, Жмельков, Халин и я безостановочно таскали на свой «омик» всю положенную для дальнего похода амуницию – троса, пиротехнику, буйки, спасательные жилеты, ящики с приборами, а также дрова и уголь для камбуза.

У соседних судов тоже постоянно копошились матросы, штурманы, механики, и становилось все более заметно, что наши теплоходы собираются в дальнюю дорогу. А в короткие перекуры под грибком я уже со знанием дела перекидывался морскими словами с товарищами по плаванью, и от этого начинало казаться, что всерьез и основательно врастаю в морскую жизнь.

Судовые начальники между тем с утра до вечера осаждали заводских руководителей, требуя скорейшего завершения работ, перехватывая друг у друга бригады дефицитных отделочников, электриков, плотников.

Наконец, те доделали свое, и к нам явились конвертовщики, которым предстояло закрыть все широкие иллюминаторы специальными щитами – деревянными, с прокладками из ткани и войлока, чтобы во время морского перехода стекла не были выбиты волнами. В этой деревянной обшивке «омик» потерял свой только что обретенный франтоватый, праздничный вид, будто надел прямо поверх сверкающего белого костюма замызганную телогрейку. Зато приобрел уже совсем походное обличие, и все в округе теперь знали, какое долгое и трудное плавание – не только по речкам, но и по ледовитым морям – нам предстоит. Рабочие с уважением расспрашивали нас, куда именно погоним мы «омик», и, узнав, что на Обь, качали головами, говорили: «Во куда!» или «Да уж, не близко».

К началу июня все было закончено. Ходовые испытания, которые я так ждал, прошли буднично, бледно, без ожидаемой торжественности. В рубку ввалились пятеро представителей завода. Один из них стал за штурвал. Мы часа два покрутились по затону и вернулись на свое место у пирса. Пожалостин и Жмельков дали десяток мелких замечаний. Заводские их приняли и пообещали к вечеру устранить.

Команде было приказано наутро явиться с вещами – теперь «омик» мог отойти в любую минуту. Но простояли мы еще пять дней, поджидая другие теплоходы. Я уже изнывал от нетерпения. Каждое утро прощался с матерью, которая все рвалась меня провожать и никак не могла поверить, что ее попросту не пустят без пропуска на завод, а вечером, смущаясь от нелепости ситуации, я снова являлся домой.

Капитаны в эти дни с утра до вечера толкались в экспедиции, пытаясь выбить еще людей, чтобы доукомплектовать экипажи. Но народу не хватало. И было решено, что речную часть проводки суда пройдут с теми, кто есть на борту, а в Архангельск, где мы должны были простоять недели три, ожидая, пока разрядится ледовая обстановка на трассе Северного морского пути, дошлют остальных. Перераспределять же наличные кадры не стали. Потому вышло, что на «мошке» Зыкина оказалось два матроса – Ваня и Василий, а на нашем «омике» я так и остался единственным представителем этой самой распространенной морской профессии.

Наконец, когда уже начинало казаться, что нам так и суждено вечно болтаться у причала, был отдан приказ к отходу. Теплоходики выстроились в ряд, погудели создавшему их заводу, прощаясь с ним навсегда.

Еще почти сутки крутились мы по Москве – сперва зашли в Южный порт за продуктами, потом основным руслом Москвы-реки, извилистыми каналами и шлюзами долго шли до Северного порта – Химок.

Но вот и золоченый шпиль речного вокзала скрылся в голубоватом асфальтовом мареве. Позади остался родной мой город, мать, приятели, враги. И вся смута последних нерадостных месяцев, казалось, тоже стала растворяться и таять за кормой судна.

Эпоха взаимных разочарований

Примерно через полгода после той ночи, когда я чувствовал себя самым счастливым человеком на земле, мне стало ясно, что Ренч как соавтор в новом исследовании совершенно бесполезен.

Собственно, это обозначилось гораздо раньше, на самых первых этапах работы, но я долгое время не мог поверить себе. Ведь речь шла о Ренче – и восторженные определения «сам Ренч», «его величество Ренч» не давали взглянуть правде в глаза.

Начали мы с того, что решили внимательнейшим образом изучить широкий круг работ по нашей теме, чтобы попытаться выудить из них задачи нужных нам типов – скажем, такие, из которых, если пользоваться все тем же сравнением, можно сложить что-то вроде «лесного» или «степного» варианта.

Статьи и книги наших соотечественников мы знали хорошо, но по близкой тематике давно уже работали американцы, а в последние годы и несколько немцев. Вот и надо было засесть за иностранные источники. С языковым багажом все у нас вышло удачно: я довольно свободно читаю специальные тексты по-английски, потому принялся за американцев, а Ренч – он в совершенстве владеет немецким – взялся за труды коллег из ФРГ.

Нагрузка, прямо скажем, выпала неравная – немецких исследований оказалось раз в пять меньше американских. Однако с самого начала Ренч стал отставать от меня. На первую часть работы мы выделили три месяца. Но когда в назначенный день я пришел в институт с толстой тетрадью конспектов, шеф явился с двумя страничками, где были очень бегло изложены три небольшие статеечки. Ощутив явную неравность наших вкладов, Ренч пустился в долгие объяснения. Он говорил, что был очень занят в институте, жаловался на какие-то неотложные домашние дела, на трудный стиль немецких коллег.

Мы перенесли нашу встречу на две недели, но и к этому сроку Ренч ничего нового не сделал. Только на сей раз оправдываться не стал, а лишь буркнул:

– Подождете еще две недельки, беды не случится.

Я не умею работать черепашьими темпами. И в университете, и здесь, в лаборатории, если за что-то брался, то уходил в тему с головой, забывая об отдыхе. Теперь же Ренч тормозил мое дальнейшее продвижение. Ситуация осложнялась еще тем, что к этому времени я уже изучил группу американских работ, представлявших собой как бы отдельную подтему. Будь у меня в руках немецкие источники, можно было бы, сопоставив их с нашими и американскими, с этим разделом покончить. Теперь же я должен был браться за следующий раздел, а когда Ренч наконец выдаст мне свою часть, возвращаться к первому. Но я терпеть не могу этих прыжков вперед-назад и знаю, что затраты умственной энергии для перевода с одного диапазона на другой не просто мешают, но как бы снижают эвристичную способность ума, и в результате можно пропустить как раз то, что ищешь. Однако сидеть без дела, дожидаясь, пока Ренч раскачается, совсем не входило в мои планы.

Словом, в тот вечер я пришел домой злой и взвинченный. Мать, сразу учуяв мое настроение, стала расспрашивать, что случилось, и я выложил ей все как есть.

– Нашел из-за чего психовать! – сказала она, улыбаясь. – Вывернемся!

Я хмыкнул:

– Что же ты мне можешь предложить, кроме сочувствия или оладий с медом?

– Большой, а глупый! – мать легонько щелкнула меня пальцем по носу. – Ты, кажется, забыл, что я знаю немецкий. Как-никак на кандидатском экзамене пятерку получила.

– Но ты же не сможешь переводить статьи, где половина математики!

– Сама – нет, а вместе с тобой – вполне. Я буду отвечать за грамматику и человеческие слова, тебе достанутся ваши мудрые термины и формулы. В общем, давай список.

Мать работает в одной из самых больших научных библиотек Москвы, потому все нужные журналы она достала на следующий день, и вечером мы уже засели за перевод. Альянс наш действовал безукоризненно. Нам потребовалось восемь вечеров в будние дни да еще две субботы и два воскресенья, чтобы отработать все статьи первого раздела, с которыми Ренч возился уже четвертый месяц.

Впрочем, Ренчу я не признался, что нашел ему дублера. Во-первых, не мог придумать, в какую форму облечь это признание, чтобы его не обидеть, а во-вторых, не был уверен в качестве наших переводов. Однако я больше не торопил шефа и как будто полностью передал инициативу в его руки.

Наконец, однажды, когда с последнего обозначенного Ренчем срока прошло еще около месяца, он сам позвал меня к себе в кабинет. Ироническая улыбка ползала по длинным его губам, когда он говорил мне, что теперь не чувствует себя больше ленивым школьником, не выучившим урок.

– Лед тронулся, господа присяжные заседатели! – провозгласил он дурашливо. – Знаменитая концессия, в которой я, видимо, играю роль Кисы Воробьянинова, а вы Остапа Бендера, сделала новый прорыв к бриллиантам истины, зашитым в одном из множества стульев.

После этого вступления он стал излагать уже известные мне работы немцев.

И вот тут-то выяснилось нечто совершенно меня ошеломившее – несмотря на блистательное знание языка, несмотря на точность и даже изысканность переводов, половину этих работ Ренч не понял. О самой интересной из них, натолкнувшей меня на весьма продуктивную идею, он отозвался с традиционной своей иронической улыбкой:

– Пустая статеечка, сборная солянка. Словом, компиляция, выстроенная по принципу: три чужих сочинения читаем – четвертое пишем.

О нескольких других статьях, весьма поверхностных, лишенных яркой мысли, но зато браво «повторяющих зады», он говорил весьма одобрительно.

Я попал в идиотское положение. Промолчать и согласиться с ним – значило застопорить работу. А признаться, что немцы уже изучены мною без его помощи, было теперь особенно неловко. Оставалось одно – спорить, используя его изложение работ. Так я и попытался сделать, но вышло еще хуже. Ренч поймал меня на том, что, говоря о понравившейся мне статье, я почти дословно пересказал целый раздел, который он, считая его пустым, не стал переводить и о котором не сказал ни слова, и тут же спросил ехидно:

– Вы что, телепат?

– Да не в этом суть, Марк Ефимович. Главное, что эта мысль…

– Нет уж, позвольте мне судить, в чем суть, – отчеканил он. – Вы что, перепроверяете меня? Не верите? Я что же, при вас уже в роли шестерки существую? Так, малыш, которому дают задания, лишь бы он позабавился, нисколько не надеясь на него. Рановато, Юрий Петрович, списываете. Рановато! Я ведь все-таки Ренч, а не Киса Воробьянинов! Шутки шутками, но прошу не забываться.

Все это было сказано зловеще тихим голосом, в котором чувствовалась глубокая уязвленность. Я предпринял отчаянный демарш, чтобы доказать ему, что мои действия никак не должны задевать его самолюбия. Говорил о естественной нетерпеливости исследователя, сравнивал себя с гончей, напавшей на звериный след, признался, что мне помогала мать, но уверял Ренча, будто не принимал всерьез наших переводов. В конце концов, он, кажется, мне поверил, но все же сказал жестко:

– Конечно, у вас есть смягчающие обстоятельства, но все же с точки зрения этики ваш поступок ниже всякой критики. – Он многозначительно помолчал. – Ладно. Хватит. Перейдем к делу. Так что вы углядели в этом немецком шедевре?

Я торопливо достал тетрадку и стал объяснять. Он слушал меня неодобрительно, по его лицу было видно, что буря, только что разыгравшаяся в его душе, еще не утихла, и это мешает ему сосредоточиться на моих выкладках.

– Ну, может быть, может быть, – сказал он брюзгливо, когда я кончил. – В том, что вы говорите, есть рациональное зерно, хотя мне кажется надежным другой путь.

И он опять стал хвалить «повторявшие зады» статьи, ту уже известную схему рассуждений, на которой они строились. Через полчаса я доказал, что путь этот ведет в тупик. Спорить ему было практически невозможно, ибо то направление, по которому он только предлагал двигаться, я уже отработал, и теперь все было ясно, как дважды два.

– Ну, наверное, вы правы, – сказал Ренч с явной неохотой. – Но пока все это не главное. Давайте выполнять собственный план. Через два месяца мы выкладываем друг другу очередную порцию источников. Я правильно помню?

– Да, да, все точно, – поспешил согласиться я.

– Ну вот и за работу!

На этот раз он все выполнил к сроку, но когда мы с ним начали обсуждать результаты своих «штудий», повторилась та же история. Он не замечал тех работ, где был принципиально новый подход к теме. Зато те, где авторы шли в своих рассуждениях путем, ставшим уже традиционным, Ренчу очень нравились. Постепенно я пришел к выводу: он просто не понимает, что я пытаюсь найти, – не понимает, несмотря на все мои старания объяснить ему это. С ним происходил какой-то странный феномен. Работы примерно десятилетней давности он оценивал тонко и глубоко. Но как только речь заходила об исследованиях последних четырех-пяти лет (а они-то и были нам в основном интересны, потому что именно в них иной раз посверкивали те крупицы мысли, которые могли помочь в поисках нового подхода к проблеме), Ренча будто подменяли. Интуиция отказывала ему, рассуждения становились плоскими, поверхностными. Общий смысл он вроде бы и улавливал, но самые «изюминки» оставались не замечены.

Казалось, будто лет пять назад его мозг «зашкалило», то есть он достиг верхнего своего предела и большего уже выдать не мог. Я имею в виду – не вообще не мог работать, а не мог улавливать тончайших нюансов мысли, не мог осваивать рациональное в стиле чужого мышления и мгновенно встраивать в свое.

Тут надо сделать упор именно на нюансах, мельчайших поворотах мысли, совершенно невидимых человеку, который стоит хоть немного в стороне. Это примерно так, как бывает со старым таежным охотником, когда у него начинает портиться зрение. Глаз его еще достаточно верен, чтобы безошибочно сбить птицу на лету. И охотник-любитель, увидав выстрел старика, придет в восторг. Но свой брат, профессиональный охотник отметит, что стреляет старик не так, как прежде, – попадает то в крыло, то в грудь, а раньше всегда бил только в голову.

Для нашей же работы, если продолжить сравнение с охотником, требовалась еще бóльшая точность – попадать надо было не просто в голову, а, скажем, в правый глаз или даже того точнее – в зрачок. А Ренч этого уже не мог. Он мог развивать старые свои концепции, двигаться вперед по тропам, которые некогда сам проторил, но сделать еще один рывок, столь же мощный, как тот, который он совершил, когда вывел науку на «плацдарм Ренча», теперь было ему не по силам.

Еще через месяц, когда, покончив с источниками, я пришел к нему с предварительным наброском «лесного варианта», Ренч сам признал сложившуюся ситуацию. Одобрительно отозвавшись о моих рассуждениях, но ничего не добавив от себя, он заявил, что дальше мне, видимо, придется работать над темой одному. У него не хватает ни сил, ни времени, чтобы идти со мной нога в ногу, а быть обузой ему не хочется. Словом, он готов оставаться моим консультантом и советчиком, но не соавтором. В конце длинной своей речи Ренч сказал торжественно:

– Так мне велит чувство долга и совесть.

Он выдержал эффектную паузу, в течение которой я мучительно изобретал, что ему сказать. Ренч ждал, обливая меня грустным и в то же время каким-то просветленным взглядом. Видимо, он считал, что осчастливил меня, и был горд своим благородным поступком. Должно быть, в его воображении этот момент представало что-то вроде торжественной передачи факела одного поколения другому. Потому по раскладу ролей в ритуале от меня, наверное, требовались прочувствованные слова благодарности и клятвенное обещание – не жалеть сил и нести этот факел до последнего вздоха.

Конечно, можно было бы, выражаясь словами Маяковского, «ямбом подсюсюкнуть» ради удовольствия мэтра, но меня весь этот разговор возмутил фальшью и дурным вкусом. Ведь практически его признание ничего не меняло в сложившейся ситуации. Зачем надо было «отказываться от соавторства», если с самого начала он не выдал ни одной продуктивной идеи – не сделал ничего, кроме разве попыток вывести меня на традиционный путь, который в данном случае вел в тупик? Кому-кому, а уж Ренчу должно быть исчерпывающе ясно, что с первого шага я вел это исследование один. Какое уж тут особое благородство, к чему поминать «честь и совесть»? Если он пришел к однозначному выводу, что и дальше ничего толкового не сможет придумать, элементарная порядочность, да и забота о пользе дела должны были заставить его отойти в сторону. Так к чему же устраивать этот нелепый и насквозь лживый фарс? Зачем меня в него втягивать? Почему я, который, в отличие от него, уже столько времени, не разгибаясь, работаю, должен его теперь благодарить, должен играть роль растроганного мальчика? Я еще как-то мог бы понять его, если б здесь был кто-нибудь посторонний, – так сказать, работа на публику, – но мы-то были вдвоем. Кого же он всем этим хотел обмануть – меня или себя?

Пауза слишком затянулась и, эффектная поначалу, стала просто нелепой. Ренч не выдержал и спросил:

– Что же вы молчите? Я все-таки хотел бы знать ваше мнение.

Ироническая улыбка снова поползла по длинным губам – он, словно многоопытный суфлер, подсказывал мне забытые слова роли.

– А что мое мнение? Разве оно что-нибудь может изменить? – сказал я тускло.

Ренч, видимо, наконец уловил в моих словах тот подтекст, которого ждал – совсем иной, чем я в них вкладывал. Он обрадовался и стал подсказывать еще настырней:

– Ну, вы рады? Огорчены?

– Причем здесь эмоции, Марк Ефимович? – выпалил я, не скрывая раздражения.

Он осекся на мгновение, но тут же обрел прежний тон:

– А все же? Все же? Боитесь свалившейся ответственности? Или, может, горды?

Теперь он вел себя уже не как суфлер, а скорее как телевизионный комментатор, который, опасаясь, что расспрашиваемый им человек ляпнет со страху что-нибудь не то, спешит сам ответить за него на собственный вопрос. И этот его напор окончательно вывел меня из равновесия.

– Странный разговор, Марк Ефимович, – сказал я как можно спокойнее, – ей-богу странный. И, по-моему, никому не нужный – ни вам, ни мне. Я как работал, так и дальше буду работать. А ощутил ли ответственность, могу ли гордиться – это вам решать, когда закончу. Вот и все.

Он вперил в меня пристальный, изучающий взгляд:

– Вы или робот, Юрий Петрович, или большой хитрец.

Я почувствовал, как волна раздражения поднимается из глубин моего существа. Только этого еще не хватало – не услышав желанных банальностей, он будет читать мне мораль!

– Зачем же так суживать диапазон выбора? Тут возможна еще тысяча вариантов.

– Нет, нет! – сразу откликнулся Ренч. – Только два. Или человек, лишенный эмоций, или хитрец.

Я поднялся со стула.

– Извините, Марк Ефимович, я пойду, – выдавил я из себя. – Идейка одна пришла в голову. Не хотелось бы потерять.

– Не смею задерживать, – буркнул Ренч мне в спину.

Вскоре после этого разговора Ренч заболел. Тут не было связи. Он просто-напросто простудился, но лежать не захотел, не мог – уверял он позднее, хотя, насколько я знаю, ничего кроме упрямого нежелания признать себя больным за этим не стояло, но уже простуженный, с температурой, три дня он гонял по Москве в промозглую оттепель, когда подтаявший снег чавкал под ногами и сырость пробиралась во все поры, заставляя и здоровых зябко ежиться. В результате Ренч подхватил воспаление легких, перешедшее в плеврит.

Состояние его внушало тревогу. В институте объявилось великое множество знатоков медицины, особенно среди дам, справивших полувековой юбилей. Они бойко называли имена эскулапов-светил, каждая знала только одного, который мог Ренчу помочь, а слыша хвалебные слова про других, улыбалась ядовито накрашенными губами и приводила случаи, позорящие или хотя бы ниспровергающие чужих кумиров.

Бедная Мария Николаевна – Муся, жена Ренча, крохотное личико которой стало жалким и потерянным, однажды, появившись в институте, была совершенно замучена этими всезнающими дамами, которые окружили ее гурьбой и добрый час начиняли полезной информацией.

О дальнейшем Ренч потом рассказывал сам, язвительно и, надо отдать ему должное, очень смешно. Светила стали приходить один за другим, каждый рокотал профессионально бодрым баритоном и, опровергая с благородной иронией предшественника, назначал свой курс лечения. Сбитая с толку Муся совершенно не знала, какие лекарства давать мужу. В результате этих визитов Ренчу стало заметно хуже. Кто-то уже настаивал на определении его в больницу, и наши дамы с ядовитыми губами, которые считали теперь своим долгом регулярно звонить Мусе по телефону, чтобы поддерживать и инструктировать, очень советовали согласиться на такую-то клинику – «там же уход, постоянный глаз» – и опять наперебой называли знаменитые институты, где царствовали их кумиры.

Но в этот весьма серьезный момент хрупкая Муся вдруг проявила твердость, которой никто от нее не ожидал, и решительно заявила, что ни за что ни в какую, даже самую блистательную клинику мужа не отдаст, после чего стала разговаривать со знающими дамами нелюбезно и коротко. Те вскоре обиделись и одна за другой перестали звонить.

Зато Муся приняла свои «решительные меры». Она разослала несколько телеграмм в какие-то не то чтобы дальние, но малоизвестные, заштатные города. И через сутки оттуда, из глубокой провинции, с разных сторон на помощь ей явились две не то кузины, не то еще более дальние родственницы, изжеванные жизнью, сморщенные как печеные яблоки, в немыслимых темных нарядах, и коротенький старичок-доктор с розовой лысиной в венчике позеленевших от древности волосков, с огромными хрящеватыми ушами, приходившийся то ли Мусе, то ли Ренчу не то двоюродным дядей, не то троюродным дедом.

Кузины, настоящие фурии на вид, оказались сестрами милосердия, получившими это звание бог знает на какой давней войне. А старичок в зеленоватом венчике о своем прошлом напоминал постоянно, начиная почти каждую проповедь, произносить которые был большим охотником, всегда одинаково: «Не знаю, как нынешние доктора медицины, но мы, земские лекари…»

В день, когда старичок появился в квартире Ренча, парад светил еще не кончился. На правах родственника старичок оставался в кабинете больного во время визитов очередных эскулапов. Выводы маститого коллеги «земский лекарь» выслушивал молча, приставив сморщенную ладонь в коричневых пятнах к огромной хрящеватой ушной раковине. А когда профессор удалялся бравой походкой в ванную, где Муся уже ждала его с очередным чистым полотенцем и конвертом, старичок задавал Ренчу один и тот же вопрос:

– Это кто же такой?

Ренч называл фамилию.

– А-а, ясно, – тянул старичок и, махнув сухонькой ладонью, смачно добавлял: – Дерьмо!

После ухода второго и третьего профессора повторялся точно такой диалог. И резюме было столь же однозначным:

– А-а. Ясно. Дерьмо!

Конечно, вся эта бригада медиков, состоящая из двух фурий и критически настроенного, позеленевшего от времени мудреца, на первый взгляд, выглядела очень комично, но когда они взялись за дело, основательность и мастеровитость их сразу внушила уважение. Старичок начал с того, что из огромного своего чудовищно потертого кожаного чемодана вытащил старинный докторский саквояж, тоже кожаный, но только еще более потертый. Расстегнув его, он стал извлекать на свет бесконечные баночки, бутылки, пакетики с темными кусочками неизвестного вещества, похожего на пластилин. Фурии на лету подхватывали эти баночки и пакетики неожиданно ставшими ловкими, молодыми руками, будто изголодавшимися по работе, и тащили в кухню, где сразу принимались что-то толочь в давно скучавшей в дальнем уголке шкафчика медной ступке, смешивать, раскатывать, кипятить, парить, заваривать. Как только очередное снадобье было готово, старичок немедленно пускал его в дело.

Способ его лечения был совсем иной, чем у нынешних медиков. Те обычно, прописав лекарство, пассивно дожидаются, пока химия сделает свое дело, и вмешиваются в работу препаратов только тогда, когда не добиваются нужного эффекта. Старичок же лечил постоянно и активно. Он втирал что-то в тело Ренча, укутывал его в смоченную снадобьем ткань, массировал его, колол, изучал пульс, менял настои и растирания или заставлял готовить новые. Словом, с утра и до вечера он трудился над Ренчем, и уже через несколько дней болезнь медленно, но все же заметно пошла на убыль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю