412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Аверьян » Из глубины багряных туч » Текст книги (страница 1)
Из глубины багряных туч
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:36

Текст книги "Из глубины багряных туч"


Автор книги: Игорь Аверьян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Игорь Блудилин-Аверьян
Из глубины багряных туч

Записки профессора математики Т., сделанные им самим в последние дни его жизни

Ты знаешь, что случилось?

Дьявол победил Бога.

Этого еще никто не знает.

М. Волошин. Дневник

С отточий надо начинать, с отточий!

Проклятое письмо выбило меня из колеи. И – запах! Тонкий, едва уловимый, к которому привыкаешь, пока сидишь за столом; по утрам же, после сна, в горле саднит и жжет.

Запах сводит с ума – сладковатый, с горчинкой, несколько даже изысканный, но омерзительный. Не пойму, откуда он; но только сегодня, вскрыв этот гнусный конверт, я его ощутил – так явственно потянуло! – и понял, что уже несколько дней он досаждает мне.

_______________

Сегодня утром горничная – гладкая, холенолицая и ладнотелая девица с яркими смарагдовыми глазами, из-за которых у меня путается в голове, явилась в мой номер, как обычно, в одиннадцать с четвертью и со своею замечательной улыбкой положила мне на стол, рядом с компьютером, серо-полосчатый конверт почты DHL. Это была любезность с ее стороны: постояльцы любого отеля на Западе за почтой должны сами спускаться к стойке портье.

Пока она убиралась в ванной, я распечатал конверт. Выпала записка от Риты:

Милый Артем! Это письмо пришло вчера или позавчера, потому что позапозавчера, когда я заезжала к тебе полить хлорофитумы, его еще не было. Я подумала, что это может быть срочно, ты не получал писем из Азовска уже очень давно, и поэтому распечатала, а распечатав и прочтя, решила письмо переправить тебе. Ведь тебе надо будет, если ты решишь ехать в Азовск, спланировать свое расписание наперед. За нас с Олечкой не беспокойся. Деньги есть, я даже на DHL, как видишь, двадцати долларов не пожалела. Работай спокойно. Дай тебе Бог удачи. Целуем. Рита.

Далее последовал узкий конверт, адресованный мне в Митино, а из конверта извлекся кусочек тонкого картона, и не без удивления прочитал я на нем следующее (напечатанное стандартной «красивой» вязью, золотисто-коричневым):

Профессору МГУ, заведующему кафедрой синтемологии Тимакову А. Н.

Дорогой Артем Николаевич! В наступившем году исполняется тридцать пять лет со дня окончания Вами одиннадцатого класса средней школы № 2 г. Азовска. В связи с этой замечательной датой приглашаем Вас принять участие в торжественной встрече выпускников 1965 года, которая состоится 22 июня с.г. в 18.00 по адресу: Азовск, ул. Школьная, 3, школа № 2.

Председатель оргкомитета Александров А. А.

Александров Александр Александрович! Шура-в-кубе! Директор школы! Откуда он взялся, будь он неладен?!

Отшвырнув письмо, я, наверное, издал какой-то негодующий возглас, потому что из ванной выскочила горничная и уставилась на меня смарагдовыми глазами. Я улыбнулся ей и сказал «по-оксфордски», как меня учили на курсах в Москве, что все в порядке.

Кой черт в порядке! Все смешалось в голове, мысль осыпается, не успев сформироваться. Вместо монографии о Т-функциях пишу эти бессвязные записки.

И запах, запах – тончайший, всепроникающий, мерзейший!..

_______________

Просвещенный мой читатель, уверяю тебя, что ты боишься смерти и, ergo, не свободен; и ничего не знаешь о том, что такое свобода!

_______________

Ах, Рита, Рита, милая спутница моя, самоотверженная и многотерпеливая жена, если бы ты знала, что ты прислала мне… Нет слов. И воздуха мало, трудно дышать.

_______________

Хочу прийти в себя, утишить непродуктивное раздражение и вернуть себя в рабочее русло и потому составляю к моим запискам (а я уже понял, что не могу не писать их) вступление в добром старом классическом духе. Впрочем, мне не до стилистических изысков.

Итак.

Батсуотер, где это пишется, – живописный городок в Сомерсетшире на берегу Океана; с севера, востока и юга его окружают тучные угодья трудолюбивых сомерсетширских фермеров. Батсуотер в течение двух предпоследних веков имел славу дорогого курорта; до сих пор в центре его громоздятся комоды помпезных зданий павильонов, где еще в начале прошлого века курортники пили горячую воду, поcтупавшую прямо из недр и считавшуюся целебной, и принимали грязевые ванны. В десятых годах шагнувшая вперед наука в лице какого-то дотошного медикуса-немца опровергла мнение о целебности здешних вод и грязей, и теперь в этих комодах влекут вялую и уютную жизнь маленькие ресторанчики, бары, магазинчики, отельчики и прочая дребедень; остальные реликты тоже переделаны под современные нужды. Например, отель «Лорд Литтлвуд», где я занимаю просторнейший номер на третьем этаже – бывшая бальнеологическая лечебница. Сейчас Батсуотер, тихий малолюдный городок на краешке Англии (за тишину и малолюдность он так мил мне), известен (далеко не всем, впрочем) лишь как место ежегодно проводимых здесь элитных международных математических конгрессов.

История такова.

В 1982 году лорд Джосайя Литтлвуд – пропавший без вести полгода назад, к тому времени уже Нобелевский лауреат, – почтил своим присутствием Московский университет и после своей «Нобелевской» лекции посетил – о счастливый жребий мой! – заседание ученого совета, на котором я защищал докторскую.

Тогда о синтемологии как разделе математики еще никто не слыхал. Милорд явил свою особу на совет из вежливости и намеревался поприсутствовать минут десять, но остался до конца; когда я отчитал свой доклад, он зааплодировал, а в прениях попросил слова, и… Льщу себя надеждой, что единогласным голосованием за наделение меня степенью доктора наук я обязан не только этим неожиданным и чрезвычайно лестным для меня аплодисментам Нобелевского лауреата. После защиты термин «синтемология» вошел в лексикон науки, а я был признан основателем новой области математики.

На следующий день сэр Джосайя Литтлвуд – толстый, лоснящийся от сытости, потрясающе элегантный джентльмен с бразильской сигарищей в зубах, с массивной золотой цепью на брюхе, обтянутом жилетом, – заявился к нам на кафедру; меня отыскали в кулуарах и привели к нему, и целый день прошел в чрезвычайно интересном разговоре с ним.

Он мне посоветовал рассматривать все свойства Т-пространства с учетом функции времени и запретил мне – так и выразился: «Запрещаю вам!» – до некоторого момента говорить о времени с кем-то еще.

– Это должно быть вашей тайной, иначе будет погром!

Я полюбопытствовал ошарашенно, до какого же момента.

– Сами поймете, – ответил лорд и добавил: – Вы ввязываетесь в очень серьезное дело. Вам понадобится немалое мужество в будущем, приготовьтесь.

Идею проведения раз в два года международных конгрессов по синтемологии я, не надеясь на успех, высказал почти в шутку, – но всесильный милорд загорелся, и его стараниями (и деньгами) Батсуотер, его родной город в Сомерсетшире, принял конгресс под свой кров.

Из единственного окна моего просторного номера в отеле видна перспектива центральной улочки Батсуотера: Бэрфорд-стрит, энергично взбегающей на взгорок. Каждое утро во время прогулки я добираюсь до вершины этого взгорка: по игрушечно-уютной улочке вдоль витрин крошечных магазинчиков, парикмахерских и многочисленных сонных пабов.

Со взгорка внезапно распахивается широкий вид на серую, ровную пустыню Океана; математически безупречно круглится в туманной дали дуга черно-зеленого горизонта.

Конгресс закончился три дня назад, впервые он проводился в отсутствие лорда Литтлвуда. Мне было грустно.

Всякий раз, приезжая в Батсуотер на конгресс, я уединялся с лордом в каком-нибудь безлюдном пабе и рассказывал ему о своей закрытой для всех работе с Т-пространством-временем. Это было пиршество интеллекта. Литтлвуд был единственным, кто был посвящен в мои исследования и кто понимал меня. Но вот – теперь его нет. Уехал в свою Лесную Лабораторию и исчез.

В нескольких десятках милях от Батсуотера, в лесистой местности, у него был небольшой участок земли и маленький домик – как он говорил, лаборатория; что за лаборатория, никто не знал: он никого и никогда не приглашал туда, даже слуг там не было. Во время последней нашей встречи обещал в следующий раз меня туда свозить и кое-что показать…

Говорили, что за неделю до исчезновения он составил завещание, по которому все состояние оставил своей незамужней внучке; и вообще, все его дела оказались в изумительном порядке; он словно готовился к уходу.

_______________

Мои коллеги из Европы и Америки, слетевшиеся сюда на мое Т-пре-образование как мухи на мед, поспорив и посмаковав его возможности, разъехались по своим странам и делам. (Слава Богу, мой всегдашний яростный оппонент и почти враг Магнус Фейн из США в этот год не приехал. И хорошо; настроение своим брюзжанием не портил.)

Отель опустел. Гулкая тишина встречает и сопровождает меня в его извилистых коридорах и на имперски пышной мраморной лестнице. Вкусив обильнейший не по-европейски завтрак в безлюдном ресторане с крахмальными скатертями на обширных, как поля Сомерсетшира, столах, я пешком, презрев лифт, поднимаюсь к себе на третий этаж и усаживаюсь за письменный стол, взятый напрокат в лавке напротив. Снаружи, словно по заказу, сыплет вот уже который день мелкий английский дождик, наполнивший городок и мою комнату уютным шорохом. Не придумаешь лучшей погоды и обстановки для работы.

Итак, я один. Сижу в номере и вкалываю от зари до зари. Каждое утро в одиннадцать с четвертью в номер является не равнодушное, прилизанное, надезодорантенное и бесполое существо с пылесосом, как во всех отелях на Западе, а бодрая, краснощекая и при всех женских статях энергичная и умноликая молодая девица со шваброй и ведром, которая мощно моет пол, напоминая бравого матроса, драющего палубу старинного брига. Девица весело и дружелюбно обращается ко мне, но я не понимаю ее местного говора (все ее речи слышатся мне как бессмысленное смешение звуков: что-то вроде «уэй-уи-уок-уээ») и, послав ей улыбку, ухожу из номера, прихватив зонт. Пока она убирается в номере, я гуляю. Это единственный час в сутках, который я выкраиваю в своем жестком рабочем графике для моциона на свежем воздухе.

Раскрыв зонт и обходя лужицы на тротуаре, я в хорошем темпе вышагиваю вверх по Бэрфорд-стрит и позволяю порхать в голове легким, необязательным мыслям.

Почему-то чаще всего я думаю о том, что не зря прожил жизнь.

Я складываю зонтик и, опираясь на него, как на трость, этакой европейской походочкой сворачиваю на набережную, расположенную на гребне крутого глинистого обрыва, вертикально сверзающегося к морю. Здесь Океан мощно дышит в лицо… Обрыв извилист, и с набережной видны в глинистом отломе его борозды, складки и выступы, чьи очертания слагаются – при наличии у вас минимума воображения – в причудливые картины: мне, например, видится неторопливая беседа нескольких бородатых исполинов, косо взглядывающих друг на друга из глинистых расселин.

Внизу, метрах в тридцати, с мощным шумом плещется Океан: серая масса воды, расстилающаяся до горизонта.

Бескрайняя тяжкая масса жидкой праматерии одухотворена, жива и смотрит на меня холодно и цепко.

_______________

…письмо, черт бы его побрал!

К черту монографию, к черту Т-функции!

Из заморского Сомерсетшира – в Азовск, в шестидесятые, на пустынные берега Меотиды, в лазурную крымскую степь, по которой в неутолимой тоске до сих пор странствует душа моя.

Норд-ост

После ласковых оттепелей в конце февраля,

когда унялось бесплодное дыхание зимы,

когда дотаял снег, а в тихих закутках огородов нежно и ослепительно зазеленела новая трава,

когда ожили земля и небеса и на земле всюду затрепетала нежная мягко-дымчатая золотистость, а небеса засветились нежною мягко-дымчатой голубизною,

когда истомно заворковали куры, греясь под южной стеной сарая,

когда душа взволновалась и сладко почуяла неизбежное обновление и рождение новых надежд,

когда с моря ушли серенькие туманцы и оно, лазурное, привольно заискрилось, заиграло под солнцем,

когда наивно вздохнулось: мол – все, ушла зима!

на азовские берега Крыма набросился свирепый норд-ост.

Мутная, серая тьма надвинулась, клубясь, с северо-востока, и понеслась из тьмы жесткая снежная крупа, стегая берега; некто – невидимый – угрюмо нахлобучил на глаза серокрыльчатый капюшон; над морем и степью воцарился мрачный серый цвет. Небо ниспало к земле; вдоль крыш домов, вдоль вершин нагих садов с пугающей скоростью помчались сизые, косматые тучи, как обезумевшая толпа призраков, гонимых бешеным ветром из мглы во мглу. Море, стеная, вскипело, взбушевалось, разъярилось: обрушило на берег серые горы воды. С тяжким вздохом срывались в ревущие воды подточенные прибоем глыбы глинистого обрыва. Они увлекали за собою куски покрытой травой почвы; и отчаянно мотали голыми длинными ветками кусты тамариска, густо покрывающие склоны здешних берегов: беспомощные, с корнями вырванные из земли, они стремглав падали в пропасть.

Оглушительный вой ветра, грохот прибоя, гулкий стон изнемогающей в битве земли – сама Праматерь взывала к небесам; в ее упорном, повторяющемся зове прорывалось что-то жалобное, мучительно невысказанное, доисторическое, прабытийное.

Я взобрался на толстый бугристый сук громадной столетней софоры; ее изборожденный корявыми морщинами черный, в два обхвата ствол, покрытый десятисантиметровой корой, стойко выносит удары свирепого ветра.

Софора метров на десять отстоит от кромки обрыва и возвышается над морским берегом подобно старинной башне; внизу клокочет рыдающее море.

…мрачный бессветный взгляд из-под капюшона давит, давит на душу… Что нужно тебе, окаянный?! Кто ты?..

Твердая, как соль, снежная крупа метет хлестко из близких туч летучими плетями мне в лоб, в глаза, сечет щеки; я кое-как загораживаюсь куцым цигейковым воротником кургузого ватного полушубка и c восхищением молитвы вбираю в себя трагическое зрелище могучей битвы стихий. Лицо мокро (от растаявших на щеках соляных крупинках снега? от слез?) Седая муть, павшая на вспененную в муках Меотиду, стремительный пролет туч над пустынными туманно-серыми берегами – из хаоса в хаос, из бездны в бездну, из мглы во мглу, – гул ветра, – ровный неумолкающий рев прибоя – ввергают мою душу в высокий восторг. Ревущие бездны манят. В этих безднах – таинственно чувствую это – судьба.

И уже знаю, что в жизни есть роковая тайна – которая не открыта никому, но правит мирозданием.

_______________

Увлекшись описанием давнишней бури (случившейся в 1962 году, в феврале, 22-го числа, в четверг – вдруг это будет иметь значение в дальнейшем?), явившись в ресторан в три, я очутился в пустом зале пред пустыми столами; пришлось отправиться в кухню, где официанты и повар, пунктуальные островитяне, не понимающие, как можно принимать ленч после половины третьего, все-таки сжалились надо мной («он же с континента, снизойдем уж!»), словно над ребенком, и накормили меня весьма приличным обедом.

Отобедав, я, как был, без плаща, вышел на тротуар перед подъездом отеля: подышать воздухом – ибо Норд-ост съел время моего обычного утреннего моциона, о котором упоминалось выше. Хоронясь от накрапывающего дождика под козырьком подъезда, я прохаживался вдоль стеклянного фасада отеля – и столкнулся с моей смарагдовоглазой горничной, выбежавшей бодренько из служебного выхода. Ах, каким освежающе-искристым водопадом зеленых вод окатил меня ее веселый взор!

_______________

«…ввергают мою душу в высокий восторг».

В пятнадцать лет я еще ничего не знал о земной жизни (кроме того, что ею правит некая роковая предопределенность). Но в пятнадцать лет я уже перебредил стихами, уже в первый раз переболел Лермонтовым и Пушкиным, уже перетвердил в тихие ночные часы любовные признания Фета и сладким ядом отравлявшие меня стихи Есенина и многих прочих, чьи книги имелись в книжном шкафу, стоявшем в большой комнате («в зале») моего дома. Я перепере-перечитал их все – и русские, и переводные (между прочим, и сонеты Петрарки, и Ад Данте). О своем пережитом я писал длинные поэмы, ни одной из которых так и не смог закончить.

В ту зиму я только начинал заболевать математикой; я с упоением возился в системах уравнений и в гиперболах с параболами, но и с таким же упоением читал Гомера; мир полнился божественным отсветом античности, открытой мне лишь своим прелестным, сказочным, умным ликом; от одних только имен Эвклида и Архимеда трепетало сердце; Ахилл, Тезей, Геракл – звучало как музыка; где-то на берегах Меотиды, на моих берегах, Ифигения разыскивала, стеная, своего брата… Даже украл в школьной библиотеке древнегреческие мифы в переложении Куна, которые затвердил почти наизусть – стесняясь этого, ибо понимал, что это детское чтение.

_______________

…ревут, стонут, содрогаются и хохочут боги в смертной битве, плачет море, летят из бездн в бездны, из мглы во мглу туманные призраки – тешится его величество Норд-ост.

_______________

Я закрываю глаза, и не составляет труда представить себе как въявь:

Баб Катя – тщательно замотавшись поверх стеганки (в этих краях называемой фуфайкой) в грубошерстный платок и завязав его на спине плотным узлом – осторожно отворяет дверь дома и глядит подозрительно под ноги: не обледенело ли, не скользко ли. Удостоверившись, что нет, она отворяет дверь пошире и вся выдвигается на крыльцо. Ветер, словно поджидал, тут же набрасывается на нее, приклеивает юбки к ногам и дверь рвет из руки, осатанелый. «Да стой ты!» – гневается на ветер баб Катя и, расставив ноги, как моряк на качающейся палубе, ловит дверь и захлопывает вход в натопленный дом. В другой руке ее – миска с костями и прочими остатками «после обеда»: это обед и ужин Сысой Псоичу.

Когда приходит норд-ост, обитатели Азовска покидают свои жилища лишь по необходимости: на работу; в магазин за молоком и хлебом; собаку вот покормить; либо за другими надобностями, без которых жизнь мелеет.

Умный дворняжка (наилучшая, самая благородная, симпатичная и интеллигентная собачья порода на свете), стерегущий дом уже более пяти лет, нетерпеливо высовывает умную лохматую морду в арочный вырез своей будки, помаргивая от летящих в карие глаза крупинок снега. Ветер стучит неплотно пригнанной створкой калитки; Сысой Псоич, хоть и опытный, инстинктивно вздергивает уши на каждый стук; но баб Катя, шаркая ногами в галошах, надетых на толстые шерстяные носки, уже приближается уже приближается! – с миской, и Сысой Псоич забывает о калитке, он чует добротные и теплые запахи, которые никакой норд-ост в мире не в силах рассеять в атмосфере, и радостно выскакивает из будки навстречу, победно гремя цепью.

– Ух ты, душа моя…

Баб Катя исходит нежностью к псу и умилением. Она не может удержаться, чтобы не погладить теплую лохматую голову собаки. Сысой Псоич терпеливо и снисходительно сносит эту ласку, хоть и очень хочется есть. Он любит баб Катю. Баб Катя, наклонившись к нему, чешет и теребит милого дворняжку за ушами… и наконец, к его радости, все переплескивает из миски в собачью обеденную посуду: старый алюминиевый тазик. Принесенное из теплого дома исходит на морозе вкусным парком… Кареглазый Сысой Псоич, пританцовывая от благодарности, глядит баб Кате в глаза: «спасибо, теперь уходи: я люблю есть в уединении».

– Ешь, ешь, миленький… Ешь, мой хороший… Кушай, моя радость…

Ветер в бессмысленном неистовстве мечется по саду, свистит в переплетениях нагих виноградных лоз, в проволоках, которые Атеня (баб Катя и теть Люба зовут меня «Атеней», как звали мама и папа) в недавнюю оттепель натянул несколькими рядами в огороде над будущими помидорными и огурцовыми грядками.

Баб Катя выпрямляется и с пустой миской направляется было к дому, как вдруг в вое ветра слышит крик – сорванным, изломанным голосом, сквозь слезы: «Баб Ка-а-ать!!» Она с трудом, медленно поворачивается и видит: у забора стоит кто-то – незнакомый, плечистый, высокий, с ярко-бледным, но плохо различимым в метельной мути лицом.

– Кто там? – спрашивает баб Катя, нахмурившись, и испуганно всматривается в незнакомца и вдруг видит, что Сысой Псоич сжался и уползает в будку, щерясь и рыча, и испуганно всплескивает руками и вскрикивает в испуге, и даже миску роняет – которую ветер с громким громыханием тащит по цементной дорожке двора.

Она всполошенно ковыляет за мискою, и в этот момент:

– Ну и пого-о-одка! – раздается за ее спиною высокий и веселый голос тети Любы.

Ладная, грациозная в своем приталенном темно-синем драдедамовом пальто с серебристо-черным песцовым воротником, тетя Люба торопливо закрывает за собою калитку, словно хочет преградить непогоде путь во двор. Ее щеки разрумянены ветром.

– Что это за дядька был, Катерина Степановна? – спрашивает тетя Люба.

– А ты не разглядела? – несмотря на ветер, баб Катя говорит шепотом.

Тетя Люба пристально глядит ей в глаза.

– Не-е-ет… Он сразу отвернулся и чуть ли не бегом от меня…

– А ты родинку… над бровью у него… видела?

Тетя Люба кивает… Ветер воет и раздувает мех ее воротника.

Они молча идут через двор к крыльцу.

– Померещилось просто… – тихо, словно отдавая слова ветру, произносит тетя Люба. – Где Атеня? – звонко, легко превозмогая рев ветра, спрашивает она.

– Та ну его, Атеню того… Гулять ушел и запропастился. Уроков не делал. А скоро темнеть начнет… Где вот носит его? В такую погодищу!.. Спрашивается!..

– Когда и гулять, как не в его возрасте, – ответствует тетя Люба. – Чего погода? Нормальная погода. Мальчишке такая погода как раз и интересна. А когда тишь да гладь, то…

– А уроки?!

– Успеет… – Тетя Люба вздыхает. Странный незнакомец уже забыт; она о чем-то своем: потаенном, важном, милом – думает… Но добавляет: – А то мы его все тюкаем-тюкаем по каждой мелочи… Все избаловать боимся… а мальчишке не тюканье, а понимание нужно.

– И то правда… – баб Катя вздыхает. – Ой, Господи…

Они поднимаются по крыльцу и входят в дом.

Возле вешалки в коридоре тетя Люба включает свет и помогает баб Кате развязать узел на спине и сама после этого быстро снимает с себя пальто и вешает на вешалку возле трюмо. Баб Катя украдкой (с жалостью) глядит на нее, на ее свежее, мило курносое, разрумянившееся на морозном ветре лицо, в блестящие, как у всякого влюбленного человека, синие глаза.

– Пал Сергеич звонил, – сообщает она негромко.

– Я знаю, он меня нашел на работе, – звонко отзывается тетя Люба, еще сильнее покраснев и отворачиваясь смущенно, и быстро уходит к себе. В проеме двери она оглядывается лучисто. – Я сейчас чайку горяченького попью и… съезжу, хорошо? Поставите чайник, Катерина Степановна?..

– Конешно-конешно, Любушка… переодевайся пока, – торопливо говорит баб Катя. – Оладушек утрешних поешь? С вареньицем абрикосовым, а? Я разогрею мигом…

«Я разве против?.. Ох, Любонька… душа моя душенька…»

Баб Катя ковыляет на кухню, она же столовая: просторная, полная воздуха комната с двойным в ширину окном. Моей маме всегда хотелось иметь полную воздуха и света кухню-столовую. Баб Катя зажигает газовую плиту и ставит чайник.

За окном смеркается. Там все тот же противный, шальной визг норд-оста, черные тучи мчатся над черными садами. В доме же тепло и тихо, на кухне яркий свет горит в люстре, хлеб лежит на большом блюде под белой тряпицей… Баб Катя достает из холодильника миску с оладьями, перекладывает их на сковороду и вздыхает, посматривая в синеющий сумрак в окне. «Кто же это был? Господи, шляются всякие… но родинка, родинка!.. И глаза какие-то похожие… хоть и в кругах черных… Ой, Господи-и-и… Чего только не померещится…»

– Какие мы ему матери, – спустя мгновение сочатся в пространство ее сокрушенные шепоты, плавают под высоким потолком: между старинной посудной горкой – просторным обеденным столом под клеенчатой скатертью с весело изображенными на ней фруктами – плитой – и печью с наставленными на ней днами вверх кастрюлями и сковородками; сочатся шепоты: – Какие мы ему матери; одна – стара: я бабка, не мать; пора копыта отбрасывать; другая мужской любви хочет, вон – сияет, свечечка, для своего Павлуши, Пал Сергеича… пестует Атеню, как сына родного, а все ж и своих детей хочется… А еще говорят, Бог есть; за что же он Атеню-то сиротой сделал? за какие таки грехи наказал?.. У батюшки один ответ: пути Господни неисповедимы…

И – плавают, плавают шепоты в уютной, просторной кухне, а там и чайник на плите тоже, словно голос пробуя, тихонько зашептал что-то и вплел в шепоты баб Кати свой шепот, и оба шепчут, шепчут, шепчут…

…кипит, кипит на тихом негасимом огне тихая жизнь в большом доме, где есть комната с огромным книжным шкафом, в доме с виноградником, садом и огородом, где с мальчиком живут полная надежд на счастье тетя мальчика по матери Любовь Никитична, «тетя Люба», и бабушка мальчика по отцу Катерина Степановна, «баб Катя». Она называет себя и тетю Любу «матери». «А кто ж мы?» – улыбается она.

Никого родных у мальчика Атени Тимакова больше нет.

_______________

Шестидесятый год, восьмое сентября, четверг, одиннадцать вечера без каких-то минут. От центральной площади Азовска ровно по расписанию отправился автобус городского маршрута. Большинство пассажиров возвращалось из театра: в Азовске шли гастроли ленинградского БДТ; в тот вечер игралась какая-то из пьес Горького.

Спустя четверть часа автобус одолевал длинный подъем, за переломом которого начиналась Матросская Слобода, а там – остановка, где должны были выйти мои отец с матерью: они были в театре в тот вечер и ехали в том автобусе. Автобус тащился не торопясь; в этот поздний час в нем, наверное, было по-вечернему тихо и уютно. А навстречу ему уже мчится – летит – несется ведомый пьяным шоферюгой тяжело груженный ворованной арматурой МАЗ. У поворота возле водонапорной станции этот проклятый МАЗ, повинуясь бессмысленному провидению, не смог повернуть, как надо было, и свисающий из кузова хвост арматуры на всей скорости хлестнул автобус в окно, возле которого сидели мои отец и мать. Больше никто из пассажиров не пострадал, да и автобус чудесно отделался только разбитым стеклом. Отец же и мать погибли мгновенно и одновременно.

На следствии водитель автобуса показал, что какой-то мальчишка не мальчишка, парень не парень, словом, тень чья-то словно мелькнула у него в зеркале заднего вида, после чего грузовик с арматурой как-то странно метнулся, дернулся… Шоферюга же МАЗа ни черта не видел, никаких мальчишек и теней, он едва лыко вязал.

Так что баб Катя имела основание сетовать на Бога.

А я возненавидел Горького и ни одной его строчки не прочитал.

_______________

Отчаянно промерзши, я еле-еле скарабкался с софоры, а последние три метра, сорвавшись (замерзшие руки плохо слушались), летел мешком и больно ударился плечом о землю.

В прошлогодней бурой траве, где белела соль снежной крупы, извилистая тропинка пролегла меж извилистой кромкой обрыва справа, под которым гремит прибой Меотиды (однажды прочтя где-то, я упрямо стал называть Азовское море Меотидой – как эллины; вслушайся, чуткий мой читатель, притаи дыхание: это древнее имя дышит невыразимым: Меотида, Меотида…), и высоким (в два человеческих роста) забором школьного двора слева, сложенным из грубого местного камня – известняка. Итак, вот картина: слева – каменная стена забора (в обстании густого тамариска), справа – обрыв; дальше за обрывом непроницаемая муть, клубящаяся бездна, туманная мгла над морем, из которой невидимый вонзает в меня свой угрюмый, внимательный взор из-под серого капюшона, бьющего на ветру воскрыльями.

Я побежал вдоль стены по извилистой тропке. Я прикидывал, нет ли времени заглянуть в подвальчик к Ване Синице (Ванечка Синица, страстный любитель химии, в подвальчике своего дома соорудил химлабораторию). Увы, времени уже нет. Темнеет уже. Нет и нет; ну и ладно; а то тетя Люба уж скоро с работы должна прийти; опять примутся с баб Катей наперегонки укорять, мол, «гулял долго», «уроки»…

По не сразу понятной прихоти тропинка свернула и устремилась к кромке обрыва. Здесь – рев ветра гулче; гром прибоя громче; стон Меотиды ясней.

Здесь вновь до меня донеслось мощное дыханье остервенелых в битве богов. Их пепельные взгляды просверкивали яростно в мутных безднах.

Я умерил бег; непререкаемая сила стянула меня с тропинки, словно магнитом. Я подобрался к самому краю обрыва.

Внизу клокотало седое море. Вал за валом, гора за горою, в безднах возникая, выкатывались из серого тумана воды морские и тяжко били в берег; земля медленно дрожала под ногами от каждого удара. Вытягивая шею, я смотрел, как бурлит и пенится море над местом, где с войны лежала подбитая и затонувшая здесь баржа – метрах в ста от берега.

_______________

Все. Баста. Поздно. Я адски устал. Пред глазами – лиловый квадрат от мерцающего экрана компьютера. Проклятое письмо из Азовска лежит рядом с компьютером на столе: вот оно, продолговатый кусочек картона, зов из зачеркнутого прошлого.

Пронеси, Господи, чашу сию мимо меня, пощади, избавь.

_______________

Утром проснувшись, я обнаружил: разумеется, за ночь письмо не испарилось: лежит и лежит себе на столе, источая свой яд. И горло першит сильнее обычного. Выбравшись из постели, я первым делом открыл окно: поднял вверх раму, как это принято в Англии. Поток свежего и упоительно пахнущего Океаном воздуха ворвался в комнату.

Я разорвал письмо на клочки и высыпал их – не в корзину для бумаг, что стоит у меня возле стола, а в унитаз, что, разумеется, противу всех правил, установленных в отеле и в прочем цивилизованном мире. Проклятые клочки не желали тонуть и всплывали, всплывали, поэтому пришлось долго, раз за разом, спускать воду, пока эту дрянь не засосала гремящая преисподняя канализации.

_______________

Сколько я себя помнил – неодолимо привлекало меня это затонувшее когда-то судно. Сердце всякий раз вздрагивало, когда я видел его – в тихую погоду, когда море спокойно, баржу отменно видать с высокого берега: на белом песчаном дне – темный вытянутый в длину предмет, суженный к одному краю и закругленный с противоположного. Из закругленного края – то есть из кормы – торчит, косо поднимаясь над водою, металлическая мачта с коротким перекрестием на самой верхушке. Чья эта баржа – наша? немецкая? Говорили, что она затонула в ноябре 42-го, во время жестоких боев в этих местах. Соседка баба Тая рассказывала, что тогда море несколько дней было красным, а трупы плавали у берега, как черные лодки, перевернутые вверх днищами…

В августе 62-го я с Ваней Синицей и Антошей Сенченко плавал к барже. Мы никому не говорили об этом нашем мероприятии, потому что купаться в этом месте категорически запрещалось: место было проклятое. Мало того, что берег здесь, под скальным обрывом, опасен чрезвычайно, даже при совершенном спокойствии воды: здесь, у самого берега, где надо в воду входить, беспорядочно навалены природой обломки скал – острые и скользкие: покрытые водорослями, как слизью; и можно, поскользнувшись, здорово пораниться, а то и покалечиться. Именно здесь прошлым летом прибило волнами к камням двух утопленников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю