Текст книги "Знаменитые красавицы"
Автор книги: Игорь Муромов
Соавторы: Ирина Семашко,Вера Кошелева,Марина Ганичева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Марина Валерьевна Ганичева
НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА ГОНЧАРОВА
(1812–1863)
Чистейшей прелести чистейший образец.
А. С. Пушкин
От кого Наталья Николаевна Пушкина, первая красавица своего времени, унаследовала необычайную и грустную, немного холодную свою красоту? Семейное предание гласит, что замечательно хороша была ее бабка Ульрика Поссе, женщина, имевшая поразительную внешность и поразительную судьбу...
В 1849 году Наталья Николаевна пишет своему второму мужу: «...B своем письме ты говоришь о некоем Любхарде и не подозревая, что это мой дядя. Его отец должен был быть братом моей бабки – баронессы Поссе, урожденной Любхард. Если встретишь где-либо по дороге фамилию Левис, напиши мне об этом, потому, что это отпрыски сестры моей матери. В общем ты и шагу не можешь сделать в Лифляндии, не встретив моих благородных родичей, которые не хотят нас признавать из-за бесчестья, какое им принесла моя бедная бабушка».
Что же это за загадочная история о бесчестье красавицы Ульрики? Она была матерью Натальи Ивановны, бабушкой Натальи Николаевны Гончаровой. История с ней случилась в духе восемнадцатого века. Дочь богатого помещика, русского ротмистра Карла Липхарта и Маргарет фон Фитингофф, живших в Лифляндии. В 1778 году она вышла замуж за барона Мориса фон Поссе, шведского происхождения, и от этого брака родилась дочь («сестра моей матери тетушка Жаннет»). Но затем супруги развелись, и Ульрика уехала в Россию с первым любимцем князя Потемкина, Иваном Александровичем Загряжским, дедушкой Таши Гончаровой.
Но в России у Ивана Александровича была своя семья. И вот он привозит из Дерпта в Ярополец к своей жене, сыну и двум дочерям красавицу Ульрику и представляет «обманутую жену законной супруге». Каково?! Нетрудно представить последовавшую душераздирающую сцену, после которой Иван Александрович, в духе своего века, тут же приказал перепрячь лошадей и уехал в Москву. Видимо, не желая подвергать себя неудобствам душевных разладов, он решает насовсем обосноваться в Москве, где, по отзывам современников, «живет на холостую ногу и, кажется, не упускает случая повеселиться».
А прекрасную Ульрику законная супруга в конце концов оставила в своем доме, обогрела ее, приняла вскоре родившуюся у той дочь Наталью в свою семью. Ульрика между тем чахла в чужой обстановке и вскоре «зачахла как цветок» – умерла в 30 лет, оставив законной супруге на попечение маленькую дочь, которую та полюбила и воспитывала как родную, и с помощью своей влиятельной родни «приложила все старания, чтобы узаконить рождение Натальи, оградив все ее наследственные права».
Все, кто видели Ульрику, говорили, что она была безумно красива. В воспоминаниях рассказывают, что у тетки Загряжской был ее портрет. И однажды, когда в Зимнем дворце, где она служила фрейлиной, случился пожар, вбежавший в ее комнату офицер счел самой ценной вещью оправленную в скромную раму миниатюру с изображением неслыханной красавицы. Когда все выразили удивление, почему офицер спас этот «маленький ничтожный предмет», то он отвечал: «Да вглядитесь хорошенько, и вы поймете, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!»
Унаследовала ее красоту и дочь – мать Натальи Николаевны. Когда дочь подросла, Загряжские переехали в Петербург, чтобы вывозить девочку и ее сестер. В Петербурге у них была покровительница – тетка Наталья Кирилловна Загряжская, урожденная графиня Разумовская, кавалерственная дама, пользовавшаяся значительным весом в придворных кругах «благодаря своему уму, сильному характеру и живости своего нрава, отзывчивого на все явления жизни».
Наталья Ивановна, мать Таши, как и ее сестры, была принята во фрейлины к императрице Елизавете Алексеевне, жене Александра I. С ранней юности она отличалась красотой, но те, кто помнил Ульрику, говорили, что хоть Наталья Ивановна и хороша собой, но сравниться с ней не может.
При дворе в нее влюбился кавалергард А. Я. Охотников (опять эти кавалергарды!), фаворит императрицы, от которого у императрицы была дочь. Но через год он был убит, когда выходил из театра, якобы человеком великого князя. И тогда – возможно, чтобы замять эту историю, – Наталью Ивановну спешно выдали замуж за Николая Афанасьевича Гончарова, сына владельца Полотняных заводов, прекрасно образованного и красавца собою. На венчании присутствовала вся императорская фамилия: император Александр I, императрица, вдовствующая императрица-мать, великие князья и княжны. Что-то было не то в этой свадьбе – посаженными родителями были высочайшие вельможи.
Такова родословная линия красоты Натальи Николаевны.
Молчаливость и сдержанность Пушкиной в обществе можно объяснить и свойствами ее натуры, и северным ее происхождением. Но вот что сама Наталья Николаевна писала через много лет после гибели Пушкина о своей сдержанности: «...Несмотря на то что я окружена заботами и привязанностью всей моей семьи, иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве... Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое часто раньше принимали за холодность и в ней меня упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость. Позволить читать свои чувства мне кажется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца».
Мне кажется, это письмо должны прежде всего помнить те пушкинисты и непушкинисты, кто пишут о Наталье Николаевне и уже многие лета анафемствуют ее красоте и поведению. Вопреки самому поэту, поразительно сумевшему оценить и раскрыть это необыкновенное сердце, Наталья Николаевна не оставила нам своих писем к Пушкину (хотя письма ко второму мужу и к родственникам сохранились), не оставила, будто знала, что ключ от ее сердца будут искать все. Она не хотела, чтобы ее чувства читали, справедливо называя это профанацией, не желала, чтобы вмешивались в столь оберегаемый ею мир первого брака с первым поэтом России.
А с внешней ее красоты читали все, ее невозможно было спрятать. Все признавали ее первой красавицей Петербурга, а мне всегда казалось, что в ее портретах, кроме неизменной аристократической красоты, есть и доля какой-то уходящей в себя грусти, будто бы и нет ей толку в этой красоте, будто и вовсе она ее не касается.
Еще больше грусти и печали в портретах времен ее второго замужества, хотя красоты не меньше. Ланской гордился и восхищался красотой своей жены, как гордился и восхищался ею Пушкин. Ланской, по выражению самой Натальи Николаевны, «окружал себя ее портретами», но интересно, что сама Наталья Николаевна думала по поводу своей внешности:
«Упрекая меня в притворном смирении, ты мне делаешь комплименты, которые я вынуждена принять и тебя за них благодарить, рискуя вызвать упрек в тщеславии. Что бы ты ни говорил, этот недостаток мне всегда был чужд. Свидетель – моя горничная, которая всегда, когда я уезжала на бал, видела, как мало я довольна собою. И здесь ты захочешь увидеть мое чрезмерное самолюбие, и ты опять ошибешься. Какая женщина равнодушна к успеху, который она может иметь, но клянусь тебе, я никогда не понимала тех, кто создавал мне некую славу. Но довольно об этом, ты не захочешь мне поверить, и мне не удастся тебя убедить» (1849).
Видимо, с горечью она говорит о том, что ей не удавалось никогда убедить окружающих, что она мало видит проку в своей красоте и не считает себя совершенной красавицей.
И ранее, судя по всему, ее охватывали сомнения в своей привлекательной неотразимости. Вспомним Пушкина: «Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего нельзя сравнить на свете». Наверное, и Пушкину приходилось убеждать ее, что она редкостно красива. А Наталья Николаевна всегда с сомнением принимала комплименты всех окружающих, нередко лишь удивляясь им.
Обратим же внимание на то, как Наталья Николаевна сама понимала свою красоту, и вообще женскую красоту, уже много позже Пушкина.
1849 год. К генералу Ланскому: «...Сегодня или завтра ты получишь мой портрет. Отчасти я сдержала слово: так как я не могу сама приехать в Ригу, моя копия тебе меня заменит, и все же я тебе послала очень хорошенькую женщину – все, кто видел портрет, подтверждают сходство, это мне очень льстит и заставляет предполагать, что мои притязания иметь успех у тебя (клянусь тебе, я не стремлюсь ни к какому другому) не покажутся смешными – я любовалась собой; увы, чуточку тщеславия все же проскользнуло, и я тебе в этом смиренно признаюсь».
«Ты стараешься доказать, мне кажется, что ревнуешь. Будь спокоен, никакой француз не мог бы отдалить меня от моего русского. Пустые слова не могут заменить такую любовь, как твоя. Внушив тебе с помощью Божией такое чувство, я им дорожу. Я больше не в таком возрасте, чтобы голова у меня кружилась от успеха. Можно подумать, что я понапрасну прожила 37 лет. Этот возраст дает женщине жизненный опыт, и я могу дать настоящую цену словам. Суета сует, все только суета, кроме любви к Богу и, добавляю, любви к своему мужу, когда он так любит, как это делает мой муж. Я тобою довольна, ты – мною, что же нам искать на стороне, от добра добра не ищут».
На вечере у Лавалей, где встретилась с Воронцовой (1849):
«Я была в белом муслиновом платье с короткими рукавами и кружевным лифом, лента и пояс пунцовые, кружевная наколка с белыми маками и зелеными листьями, как носили этой зимой, и кружевная мантилья. В момент отъезда Александрина дала мне свой именинный подарок – очаровательную лорнетку; она отдала мне ее вчера. Потому что моя была далеко не элегантна. <...> До того как начался вечер, был обед, и дипломатический корпус был в полном составе. Твоя старая жена как новое лицо привлекла их внимание, и все непрерывно подходили и смотрели на меня в упор. <...>
В карете она (княгиня. – Авт.)мне заявила, что я произвела очень большое впечатление, что все подходили к ней с комплиментами по поводу моей красоты. Одним словом, она была очень горда, что именно она привезла меня туда. Прости, милый Пьер, если я тебе говорю о себе с такой нескромностью, но я тебе рассказываю все, как было, и если речь идет о моей внешности, – преимущество, которым я не вправе гордиться, потому что это Бог пожелал мне его даровать, – то это только в силу привычки описывать все мельчайшие подробности...»
1851 год. «Признаюсь тебе, что комплименты Маше мне доставляют в тысячу раз больше удовольствия, чем те, которые могут сделать мне». «Мои так называемые успехи нисколько мне не льстят. Я выслушала, как всегда, множество комплиментов. Никто не хотел верить, что Маша дочь моя, послушать их, так я могла бы претендовать на то, что мне столько же лет, сколько и ей».
«...К несчастью, я такого мнения, что красота необходима женщине. Какими бы она ни была наделена достоинствами, мужчина их не заметит, если внешность им не соответствует. Это подтверждает мою мысль о том, что чувственность играет большую роль в любви мужчин. Но почему женщина никогда не обратит внимания на внешность мужчины? Потому что ее чувства более чисты. Однако я пускаюсь в обсуждение вопроса, в котором мы с тобой никогда не были согласны...»
1851 год. За границей, куда отправились для лечения Маши, а на самом деле Натальи Николаевны:
«Соседи по столу сочли меня серьезно больной... Никто не может подумать, что мы за границей для нее (для Маши. – Авт.), ибо у меня иные дни лицо весьма некрасиво. Вот только два дня стала немного поправляться, и лицо не мертвое».
1856 год. В Москве:
«Каждый день я здесь обнаруживаю каких-нибудь подруг, знакомых или родственников, кончится тем, что я буду знать всю Москву... Здесь помнят обо мне как участнице живых картин тому 26 лет назад и по этому поводу всюду мне расточают комплименты».
В этот свой приезд в Москву Наталья Николаевна по настоянию Ланского заказала известному художнику Лашу свой портрет:
«Ты взвалил на меня тяжелую обязанность, но, увы, что делать, раз тебе доставляет такое удовольствие видеть мое старое лицо, воспроизведенное на полотне».
«Вчера я провела все утро у Лаша, который задержал меня от часа до трех. Он сделал пока только рисунок, который кажется правильным в смысле сходства; завтра начнутся краски. Когда Маша была у него накануне вместе с Лизой, чтобы назначить час для следующего дня, и сказала, что она моя дочь, он, вероятно, вообразил, что ему придется принести на полотно лицо доброй, толстой старой маменьки, и когда зашла речь о том, в каком мне быть туалете, он посоветовал надеть закрытое платье. – Я думаю, добавил он, так будет лучше. Но увидев меня, он сделал мне комплимент, говоря, что я слишком молода, чтобы иметь таких взрослых детей, и долго изучал мое бедное лицо, прежде чем решить, какую позу выбрать для меня. Наконец, левый профиль, кажется, удовлетворил его, а также и чистота моего благородного лба, и ты будешь иметь счастье видеть меня изображенной в 3/4».
Мне кажется, из этих писем видно, что даже в том возрасте, когда принято как-то страдать по поводу уходящей красоты у женщин и при этом постоянно напоминать о ней всем окружающим (или о своем былом успехе), у Натальи Николаевны так и не появилось тщеславие, она совсем мало об этом говорит, хотя признает, что красота – это необходимость для женщины. Признает с сожалением, потому что для мужчин она не является тем, что определяет их жизнь. Но более всего она ценит покой и душевную простоту, так же, наверное, как ценил ее в ней Пушкин.
Мой идеал теперь – хозяйка,
Мои желания – покой,
Да щей горшок, да сам большой.
В черновых вариантах первой строчки есть слова: «Простая добрая жена», «Простая тихая жена». Именно эти простота и тихость делали красавицу Наталью Николаевну такой непохожей на всех остальных красавиц ее времени и так пленили и Пушкина, и второго ее мужа.
Из других своих качеств сама Наталья Николаевна отмечала: «Твердость не есть основа моего характера», хотя она иногда и была вспыльчива, но потом часто раскаивалась: «Гнев – это страсть, а всякая страсть исключает рассудок и логику». И корила себя: «Я, как всегда, пишу под первым впечатлением, с тем, чтобы позднее раскаяться». Она была самокритична, часто осуждала себя и очень редко других, была ревнива, о чем свидетельствуют и письма Пушкина.
Всякого рода дискуссии о ее нравственности лишены навсегда смысла выбором поэта. Наталья Николаевна была настоящей русской красавицей, и только ее, эталон русской красоты по своей сокровенности и сдержанности, мог выбрать в жены русский гений. Для него она была всем – и родиной тоже. Он почувствовал в Наталье Николаевне ее невероятно русскую природу, ее печаль и тишь, ее привязанность к родной земле...
Уже без него она напишет письмо в июле 1851 года из Германии:
«Ну вот я и в Годесберге. Что я могу сказать? Городок очарователен и всякой другой здесь понравилось бы, но я как неприкаянная душа покидаю с радостью одно место, в надежде, что мне будет лучше в другом, но как только туда приезжаю, начинаю считать минуты, когда смогу его оставить. В глубине души такая печаль, что я не могу ее приписать ничему другому, как настоящей тоске по родине... Здесь великолепный воздух, но все же я жажду покинуть эти места. Лучший воздух для меня это воздух родины... Только тогда мне немного полегче, когда я в движении нахожусь в дороге. Некогда тогда предаваться тоске, иначе хоть на стену лезь, а ты знаешь, что скука не в моем характере, и этого чувства дома не понимаю».
Марина Валерьевна Ганичева
ВАРВАРА АЛЕКСАНДРОВНА ЛОПУХИНА
(1815–1851)
«Она была прекрасна, как мечтанье...»
М. Лермонтов
Михаил Лермонтов провел всю свою короткую жизнь в поисках идеала и родной души, и если идеал ему удалось изобразить в своей бессмертной поэзии, то одиночество души вряд ли удалось преодолеть.
«Он не был создан для людей» – так в минуту грусти и печали написал он себе в эпитафии.
И, как преступник перед казнью,
Ищу кругом души родной...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И тьмой и холодом объята
Душа усталая моя...
Демон русской поэзии метался в поисках пристанища, метался среди любви и страсти нежной. Сначала искал среди многочисленных девушек-родственниц, двоюродных и троюродных сестер с их подругами, более сильные чувства он питал к Екатерине Александровне Сушковой и к двоюродной сестре Анне Столыпиной.
Но затем на многие годы его душевное пространство займет Варенька Лопухина, сестра его близкого друга Алексея Лопухина и близкого для него человека Марии Лопухиной. У них была общая юность, а потом на многие годы Варенька стала «образом дорогой женщины».
Свидетель их отношений рассказывал: «Будучи студентом, он был страстно влюблен <...> в молоденькую, милую, умную и, как день, в полном смысле восхитительную В. А. Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная. Как теперь помню ее ласковый взгляд и светлую улыбку; ей было лет 15–16, мы же были дети и сильно дразнили ее; у ней на лбу чернелось маленькое родимое пятнышко, и мы всегда приставали к ней, повторяя: «У Вареньки родинка, Варенька уродинка», но она, добрейшее создание, никогда не сердилась. Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей, несмотря на некоторые последующие увлечения, но оно не могло набросить – и не набросило – мрачной тени на его существование, напротив: в начале своем оно возбудило взаимность, впоследствии, в Петербурге, в Гвардейской школе, временно заглушено было новою обстановкой и шумною жизнью юнкеров тогдашней Школы, по вступлении в свет – новыми успехами в обществе и литературе; но мгновенно и сильно пробудилось оно при неожиданном известии о замужестве любимой женщины; в то время о байронизме не было уже и помину».
Он был к ней бережен, что совсем не отличало его в отношениях с другими женщинами: обычно весьма иронично, если не зло, шутил с ними, а с Варенькой был нежен, ей посвятил множество стихотворений, но никогда не называет ее имени. В письмах к своим подругам-наперсницам Марии Лопухиной и Саше Верещагиной тоже не упоминает ее. Только в альбоме Верещагиной рисует. А потом и ее будет жестоко обижать. Но Варенька действительно была ангелом, прощала все и удалялась, удалялась, исчезала в тумане...
Образ ее явился во многих произведениях поэта.
«Она была прекрасна, как мечтанье», продолговатый овал лица, тонкие черты, большие задумчивые глаза и высокое ясное чело навсегда стали для Лермонтова прототипом женской красоты. Над бровью была небольшая родинка.
Характер ее, мягкий и любящий, покорный и открытый для добра, увлекал его. Себя он находил в сравнении с ней гадким, некрасивым, сутуловатым горбачом, преувеличивая по-юношески свои недостатки.
В своей неоконченной юношеской повести в главной героине он изобразил Вареньку:
«Это был ангел, изгнанный из рая за то, что слишком сожалел о человечестве... Свеча, горящая на столе, озаряла ее открытый невинный лоб и одну щеку, на которой, пристально вглядываясь, можно было бы различить золотой пушок; остальная часть лица ее была покрыта густою тенью, и только когда она поднимала большие глаза свои, то иногда две искры света отделялись в темноте. Это лицо было одно из тех, какие мы видим во сне редко, а наяву почти никогда... Иногда выходила на свет белая ручка с продолговатыми пальцами; одна такая рука могла быть целою картиной».
Но разве я любить
Тебя переставал, когда толпою
Безумцев молодых окружена,
Тогда одной своей лишь красотою
Ты привлекала взоры их одна? —
Я издали смотрел, почти желая,
Чтоб для других твой блеск исчез.
Ты для меня была, как счастье рая
Для демона, изгнанника небес.
Варенька и Михаил были погодки.
Но когда мужчина еще только взрослеет, женщина в этом же возрасте уже давно невеста. Она окружена поклонниками, и на нее обращают внимание, Лермонтов ревнует, обвиняет в неверности, мучает, то «знай, мы чужие с этих пор», то «ты неспособна лицемерить, ты слишком ангел для того» и «Но верь, о верь моей любви!». Метания, сомнения, мучения... И похождения «веселой банды», как называли друзей Лермонтова.
В 1834 году его друг привозит ему в Петербург привет от Вареньки: «Мы с Варенькой часто говорили о нем; он нам обоим, хотя не одинаково, но равно был дорог. При прощанье, протягивая руку, с влажными глазами, но с улыбкой, она сказала мне:
– Поклонись ему от меня; скажи, что я покойна, довольна, даже счастлива.
Мне очень было досадно на Мишеля, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать, я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:
– Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!»
Однако что-то назревало... Поползли слухи о предстоящем замужестве Вареньки. Раздражение нарастало...
«Мы играли с Мишелем в шахматы, человек подал письмо; Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: «Вот новость – прочти», – и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной».
В мае 1835 года Варенька вышла замуж за богатого и «ничтожного» Бахметева.
Муж был просто дурак. Что поделаешь – не редкость во все времена. Правда, позже, после смерти жены, в 1880-е годы его все называли «добрым человеком» (часто так говорят о человеке ничего из себя не представляющем), он был завсегдатаем «Английского клуба» и, вспоминали, был не прочь позлословить о Лермонтове с братьями Мартыновыми, посещавшими клуб, а потом и с литераторами, падкими на сплетни и скандалы. Богатый, внешне порядочный и внутренне совершенно ничтожный.
В Москве произошло несколько встреч в присутствии мужа, горьких для обоих, Лермонтов всячески издевался словесно и над мужем, и над Варенькой. В этой любви было много слез и обид.
У Лермонтова – все после этой женитьбы, ему ненавистной, было «запечатано» в его произведения. Вся эта история изображена в той или иной степени достоверности и в драме «Два брата», и в особенности в неоконченном романе «Княгиня Лиговская», и в характере Веры и княжны Мери в «Герое нашего времени»... Муж всюду ничтожен.
Вот отрывок из «Княгини Лиговской», который в точности изображает то, что хотел сказать о своей любви поэт, и также то, что он думал о переживаниях Вареньки.
Княгиня Лиговская, Вера – Варенька Лопухина, Печорин – Лермонтов:
«...но минуты последнего расставания и милый образ Верочки постоянно тревожили его воображение. Чудное дело! Он уехал с твердым намерением ее забыть, а вышло наоборот (что почти всегда и выходит в таких случаях). Впрочем, Печорин имел самый несчастный нрав: впечатления, сначала легкие, постепенно врезывались в его ум все глубже и глубже, так что впоследствии эта любовь приобрела над его сердцем право давности, священнейшее из всех прав человечества».
«Варенька привезла ему поклон от своей милой Верочки, как она ее называла, – ничего больше, как поклон. Печорина это огорчило – он тогда еще не понимал женщин. Тайная досада была одной из причин, по которым он стал волочиться за Лизаветой Николаевной; слухи об этом, вероятно, дошли до Верочки. Через полтора года он узнал, что она вышла замуж; через два года приехала в Петербург уже не Верочка, а княгиня Лиговская и князь Степан Степанович».
«– Сюжет ее очень прост, – сказал Печорин, не дожидаясь, чтобы его просили, – здесь изображена женщина, которая оставила и обманула любовника для того, чтобы удобнее обманывать богатого и глупого старика. В эту минуту ока, кажется, у него что-то выпрашивает и удерживает бешенство любовника ложными обещаниями. Когда она выманит искусственным поцелуем все, что ей хочется, она сама откроет дверь и будет хладнокровною свидетельницею убийства».
«За десертом, когда подали шампанское, Печорин, подняв бокал, оборотился к княгине;
– Так как я не имел счастия быть на вашей свадьбе, то позвольте поздравить вас теперь.
Она посмотрела на него с удивлением и ничего не отвечала. Тайное страдание изображалось на ее лице, столь изменчивом, рука ее, державшая стакан с водою, дрожала... Печорин все это видел, и нечто похожее на раскаяние закралось в грудь его: за что он ее мучил? с какою целью? Какую пользу могло ему принести это мелочное мщение?.. он себе в этом не мог дать подробного отчета.
<...> Княгиня под предлогом, что у нее развились локоны, удалилась в комнату Вареньки.
Она притворила за собою двери, бросилась в широкие кресла; неизъяснимое чувство стеснило ее грудь, слезы набежали на ресницы, стали капать чаще и чаще на ее разгоревшиеся ланиты, и она плакала, горько плакала, покуда ей не пришло в мысль, что с красными глазами неловко будет показаться в гостиную. Тогда она встала, подошла к зеркалу, осушила глаза, натерла виски одеколоном и духами, которые в цветных и граненых скляночках стояли на туалете. По временам она еще всхлипывала, и грудь ее подымалась высоко, но это были последние волны, забытые на гладком море пролетавшим ураганом.
Об чем же она плакала? – спрашиваете вы, и я вас спрошу, об чем женщины не плачут: слезы их оружие нападательное и оборонительное. Досада, радость, бессильная ненависть, бессильная любовь имеют у них одно выражение: Вера Дмитриевна сама не могла дать отчета, какое из этих чувств было главною причиною ее слез. Слова Печорина глубоко ее оскорбили, но странно, она его за это не возненавидела. Может быть, если б в его упреке проглядывало сожаление о минувшем, желание ей снова нравиться, она бы сумела отвечать ему колкой насмешкой и равнодушием, но, казалось, в нем было оскорблено одно самолюбие, а не сердце, самая слабая часть мужчины, подобная пятке Ахиллеса, и по этой причине оно в этом сражении оставалось вне ее выстрелов. Казалось, Печорин гордо вызывал на бой ее ненависть, чтобы увериться, так же ли она будет недолговременна, как любовь ее, – и он достиг своей цели. Ее чувства взволновались, ее мысли смутились, первое впечатление было сильное, а от первого впечатления зависит все остальное: он это знал и знал также, что самая ненависть ближе к любви, нежели равнодушие».
Вареньке, как и ее мужу, не стоило труда узнать из «Княгини Лиговской» многое, а потом был «Герой нашего времени»...
Бахметеву казалось, что все, решительно все узнают, подозревают в героях «Героя нашего времени» его жену и его. Даже родинка у Веры на щеке такая же, как у Вареньки, только у нее над бровью...
Биограф Лермонтова вспоминает, что однажды на вопрос, бывал ли он с женою на Кавказских водах, Бахметев бился в негодовании и кричал: «Никогда я не был на Кавказе с женою! – это все изобрели глупые мальчишки. Я был с нею больною на водах за границей, а никогда не был в Пятигорске или там в дурацком Кисловодске».
Ну что тут поделаешь? Глуп. Прототипами себя считали многие, биографу было известно по крайней мере до шести дам, утверждавших, что именно с них списана княжна Мери, все они представляли свои доказательства, во всех них Лермонтов будто был влюблен серьезно и единственно.
Так что Вареньке не грозила молва света, грозила лишь глупость мужа. Лермонтов был к нему язвителен, а все пришлось переносить его любимой. Муж запретил ей иметь с поэтом какие-либо отношения, заставил ее уничтожить его письма к ней и все те подарки и вещи, которые остались у Вареньки от него. Все посвящения были уничтожены.
Она в слезах собирала эти свидетельства жестокой к ней любви поэта – как многим он ее мучил!.. Самое дорогое она собрала и передала их общей поверенной и подруге – Саше Верещагиной.
Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть:
Как я любил, за что страдал;
Тому судья лишь Бог да совесть.
Лермонтов тщательно прятал именно ей посвящения своих стихов, но, по свидетельству сегодняшних исследователей, именно с ее именем связывают следующие его стихи: «К***» («Мой друг, напрасное старанье...», 1832), «К*» («Мы случайно сведены судьбою...», 1832), «К*» («Оставь напрасные заботы...», 1832), «К*» («Печаль в моих песнях, но что за нужда...», 1832), «Она не гордой красотою...» (1832), «Молитва» (1837), «К*» («Прости! – мы не встретимся боле...», 1832), «Расстались мы, но твой портрет...» (1837), «Ребенку» (1840), «Сон» (1841).
Но, может быть, самое чистое по чувству и самое сердечное, полное истинной любви стихотворение, написанное им к Вареньке, – это «Молитва». Поэт молит Пречистую Деву, «заступницу мира холодного», за деву невинную: «Окружи счастием душу достойную, / Дай ей сопутников, полных внимания, / Молодость светлую, старость покойную, / Сердцу незлобному мир упования...»
«Весной 1838 года Варвара Александровна приехала с мужем в Петербург, проездом за границу, – рассказывает Шан-Гирей. – Лермонтов был в Царском, я послал к нему нарочного, а сам поскакал к ней. Боже мой, как болезненно сжалось мое сердце при ее виде! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки, только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде. «Ну как вы здесь живете?» – «Почему же это вы?» – «Потому, что я спрашиваю про двоих». – «Живем, как Бог послал, а думаем и чувствуем, как в старину. Впрочем, другой ответ будет из Царского через два часа». Это была наша последняя встреча: ни ему, ни мне не суждено было ее больше увидеть».
В одних гостях Лермонтов встретил маленькую дочку Вареньки, долго игрался с ней, ласкал, а потом горько плакал и вышел в другую комнату.
Потом было стихотворение «Ребенку»:
Прекрасное дитя, я на тебя смотрю...
О если б знало ты, как я тебя люблю!..
Не правда ль, говорят,
Ты на нее похож? – Увы! Года летят;
Страдания ее до срока изменили,
Но верные мечты тот образ сохранили
В груди моей; тот взор, исполненный огня,
Всегда со мной...
– Скажи, тебя она
Ни за кого еще молиться не учила?
Бледнея, может быть, она произносила
Название, теперь забытое тобой...
Не вспоминай его... что имя? – звук пустой!
Дай Бог, чтоб для тебя оно осталось тайной.
Но если, как-нибудь, когда-нибудь, случайно
Узнаешь ты его, – ребяческие дни
Ты вспомни и его, дитя, не прокляни!
К ней доходили кроме его стихов и слухи о его увлечениях, о его художествах, о его победах в гостиных...
А он писал ее сестре и своему другу Маше Лопухиной в тайной надежде, что и Варенька прочтет: «В течение месяца на меня была мода, меня искали наперерыв... Весь народ, который я оскорблял в стихах моих, осыпает меня ласкательствами, самые хорошенькие женщины просят у меня стихов и торжественно ими хвастают. Тем не менее мне скучно... Может быть, вы найдете странным искать удовольствий и скучать ими, ездить по гостиным, не находя там ничего занимательного. Ну, я вам открою мои побуждения. Вы знаете, что самый главный мой недостаток – суетность и самолюбие; было время, когда я, как новичок, искал доступа в это общество; аристократические двери были для меня заперты; теперь в это же самое общество я вхожу уже не искателем, а человеком, завоевавшим себе права. Я возбуждаю любопытство, меня ищут, меня всюду приглашают, даже когда я не выражаю к тому ни малейшего желания; дамы, с притязаниями собирать замечательных людей в своих гостиных, хотят, чтобы я у них был, потому что ведь я тоже лев: да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы. Согласитесь, что все это может опьянять; но, к счастию, я начинаю находить все это довольно невыносимым. Эта новая опытность полезна в том, что она мне дала оружие против этого общества, и если когда-либо оно будет меня преследовать своими клеветами (что непременно случится), тогда у меня будет, по крайней мере, средство для отмщения; ведь нигде не встречается столько низкого и смешного, как тут».