Текст книги "Сказ о Черном Чапае (СИ)"
Автор книги: Игорь Нилов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Annotation
Тонка грань меж сказкой и былью. Сокрыта от человека неощутимой пеленой сказочная сторона, где обитает справедливость и воля. Как добыть их для всех людей? Одни ополчаются войной на весь мир, иные же алчут обрести правду в нашем мире извилистых путей ведущих в никуда. А ведь истинная дорога пряма и открыта любому, просто надобно суметь ее разглядеть в мареве лжи и суесловия...
Нилов Игорь Александрович
Глава1 Степь.
Глава 2 Город.
Глава 3 Река.
Нилов Игорь Александрович
Сказ о Черном Чапае
Сказ о Черном Чапае.
Глава1 Степь.
Велика и сурова степь. Ни конца ни края ее владениям. Выжжена солнцем и выбелена ветрами необъятная пустошь степи. Чахлый типчак, ковыль да горькая полынь, вгрызаясь ветвящимися корнями вглубь просоленной насквозь земли, мерно кланяются под тоскливый свист суховея. Лишь изредка средь жухлых трав мелькнет испуганный степной зверек, привыкший выживать в зное и стуже. Вечна степь, непокорно ее безмолвное тысячеверстье человеку. До слез глядит он на дикий простор, разлетевшийся сколько хватает глаз. До кружения в голове дышит вольной хмельной ширью степи, зовущей за окоем горизонта, где бродит ветер, а небо касается земли. И грезится ему, что где-то там далеко-далеко в сказочном Беловодье, о котором бают старики прячется людское счастье, одно на всех. Но заморочит степь, обманет – не сыщешь никакого Беловодья за тем краем и чудится будто весь мир – это тоскливая безлюдная бесконечная всепожирающая пустошь. Разве что табунщик, перегоняющий лошадей, едва расшевелит сонную степь, разгонит мрачные думы, но и он пропадет словно не бывало.
Только повстречавшись с рекой сбросит оцепенение степь, распускаясь многоцветием жизни. Вьется по степному раздолью синей лентой Яик-река от горных хребтов до далекого Каспия. Клокочет капризная мелководная речушка, виляет среди уральских скал до огромного Яицкого болота, а накопив силенок выбирается из него уже величаво, широко, размахнувшись на несколько верст, от берега до берега. У Орска Яик поворачивает на закат и уткнувшись в пологие Губерлинские сопки, точит их длинным узким ущельем. Вырвавшись из каменных теснин, вольготно разливается по степной равнине река, загибаясь у Яицкого городка к югу. И снова неспешно текут спокойные воды к морю.
Но порой ни с того ни с сего вспоминает Яик свой вздорный характер, гуляя по степи роет себе новое русло, нежданно затапливая казацкие селения. Весной, переполняясь талыми водами, поит Яик пересохшие бесчисленные озерца-старицы. И в зазеленевшей, набухшей травяными соками, пойме птичьим щебетом звенит песнь во славу весны. На песчано-глинистых крутых ярах подпевают ей раскачиваясь высокие тополя и, клонясь к земле, едва слышным шелестом словно рукоплещут ивы. В прибрежных камышах нагуливает вес отощавший за зиму кабан, промышляет поживу волк-разбойник. На отмелях, где вода прозрачна мечутся стайки мелкой серебристой рыбешки, на которую из тростниковых зарослей целит зубастая щука. А вечная суровая степь терпеливо ждет, когда веселая песнь стихнет и снова все уснет в умиротворении до следующей весны. Однако то присказка, сказка впереди.
Подобно бурлящему в теснинах Яику чапаевская дивизия своенравным неистовым потоком мчалась по степи. Черной волной, накатывались чапаевцы на тылы белых и с остервенелым отчаянием рубили врага, как два с половиной века назад рубил царских стрельцов в Яицком городке сам Стенька Разин. Но всему приходит конец. Изнуренная боями, иссеченная пулеметным свинцом, опаленная орудийным огнем чапаевская дивизия теперь отступала, словно обессилевший зверь после долгой и неудачной охоты. Скрипели на ухабах колеса тачанок, понуро плелись отощавшие лошади, хмурились изможденные осунувшиеся лица солдат. Над степью занялась, и не успев набрать полной грудью воздуха, задохнулась едкой дорожной пылью походная песня:
Восстанемте, братья, и с нами вперед!
Под знаменем черным восстанет народ...
Погоняя «добрым» словом гнедого взмыленного жеребца, всадник резвым галопом скакал вдоль растянувшейся маршевой колонны. Натянув поводья он вдруг резко осадил коня. Чересчур норовистый молодой жеребец, встав на дыбы, закружился на месте, силясь скинуть назойливого седока.
– Товарищ ординарец! – спрыгивая наземь, приветствовал Чапаев одного из бойцов, как и вся дивизия, основательно поизносившегося – в засаленной гимнастерке и стоптанных запыленных ботинках с бурыми от грязи обмотками. Чапаев наоборот одет был отменно – черная папаха, новенький френч, портупея с прицепленным с одного бока маузером, с другого казацкой шашкой, синие кавалерийские брюки, высокие начищенные сапоги. Среднего роста с тонкими чертами лица и голубыми глазами Василий Иванович, казалось, совсем не походил на грозного бесстрашного командира, но его властные движения и уверенный голос быстро избавляли от подобных сомнений. Петька – дюжий, ладно скроенный с густыми вьющимися темными волосами балагур, как и положено ординарцу, выскочил из строя, вытянувшись во фрунт, взял под козырек.
– Как настроение? – Чапаев прищурился и подмигнул.
– Да вот думка мне покою не дает, – ответил Петька.
– О чем думка-то твоя? Где в Лбищенске самогонкой разжиться, иль махорки у кого стрельнуть?
– Бери выше, Василий Иваныч. Во всемирном масштабе! – лицо Петьки приобрело многозначительный вид.
– Ишь ты, во всемирном. Ну и шо тебя волнует в энтом масштабе? – Чапаев сдвинул папаху на затылок и разгладил чуб.
– Когда мы всех гадов буржуев кончим и справедливость по всей земле восторжествует? – иногда ординарец озадачивал командира каверзными вопросами, смысла которых до конца и сам не понимал.
– Сурьезные вопросы! А шо делать али кто виноват – об том не мозгуешь?
– Было бы об чем мозговать! – возмутился Петька. – Кого как не буржуев винить, эксплуататоров трудового народа? Бить их до победного конца – вот шо делать!
– Эх простота... Ну а как всех врагов изничтожишь?
Сметливый чапаевский ум не принимал сразу простых и, казалось бы на вскидку, верных ответов. Чапаев всегда въедливо, неторопливо рассуждая что да как, доходил до сути дела, но уж если составлял мнение по какому-нибудь вопросу, то тут уж никто не мог его сдвинуть ни на пядь.
– Апосля всемирная коммуна. Живи не хочу, катайся как сыр в масле. – Петька осклабился сладкой улыбкой, будто представил себя головкой сыра возлежащим на ложе из коровьего масла.
– Знаешь, товарищ дорогой, смекаю я: не бывать счастью всеобщему, – Чапаев носком сапога пнул лежащий на дороге камешек. – Страданий тех вот сколь угодно, хоть лопатой греби.
– С чего это ты, командир, словно на панихиде запел?! – Петьку разобрало: как-так нет счастья.
– Верно, по человеку панихиду справляю.
Характер Чапаева был таков, что веселье и шутки, неожиданно сменял он на мрачную задумчивость, в такие моменты в дивизии знали: "Чапай думу думает" и старались понапрасну не лезть на рожон.
– Пуст человек, словно ножны без сабли. Разлюбил я человека. А за шо его любить? – вопрошал Чапаев. – Выела душу нам изнутри ненависть, воюем уж пятый год как, озлобились хуже зверей.
– На кой ляд, скажи мне тогда, мы кровушку проливаем как не за ради человека? По-твоему, ложись да помирай! Сражаемся-то мы против злобы человеческой! Али не так? Слушаю да диву даюсь! Не уразумею твою философию, – Петька развел руками в стороны, будто пытаясь ухватить ускользавшую мысль командира. – Ты как-никак плоть от плоти простого народа а рассуждаешь не понять... гнешь куда-то...
– Так ведь я не анкета, на мне не написано чего пережил, какие мысли передумал... Мальцом, помню, года два по Волге мыкался с шарманщиком. Всякого тогда навидался, наслушался. Иной раз болтали, будто приблудила меня губернаторская дочка от цыгана-артиста, да и отдала как игрушку в бедную семью, шоб позору избежать, значит. Поди, оттудова у меня и тяга неуемная к свободе да шалопайству. Повезло у нашего лучшего столяра в учении состоять. Грамотный оказался мужичонка, он-то мне мозги вправил, как отец родной надоумил. До того в трактире половым прозябал, тычками да оскорблениями обласкан, случилось у купца помощником служить, тот стервец воровать у покупателя приучал... Одно с младых ногтей понял: человек человеку волк. Да и как не быть волком, коли людей будто зверей в одной клетке заперли и нарошно стравливают! Классовая борьба, значит! И главный-то зачинщик, пожалуй, не буржуй и не император даже. Они-то помрут и духу их не останется. Мерекаю, шо сам человек и есть первый враг себе и другим.
Ошалевший от такого зигзага Петька с недоумением поскреб маковку.
– Людей много разных на своем веку встречал, – продолжал Чапаев, – вывелся породой человек, мелочен да жаден, до чужого завистлив! А уж ежели власть ему дадена, то тут не удержишь – самый что ни наесть праведник мироедом обернется. Мабуть, нам с самого началу нутро вложили такое поганое?! Никак извести его в самих себе не удается... Пошел я за большевиками, цели-то у них какие! Простолюдину свободу дать, построить коммунизьм – мир без ненависти, справедливый. Нет, пригляделся опять нашего брата объегоривают – новых бояр да воевод на выю народу сажают. У большевиков в штабах-то кто верховодит? Сплошь генералы царской армии – военспецы предатели... Вот случай расскажу. Решил я в Москве стратегической науке поучиться, в академии военной, значит. Был у нас один преподаватель из бывших генералов, надменный. Погоны спорол, кресты георгиевские поснимал, сволочь, но следы-то на мундире, в котором на занятиях щеголял так и остались. Экзаменует как-то меня: знаешь, мол, неуч Неман-реку, укажи ее на карте. А я на этом Немане еще в Германскую кровь проливал. Зло меня разобрало – эдакие стратеги по карте на погибель гоняют нас дурней и нами же брезгуют. Ну я возьми и спроси: "Вы, о реке Солянке слыхали? Нет, – говорит, – не слыхал". То-то! Я ему и ответил: "А сейчас Солянка, я-то ейные берега наизусть выучил – на пузе исползал, – важность имеет для целого фронта почище вашего Немана". Он осерчал, ругался словами всякими, короче говоря, выпихнули меня из академии. Им вишь люд простой поперек горла. У них другая революция... Так я и притерся апосля большевиков к анархистам. Вот оно, думаю, дело то где! Это тебе не в академиях карты штудировать. Анархисты разом всего достичь желают и стеснения никому – каждому своя воля... Опять же с буржуями да офицерами разговор короткий у них.
– Да и ты, чего греха таить, не в меру лют на расправу с офицерьем, – отметил Петька.
В бою Чапаева, завидевшего золотые погоны, распаляла неописуемая ярость, степным ветром, расправив крылья бурки, мчался во весь опор, лавой за своим командиром рассыпались по степи чапаевские конники, обнажив сверкающие смертью шашки, врезались в самую гущу неприятеля.
– То ли со страху, то ли нюхнувши марафету брешут они, – продолжал Петька, – будто ворон черный реет над тобой, оберегая в бою. Дескать, наперед заглядываешь его оком, потому и невредимым выходишь из любой сечи. Вот и кличут тебя по степи не иначе как Черный Чапай.
– Не ворон надо мной вьется, а черный стяг свободы-анархии. Храним я народом, бьюсь супротив всякой власти, а для человека воли и справедливости взыскую, ничего иного ему не надобно, так полагаю! Мабуть, освободивши и уравняв весь народ мы и заживем как полагается – по правде, перестанем ближнего гнобить, счастье для всех добудем. Вот моя философия. – Чапаев замолчал, отрешенно крутя ус.
Вдали виднелись предместья Лбищенска. Побагровевшее солнце, испускавшее последние лучи, утопало в помрачневшей стынущей реке. Сотни лет назад пришли на берега Яика казачки с Дона да Волги, нахраписто взявшись за дело, принялись обживать эти глухие места. Бывало то крымчаки, то ногайцы вдруг выскочат из дикой степи на невысоких выносливых лошадках и пожгут казачьи станицы. После уже ногайский мурза ждал казачью ватагу в гости с ответом, готовил свой Сарайчик к осаде. Беспокойные соседи достались казачкам, да к тому же недалече Русь Московская, что не прочь разжиться яицкой землицей. Помолившись снимали вострые сабли, клали жезлы да челом били казачьи есаулы пред московским государем: "Прими нас под крыло, царь-батюшка, чай православные мы и службу сумеем справно нести". Пожаловал им государь с царского плеча Яик в вечное владение. Всех ратных подвигов яицких воинов во славу Руси не счесть, храбро сражались они там, куда указывал перст самодержца. Однако, иной раз закипала кровушка казацкая, как клокочет бурунами вода на перекатах Яика. Поднимались казачки против несправедливости, за волю вольную и не было с ними сладу, бунт бессмысленный и беспощадный разгорался как степной пожар, да такой, что зарево не только в Первопрестольной, но и в далекой Северной Пальмире примечали. Выгорали крепости и усадьбы, казачья густая кровь сдабривала иссохшую землицу. Взбунтовавших голытьбу атаманов жгли железом, распинали на дыбе, сажали на кол, а равнодушное солнце как и прежде укладывалось на ночь в волны Яика, чтобы назавтра вновь взойти над этим миром.
Глава 2 Город.
Над Лбищенском сгущались сумерки, темнело безлунное небо. Ветер гнал по разбитой мостовой мелкий секущий песок. Пустынные улицы эхом разносили протяжные завывания степного суховея, стучавшего в заколоченные покосившиеся ставни, в забитые наглухо двери обветшалых, почерневших от времени деревянных домов. Тягучее нытье ветра изредка нарушали еле слышной перекличкой сонные патрули.
Приглушенный свет от стариной масляной лампы пекинского стекла падал на бледное истомленное лицо Анны, возлежавшей на кушетке в распахнутом золотистом шелковом халате. Вышитый черной нитью на халате дракон глотал беспомощную луну, похожую цветом на головку старого сыра. Длинная трубка слоновой кости с чашкой из исинской глины покоилась на узкой ладони. Китаец Лю принес еще шарик чанду и с низким поклоном бесшумно удалился.
Анну убаюкивала тишина мягкая как пуховая перина и приторно-сладкая немощь теплой зыбью пробежала по размякшему телу. Только магическая симфония, навеваемая мельтешением отблесков мерцавшей лампы, клубившегося дурманящего дыма, и заунывной песни ветра за дверью не давала впасть в забытье. Дракон струился чернильной тенью по кушетке, по растрескавшемуся паркету зловеще извивался тенью на стене, ненасытное чрево распирала проглоченная сырная луна. Анна изнемогая откинула голову на подушку, сомкнув отяжелевшие веки.
В промерзшей московской квартирке, откуда полуголодная Анна отправилась, по выражению Фурманова – старого ее приятеля по университету, будить революцией патриархальную Русь, дракон никогда не показывался, видимо, страшась холода, таился где-то очень глубоко внутри. Следом за Фурмановым, приставленного комиссаром к Чапаеву, Анна записалась добровольцем.
Поначалу ее определили вторым номером к докучливому, стервеневшему в горячке боя старичку. Он ходил в пулеметчиках еще с Японской и так сроднился со своим "максимом", что острые на язык бойцы окрестили его Макимычем. Анну, не имевшей военной подготовки, на скорую руку обучили самому простому – подавать пулеметную ленту во время стрельбы.
Однажды Максимыча зацепило пулей, затянув тряпкой раненную руку, он брызгая слюной, смачно матерился, размахивал наганом перед отчаянно трусившей Анной. Хриплым надтреснутым голосом Максимыч скомандовал стрелять во врагов революции. Видя сквозь прицел взметнувшиеся от первой неуверенной очереди фонтанчики земли вперемешку с травой, а вскоре и нелепые страшные кульбиты, скошенных свинцовой косой, лошадей и всадников, почти не слыша ругани Максимыча, Анна надеялась на чудо – будто все само собой остановится и смертельная машина наконец замолчит. Расплавленная сталь пулемета обжигала ее тоненькие пальчики, глаза нестерпимо резало пороховой гарью. И тут произошло чудо. Анну контузило взрывом брошенной гранаты. Ординарец Чапаева, случайно оказавшись рядом, вытащил из окопа засыпанную землей, обезумевшую от вида крови Анну.
Через несколько дней Анна очнулась в лазарете. На какое-то время она лишилась слуха и не могла связно говорить. Голову будто пронзали тысячи игл, боль была настолько мучительна, что Анна временами проваливалась в беспамятство. В кошмарах она витала над остывающим полем битвы, содрогаясь от стонов умирающих и вдыхая зловоние смерти. Души павших воинов словно печной сизый дым в безветренную погоду курились в угрюмо-грозное небо. Лишь опиум приглушал ужасную боль и отгонял мрачные фантасмагории. Веки с трудом разлепились. Остекленевшим взглядом Анна наблюдала за тенью ползущей змеей по стене.
– Зачем ты здесь? – холодным голосом спросила она.
– Чтобы указать путь, – ответила тень.
Анна обернулась, но тень была сама по себе.
– Зря стараешься, – предупредила тень, – здесь никого кроме тебя.
– Ты лукавишь. Ведь за любой тенью кроется кто-то.
– А у пустоты может быть тень?..
– Банальная галлюцинация, – Анна снова закрыла глаза, – просто Лю переусердствовал. Вот и мерещится всякое.
– Называй меня как тебе вздумается. Вы люди, поистине, странные создания. Глядите в пустоту, даете ей имена, пытаетесь ее понять. Разве можно постичь вечность? Дать имя необъяснимому? Измерить бездну?
– Тогда для чего нам ум?
– Наверное, чтобы устроить свою жизнь. Но вместо того, вы научились убивать друг друга. Чем можно оправдать уничтожение себе подобного?
Анна долго молчала, окунувшись с головой в топкое болото опиумных грез.
– Справедливостью и свободой! Мы должны завоевать отнятую свободу и восстановить попранную справедливость, – наконец, запинаясь ответила Анна, собрав фразу из высокопарных слов, вычитанных когда-то из передовиц революционных газет.
– Но свободу и справедливость не берут у одних и дают другим. Каждый свободен с самого начала, каждый должен жить по справедливости.
– Так не бывает.
– Однажды так и вышло. Случилась эта история, которую я расскажу тебе в небольшом городке, вернее сказать, совсем маленьком, но не настолько чтобы туда хотя бы изредка не заглядывал передвижной кукольный балаганчик.
В канун священного зимнего праздника, когда свет солнца побеждает ночную тьму пришлось бродячему кукольнику заехать в этот городок, чтобы потешить тамошнюю публику. Надо сказать, что балаганчик и состоял всего-то из ворчливого, брюзжащего старика, которого кажется звали Адон, пегой кобылы, таскавшей скрипучий, крытый парусиной фургон с реквизитом для представлений и полдюжины деревянных кукол-марионеток. За умеренную плату Адон остановился на ночлег в просторном доме зажиточного горожанина, заняв со своим скарбом чисто выметенную светлую и просторную комнату с печью. Разложив просушиться своих деревянных артистов подле весело потрескивающего очага, старик наскреб в кармане несколько медяков и хлопнув дверью поплелся в местную корчму, чтобы промочить горло и послушать последние сплетни. Только за окном стих скрип снега от удаляющихся шагов как в доме стали происходить странные события. Может быть, дерево из которого Адон вырезал кукол обладало особыми свойствами, или потому что накануне священного праздника иногда происходит что-либо волшебное – мне неведомо, но отогреваясь в натопленной комнате, заиндевевшие после путешествия в холодном фургоне, куклы ожили.
"Ух и зябко же на дворе", – сказала кукла по имени Кашперль в пестром костюме и длинном колпаке с намалеванной глупой улыбкой.
"Да уж, денек выдался не из легких, – жаловались наперебой остальные куклы, – трястись по ухабам, мерзнуть так что зуб на зуб не попадает и ради чего?". Сколько себя помнил Кашперль ему доводилось играть исключительно шутников и балагуров. Вот и сейчас, он не унывал:
"Никуда не денешься нужно поступаться удобствами, если ты актер. Такова наша участь".
"Если бы тебе вложили побольше ума, мы не слушали сейчас этой чепухи, – возмутилась прекрасная Гретель, которой как и всякой женщине пусть даже и в кукольной ипостаси иногда приходилось урезонивать не в меру разглагольствующих мужчин.
"Чего ты взъелась, Гретель?" – вмешался в спор простоватый Зеппель, исполнявший в пьесах друга и защитника Кашперля.
"Кто у нас главные роли получает – Кашперль, – отвечала Гретель. – А таланта настоящего в нем ну ни на грош, только и способен развлекать неотесанных крестьян и городских бездельников на рынках или в трактирах".
"Кому что дано", – резонно заметил Король – всегда важничавшая кукла.
"Да, да ваше величество, – закивала Гретель, – одному на сцене столичной блистать перед образованной и учтивой публикой, а иному... эх да что тут говорить!".
"Дано? Разве это справедливо!" – не унимался Кашперль.
"Ты хочешь спорить с судьбой?" – Король сухо улыбнулся с видом бывалого. "В самом деле, – снова вступился Зеппель, – с какой стати безропотно тащиться по уготованной кем-то дороге?".
"Что бы ты не делал, другой дороги для тебя не будет, бестолковый", – сказала Гретель нравоучительным тоном.
Пока все переругивались, жалуясь на горькую долю актера, кукла с маленькими черными рожками в довольно мрачном одеянии, лежавшая поодаль от остальных ближе к огню, не торопилась вступать в спор. Тойфель, а так звали эту куклу, подчас выдавал жуткие реплики, такие что остальные из страха сторонились его общества.
"Неужели балаганщик так запудрил вам мозги?" – криво усмехнувшись сказал Тойфель.
Все разом обернулись к нему, но возражать никто не посмел.
"Неужели грязные подмостки, на которых вы пляшете и есть промысел судьбы? – ухмылка Тойфеля стала шире. – Вас дурачат! Думаете, вы свободны, удел ваш справедлив?".
"Но жребий брошен",– промолвил Король.
"А я не желаю чтобы за меня играли в орлянку!" – закричал Кашперль.
"И я!" – добавил Зеппель.
"Будто ваше мнение что-нибудь значит", – вставила Гретель.
"И когда балаганщик бросит вас в печь, дабы затеять следующее представление с новыми марионетками вас тоже не спросят", – непреклонным тоном сказал Тойфель.
От его слов передернуло всю труппу, если такое вообще возможно с куклами, выстроганными из дерева.
"Но что же делать?" – воскликнули разом Кашперль и Зеппель.
Тойфель таинственно огляделся словно кто-то посторонний мог услышать ответ:
"Как что! Просто обрезать нити, за которые вас дергает старик".
Куклы поежились, никто не представлял как обойтись без почти родных пальцев мудрого старого Адона, без его ваги с нитями связующими небеса высокого искусства и бренные подмостки балагана, по которым ступают они – такие слабые и зависимые. И главное – как отказаться от судьбы, предначертанной им с самого рождения в пропахшей клеем мастерской до растопки печи, когда придет срок? Существует ли свой путь для них, или как ни крути, но судьбу не проведешь? Так размышляли куклы.
– Нечего тут размышлять! – вставила Анна, заплетающимся одеревеневшим языком. – Судьбу добывают путем насилия, прежде чем строить новое ломают старое.
– Так и вещал запутавшимся куклам Тойфель.
Однако, близилась полночь. Заскрипели плохо смазанные петли, дверь распахнулась и куклы затихли, увидев старика балаганщика на пороге. Адон после корчмы не был расположен к философским дискуссиям и велел всем заткнуться, при этом ничуть не удивляясь, что куклы обрели дар речи. Актеры балаганчика растеряно смотрели то на Кашперля, то на Тойфеля. Наконец Кашперль собрался с духом и выпалил, что отныне они не нуждаются в кукольнике и будут жить своим умом. Адон разразился бранью, мол, проклятые деревяшки всем обязаны только ему и у них еще хватило наглости говорить такое. Кашперль отвечал, что несмотря ни на что жестоко и несправедливо отнимать у них судьбу.
"Я вершу твою судьбу!", – завопил Адон, схватив Кашперля за ноги, и швырнул в очаг.
Захмелевший балаганщик спалил почти всех кукол в огне, том самом, что недавно отогрел их. Лишь когда очередь дошла до Тойфеля старик образумился. Тем временем из трубы взметнулся высоко вверх сноп искр, рассыпавшись яркими звездами по прозрачному ночному небу. В соседнем ветхом домишке не спал маленький мальчик, он вглядывался в темноту через крохотное окошко в надежде увидеть доброго волшебника, что исполняет заветные детские желания в праздничную ночь.
"Мама, – закричал он, – посмотри какие красивые звезды!".
Женщина, закутанная в старый теплый платок подошла к сыну.
"И правда как чудесно, – согласилась она, – это новые звезды и они родились сегодня".
"Мама, добрый волшебник сделал их для всех?", – спросил взволнованный мальчик.
"Да, для всех. Чтобы они светили каждому и всякий мог любоваться их красотой".
"А звезды будут всегда? Их никто не заберет у нас?!" – с мольбой в голосе говорил малыш, смотря в глаза матери.
"Никто, сынок. Они свободны! Если люди будут жить по справедливости звезды никогда не отвернутся от нас".
Мальчик обнял мать и они еще долго смотрели на звезды и звезды смотрели на них.
Анна не заметила как тень удавкой обвила ее шею, морозя могильным холодком, шипела нашептывая:
– Лишшь настоящщий герой способен добыть справедливость и свободу для всех. Лишшь он не устрашшится и обретет судьбу. Трава-блекота укажет путь... Тень растаяла. Анна медленно раскачиваясь шевелила сухими обветренными губами, словно читая мантру, уставившись на антикварный стол с резными гнутыми ножками, заваленный французскими романами, на одном из которых горкой были насыпаны бурого цвета семена. Тихо вошел Лю. Он долго пытался уяснить странное желание хозяйки. Наконец Лю сообразил что от него хотят и осторожно собрал семена в свернутый им из вырванной страницы куль. Несколько месяцев назад Лю в качестве трофея достался чапаевцам, разгромившим терроризировавший окрестные деревеньки ЧОН, набранный сплошь из китайцев. Лю, владевшего хитростями восточного врачевания, направили в культпросвет дивизии, которым по протекции Фурманова заправляла после ранения Анна. Китаец приучился ничему не удивляться и не задавать вопросов ни себе, ни другим. Поэтому он без угрызений совести, если таковая у него имелась, засеменил мелкими шажками в штаб к Чапаеву, спрятав в рукаве халата "лекарство" для начдива, которому ночная сырость часто бередила старые болячки.
Глава 3 Река.
Хромоногая нескладная кляча светло-буланой масти с ввалившимися боками, едва перебирая стертыми копытами, тащилась вдоль берега. Каждый шаг натягивал ее тонкую кожу на выпиравших острых ребрах. Иногда кляча косила глазом на широкую словно застывшую в задумчивости реку. Волны лениво бились о пустынный берег, поросший высоким в рост человека камышом и остролистой осокой. Кляча останавливалась и поднимала морду, втягивая ноздрями речной запах. Видимо, смирившись с тем, что все дороги ведут в один конец, кляча, не обращая внимания на седока, брела куда ее лошадиные глаза глядели. С реки во вспученное брюхатое небо поднималась туманом белесая мгла, занавесью прятавшая противоположный берег.
Чапай, отерев со лба липкий пот, лягнул пятками клячу, желая придать бодрости ее шагу. Кляча лишь тряхнула облезлой гривой и как ни в чем не бывало продолжала в прежнем темпе. Чапай в сердцах выругался. В надежде на собственные силы он даже собрался идти пешим, как вдруг...
– Эх, Василий Иваныч, куда спешишь? – заговорила кляча так непринужденно как будто лошади, калякающие по-людски, обыденное дело .
Настал черед Чапаю трясти головой, жмурить глаза и плевать через левое плечо.
– Ну вот! – расстроилась кляча. – Тоже мне авангард революционного движения, надежда анархизма. Уж нельзя и словом обмолвиться?
– Не доводилось как-то со скотиной лясы точить. Думал, может, почудилось али што похужей, – в оправдание ответил растерявшийся Чапай.
– Похуже будет впереди, – философски заметила кляча.
– Кстати, а где это я? – Чапай смекнул: не дурно бы по правилам военного искусства произвести рекогносцировку. – И как тут очутился?
– Молочная река да кисельные берега, – ответила кляча. – Занесла тебя сюда нелегкая...
– Тпру, – зычно гаркнул Чапай. Он соскочил и походкой кавалериста, вразвалочку направился к реке. Там у самой кромки воды на прогале кто-то в заплатанном зипуне удил рыбу.
– Э-эй служивый, – окликнул обрадовавшийся человечьей душе Чапай. – Шо здеся за места?
– Река вроде... – Рыбак безмятежно теребя грязную клочковатую бороду лежал на правом боку, подложив ладонь под голову, и следил за поплавком погасшим взором.
– Сам-то как сюда попал?
– Вестимо как. Паромщик я.
– А почто перевозом не занимаешься? – не унимался Чапай.
– Да... ведь открылось мне: нетути ни парома, ни реки...
– А это шо же – пустое место! – Чапай в раздражении показал на реку.
– Марево одно. А ты не серчай, солдатик, поворотись-ка. – Чапай нехотя повернулся. – Что зришь?
– Нуу... траву, степь, кляча вон меня дожидается.
– А река тады где?
– Как где! – заерепенился Чапай. – Хватит дурить, дядя!
– Что была да сплыла? – рыбак хитро щерился беззубым ртом. – Она мороком в у тебя голове засела и кажется всамомделишней, а перестань думать об ней так и вовсе не будет никакой реки.
– А еще чаго нет? – с ехидной злостью спросил Чапай.
– Да ничаго и нету... ежели мыслей о том не имеешь. Пустота да покой. Воля вольная.
– Нее дядя, чой-то ты завираешь. Пойду, я пожалуй, отседа.
– Завираю али нет, – сказал рыбак, – но ты погоди. Повернись-ка обратно, а то у меня кажись клюет.
Рыбак сноровисто подсек, попавшуюся на приманку добычу и зеленовато-желтый в полоску окунь уже извивался на крючке, тараща колючий спиной плавник и выпучив желтый глаз.
– А энтот тоже не настоящий, если я об нем не думаю? – съязвил Чапай.
– Энтот самый што ни наесть настоящий, – передразнил рыбак, – раз я его в ухе сварю да съем.
Чапай не оглядываясь вернулся к мирно пасущейся поодаль кляче и, сев верхом, предпочел оставить позади бывшего паромщика. Однако, проехав с версту кляча остановилась как вкопанная, сверху сквозь белесую пелену вороньим граем до боли в ушах заорали небеса. Большой черный ворон – не тот ли, что тенью нависал над яицкой степью оберегая Чапая, как судачила суеверная солдатня, взмахом крыла резал сдобное тесто тумана.
– Птица Гагана на нашу голову! Клюв-то у нее железный да когти медные!
Кляча прядала ушами, крутя мордой по сторонам, судорожно топталась на месте.
– Отобьемся ежели чего, – подбодрил Чапай.
Береговые травы подломило внезапно налетевшим порывом ледяного ветра, сорвавшего саван тумана со вздыбившейся волнами реки. Сверкнувшая молния раскроила надвое брюхатое небо. Оглушительным выстрелом гигантской мортиры ухнул гром. Далекая зарница выхватила три точки на потемневшем окоеме дикой пустоши, почти в один миг обратившиеся фигурами трех всадников в безумной скачке. Земля сотрясалась под тяжелыми ударами конских копыт, будто снизу из могил стучали тысячи костлявых кулаков. Вороний грай и громовые раскаты рвали ушные перепонки, глаза слепли от огненных всполохов и поднявшейся пыльной тучи. Чапай нагнув голову, заслонился рукой от пыльной пороши, другой удерживая клячу.