Текст книги "Чизил-Бич"
Автор книги: Иэн Расселл Макьюэн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Флоренс никогда не думала, что первый акт любви примет форму пантомимы и пройдет в таком напряженном, настороженном молчании. Но кроме очевидных трех слов, что сама она могла сказать такого, что не прозвучало бы искусственно или глупо? А поскольку он молчал, она подумала, что так принято. Ей было бы легче, если бы они обменивались глупенькими нежностями, как прежде, когда лежали в ее спальне в северном Оксфорде, полностью одетые, убивали вечера. Ей необходимо было чувствовать его близость, чтобы сдерживать демона паники, готового на нее наброситься. Ей необходимо было знать, что он с ней, на ее стороне, и не намерен использовать ее, что он ее друг, любезный и нежный. Иначе все пойдет неправильно, ей будет очень одиноко. Только он мог дать ей эту уверенность – помимо любви, – и она не могла удержаться от глупой просьбы или приказа: «Скажи мне одну вещь».
Просьба имела одно немедленное и благоприятное последствие: рука его сразу остановилась, недалеко от того места, где была перед этим, – в нескольких сантиметрах ниже пупка. Он смотрел на нее сверху, губы у него чуть подрагивали – может быть, от нервозности, или улыбка нарождалась, или мысль подыскивала слова.
К ее облегчению, он понял подсказку и прибег к испытанной форме глупости. Он торжественно произнес:
– У тебя милое лицо и прекрасная душа, соблазнительные локти, и лодыжки, и ключица, и таламус, и вибрато, которое должны обожать все мужчины, но ты принадлежишь только мне, и я очень рад и горд.
Она сказала:
– Очень хорошо. Можешь поцеловать мое вибрато.
Он взял ее левую руку и по очереди пососал кончики пальцев, гладя языком мозоли скрипачки. Они поцеловались, и в эти мгновения относительного оптимизма Флоренс почувствовала, как напряглись его руки, и вдруг ловким борцовским движением он накатился на нее, и, хотя он опирался на локти и предплечья, расположившиеся по обе стороны от ее головы, она почувствовала себя придавленной, беспомощной, и даже стало трудновато дышать под его телом. Она была разочарована тем, что он не помедлил, не погладил ее опять по лобку, отчего по всему телу расходились странные приятные токи. Но непосредственной ее сейчас заботой – уже прогресс по сравнению со страхом и отвращением – было соблюсти видимость, не разочаровать его и не унизить, не показаться неудачной избранницей после всех его знакомых женщин. Она должна перетерпеть. Она никогда не покажет ему, чего ей стоило, какой борьбы, – выглядеть спокойной. У нее не было иных желаний, чем угодить ему, не испортить ему эту ночь, и никаких других ощущений, кроме того, что конец его пениса, до странности холодный, тычется в ее уретру и вокруг. С паникой и отвращением, как ей казалось, она совладала; она любила Эдуарда, и все ее мысли были только о том, чтобы помочь ему, дать ему то, чего он страстно желал, чтобы он полюбил ее еще сильнее. С этой мыслью она и просунула руку между его и своим пахом. Он чуть приподнялся, чтобы пропустить ее. Она была довольна собой, вспомнив рекомендацию красного справочника: вполне допустимо, чтобы новобрачная «направила мужчину».
Сначала она нашла его яички и совсем уже без страха мягко обняла пальцами эту удивительную щетинистую пару, которую наблюдала в разных видах у собак и коней и никогда не думала, что она может удобно поместиться на взрослом человеке. Проведя рукой по ее исподу, она пришла к основанию пениса и обняла его с чрезвычайной осторожностью, потому что не знала, насколько он чувствителен и прочен. Она провела пальцами вдоль него, отметив с интересом его шелковистость, и поднялась по нему до конца, который легонько погладила; а потом, изумляясь собственной смелости, спустилась вниз до середины, крепко взяла его и, нагнув вниз, немного изменила направление, так что он коснулся ее влагалища.
Откуда ей было знать, какую ужасную ошибку она совершает? Не за тот предмет потянула? Слишком крепко сжала? Он издал вопль, сложную восходящую гамму страдальческих гласных – звук, подобный тому, который она слышала однажды в кинокомедии, когда официант, лавируя между столами, чуть не уронил гору суповых тарелок.
В ужасе она разжала руку, а Эдуард, вскинувшись с растерянным видом и судорожно выгибая мускулистую спину, излился на нее толчками, сильными, но уменьшавшимися выбросами теплой, вязкой жидкости, заполнив ее пупок, обрызгав живот и бедра, и даже часть подбородка, и коленную чашечку. Это была катастрофа, и Флоренс сразу поняла, что виной всему она, что она неумелая, невежественная, глупая. Нельзя было вмешиваться, нельзя было верить этому руководству. Лопни у него сонная артерия – и то не было бы страшнее. До чего это типично для нее – вмешиваться в дела ужасающей сложности; как же она не подумала, что ее манера вести себя на репетициях квартета здесь совершенно не уместна!
И была в этом еще одна сторона, гораздо более огорчительная и совершенно ей не подвластная, вызывавшая воспоминания, которые она давно решила не признавать своими. Еще полминуты назад она гордилась тем, что совладала со своими чувствами и может выглядеть спокойной. А сейчас не могла подавить нутряное отвращение, сердцевинный ужас оттого, что облита жидкостью, гадостью из чужого тела. Через считаные секунды на морском ветру жидкость сделалась холодной, как лед, на ее коже и притом, как и ожидала Флоренс, словно ошпаривала ее. И не было никаких сил в душе, чтобы сдержать крик отвращения. Чувство, что влага густыми ручейками растекается по коже, ее чужеродная молочность, интимный клейстерный запах, тащивший за собой вонь позорной тайны, запертой в тесном затхлом пространстве, – Флоренс не могла с собой совладать, она должна была от этого избавиться. Эдуард съежился рядом, а она повернулась, поднялась на колени, выдернула из-под покрывала подушку и стала исступленно вытираться. При этом она сознавала, как мерзко, как невежливо она ведет себя, как тяжело ему видеть в его несчастье, что она лихорадочно стирает со своей кожи часть его самого. А это было не так легко. Жидкость липла к ней и только размазывалась, а местами уже высыхала, превращалась в ломкую глазурь. И сама она будто раздвоилась: одна с досадой отшвырнула подушку, а другая, наблюдавшая, ненавидела себя за это. Ужасно было, что он видит ее сейчас, истеричную, остервенелую женщину, на которой по глупости женился. Она могла возненавидеть его за то, что он видит ее такой и никогда этого не забудет.
Вне себя от гнева и стыда, она вскочила с кровати. А другая, наблюдающая Флоренс как будто спокойно говорила ей, но не совсем словами: Вот так, кажется, с ума и сходят. Она не могла смотреть на него. Оставаться в комнате с человеком, который видел ее такой, было пыткой. Она схватила с пола туфли и побежала через гостиную, мимо останков ужина, в коридор, оттуда вниз по лестнице, через парадный вход и по мшистой лужайке за гостиницей. И даже очутившись, наконец, на берегу, бежать не перестала.
Глава 4
В короткий год между их первой встречей на Сент-Джайлз-стрит и венчанием в церкви Св. Марии, меньше чем в километре оттуда, Эдуард часто оставался на ночь в большой викторианской вилле недалеко от Банбери-роуд. Виолетта Пойнтинг отвела ему то, что именовалось в семье «маленькой комнатой» на верхнем этаже, в целомудренном отдалении от комнаты Флоренс, с видом на огороженный стеной сад длиной в сотню метров, за которым начиналась территория колледжа или богадельни – он так и не потрудился выяснить чья. «Маленькая комната» была больше любой их спальни, а то и общей комнаты в Тёрвилл-Хите. Одна стена была занята простыми белыми полками с латинскими и греческими томиками Классической библиотеки Лоба. Эдуарду нравилось быть причастным к такой строгой учености, хотя он знал, что никого не сможет обмануть, оставляя на ночном столике книги Эпиктета или Страбона. Как и всюду в доме, стены были экзотически окрашены в белый цвет – во всем владении Пойнтингов не было ни клочка обоев, ни цветастых, ни полосатых, и пол дощатый, некрашеный, голый. В его распоряжении был весь верх дома и просторная ванная между этажами – с цветными стеклами и лакированной пробковой плиткой, тоже новшеством. В углу, под скатом крыши стоял отмытый сосновый стол с шарнирной лампой (тоже дорогой новинкой) и простой стул голубого цвета. Ни картинок, ни ковров, ни украшений, ни изрезанных журналов или иных следов проектов и увлечений. Впервые в жизни он отчасти старался вести себя опрятно – он никогда не бывал в подобных комнатах, где мысли спокойны и не замусорены. Здесь однажды, ослепительной ноябрьской ночью он написал формальное письмо Виолетте и Джефри Пойнтингам, в котором объявлял о своем желании жениться на их дочери и не столько просил их согласия, сколько с уверенностью ожидал одобрения. Он не ошибся. Родители выразили радость и отметили помолвку воскресным семейным обедом в отеле «Рандольф». Эдуард слишком мало знал свет и поэтому не удивился радушному приему в доме Пойнтингов. В качестве кавалера, а потом жениха Флоренс, приезжая в Оксфорд на попутках или на поезде из Хенли, он вежливо воспринимал как должное и то, что у него есть здесь своя комната, и то, что кормят, спрашивая при этом его мнение о правительстве и международных делах, и то, что к его услугам библиотека и сад с крокетной и бадминтонной площадками. Он был благодарен, но нисколько не удивлялся тому, что его белье забирают в стирку вместе с семейным, вслед за чем на одеяле в ногах кровати появляется аккуратно отглаженная стопка свежего, благодаря любезности уборщицы, ежедневно приходящей по будням.
Ему казалось вполне естественным, что Джефри Пойнтинг хочет играть с ним в теннис на травяных кортах Саммертауна. Эдуард играл посредственно – он неплохо подавал благодаря росту, иногда мог смачно засадить с задней линии. Но у сетки был бестолков и неловок и, не полагаясь на свой непредсказуемый бэкхенд, предпочитал забегать для приема влево. Он немного боялся отца Флоренс, опасался, что тот видит в нем нахала, самозванца, вора, замыслившего похитить девственность его дочери и удрать, – что было правдой лишь отчасти. Пока они ехали к кортам, Эдуард беспокоился вдобавок из-за игры – выиграть было бы невежливо, а уступить без сопротивления значило бы попусту отнять время у хозяина. Но он напрасно волновался. Пойнтинг был игрок другого класса, играл быстро, бил точно и был поразительно подвижен для пятидесятилетнего. Первый сет он выиграл шесть-один, второй всухую, третий – шесть-один, но самое главное – как он ярился, когда Эдуарду удавалось выцарапать розыгрыш. Возвращаясь на место, он отчитывал себя вполголоса и, насколько Эдуард мог расслышать со своего края, угрожал себе физической расправой. Время от времени Пойнтинг и в самом деле крепко хлопал себя ракеткой по правой ягодице. Он не просто хотел выиграть или выиграть с легкостью – ему позарез надо было взять каждое очко. Два гейма, отданные в первом и третьем сете, и несколько невынужденных ошибок доводили его чуть ли не до крика: «Черт побери! Опомнись!» По дороге домой он был лаконичен, и десяток или полтора очков, выигранных Эдуардом за два сета, были в некотором роде победой. Выиграй он матч в самом деле, ему, пожалуй, вообще не разрешили бы видеть Флоренс.
В целом же Джефри Пойнтинг, на свой нервический, энергический лад, был любезен с Эдуардом. Если Эдуард был в доме, когда он часов в семь приходил с работы, то наливал себе и Эдуарду джина с тоником из своего винного буфета – джина и тоника поровну и много кубиков льда. Для Эдуарда лед в напитках был внове. Они садились в саду и беседовали о политике – Эдуард по большей части выслушивал мнения будущего тестя об упадке британского бизнеса, о спорах из-за разделения сфер деятельности в профсоюзах, о безрассудном даровании независимости разным африканским колониям. Даже тут Пойнтинг не расслаблялся, он сидел на краешке кресла, готовый в любую секунду вскочить, а когда говорил, подбрасывал и опускал колено или перебирал пальцами ноги в сандалии под влиянием какого-то внутреннего ритма. Он был гораздо ниже Эдуарда, но могучего сложения, с заросшими белой шерстью мускулистыми руками, которые любил демонстрировать, нося, даже на работе, рубашки с короткими рукавами. И лысина его выглядела утверждением силы, а не возраста – загорелая кожа на большом черепе была натянута гладко и туго, как наполненный ветром парус. Лицо тоже было большое, с носом-кнопкой, маленькими мясистыми губами, в покое приобретавшими выражение решительного недовольства, и глазами, настолько широко расставленными, что при определенном освещении он напоминал гигантского зародыша.
Флоренс никогда не выражала желания участвовать в их садовых беседах, а может быть, и отец этого не желал. Насколько Эдуард мог судить, отец с дочерью редко разговаривали наедине, а в обществе обменивались малозначащими фразами. Тем не менее ему казалось, что они остро ощущали присутствие друг друга, и, когда говорили другие, отец и дочь как будто обменивались тайком скептическими взглядами. Пойнтинг то и дело обнимал за плечи Рут, но ни разу при Эдуарде не обнял ее старшую сестру. При этом в разговорах Пойнтинг много раз лестно отзывался о «вас с Флоренс» или о «вас, молодежи». Это он, а не Виолетта пришел в энтузиазм от сообщения о помолвке, устроил обед в «Рандольфе» и произнес полдюжины тостов. У Эдуарда мелькнула мысль, впрочем скорее шутливая, что не больно ли уж рад он сбыть с рук дочь.
Примерно в это время Флоренс сказала отцу, что Эдуард мог бы стать ценным приобретением для фирмы. Однажды утром Пойнтинг отвез его на «хамбере» на свою фабрику на окраине Уитни, где конструировали и собирали научные приборы, начиненные транзисторами. Пока они ходили между сборочными столами и Эдуард, сконфуженный невежда перед лицом науки и техники, не мог придумать ни одного осмысленного вопроса, Пойнтинг никакого беспокойства не проявлял. Эдуард несколько приободрился в конструкторском бюро – комнате без окон, где познакомился с лысым двадцатидевятилетним начальником отдела сбыта, выпускником Даремского университета, защитившим докторскую диссертацию о средневековом монашестве в северовосточной Англии. Вечером за джином с тоником Пойнтинг предложил Эдуарду должность разъездного агента по реализации. Ему придется почитать об их продукции, немножечко об электронике и совсем немного о договорном праве. Эдуард, все еще не имевший определенных профессиональных планов, подумал, что вполне можно писать исторические книги в поездах и гостиницах между деловыми встречами, и согласился, скорее из вежливости, а не потому, что был действительно заинтересован в месте.
Он вызывался на всякие домашние работы, и это еще больше сблизило его с семейством. За лето 1961 года он многократно подстригал разные газоны (садовник хворал), расколол десять кубометров дров для печки, на второй машине, «остине-35», регулярно вывозил барахло на свалку из неиспользуемого гаража, который Виолетта хотела превратить в продолжение библиотеки. На той же машине, – «хамбер» ему никогда не давали, – он отвозил Рут, сестру Флоренс, к друзьям и родственникам в Тейм, Банбери и Стратфорд, а потом забирал оттуда. Возил и Виолетту – однажды на симпозиум по Шопенгауэру в Винчестере, и по дороге она допрашивала Эдуарда о его предмете – хилиастических сектах. Какую роль играл голод и социальные перемены в привлечении новых последователей? Их антисемитизм, вражда с церковью и купцами не позволяют ли видеть в этих движениях ранний социализм русского типа? И затем – тоже испытующе – не является ли ожидание ядерной войны современным эквивалентом Откровения Иоанна Богослова и не обречены ли мы нашей историей и виноватым сознанием постоянно рисовать картины всеобщей гибели?
Эдуард отвечал нервно, понимая, что проверяется его интеллектуальная смелость. Пока он говорил, они проехали окраины Винчестера. Краем глаза он увидел, что она достала пудреницу и попудрила свое худое белое лицо. Его завораживали ее белые, похожие на палочки руки и острые локти, и он в который раз подумал: неужели она и вправду мать Флоренс? Но сейчас нельзя было отвлекаться, при том что он еще и вел машину. Он сказал, что различие между тем временем и нынешним важнее, чем сходство. Это – различие между мрачной, абсурдной фантазией, сочиненной мистиком на исходе железного века и разукрашенной его доверчивыми средневековыми двойниками, и, с другой стороны, разумным страхом перед возможным страшным событием, которое мы в силах предотвратить.
Тоном четкой отповеди, фактически положившим конец беседе, она сказала, что он не совсем ее понял. Вопрос не в том, правы или неправы были средневековые сектанты в отношении Апокалипсиса и конца света. Конечно, они ошибались, но страстно верили в свою правоту и действовали в соответствии со своими убеждениями. Так же и он искренне верит, что ядерное оружие уничтожит мир, и действует соответственно. Совершенно не важно, что он ошибается, что на самом деле ядерная бомба удерживает мир от войны. В этом в конце концов весь смысл устрашения. Он, историк, конечно, заметил, что на протяжении веков у массовых заблуждений, вернее помрачений, обнаруживаются общие темы. Поняв, что она приравнивает его поддержку Движения за ядерное разоружение членству в хилиастической секте, он вежливо свернул разговор, и последний километр они проехали в молчании. В другой раз он возил ее в Челтнем, где она прочла лекцию в шестом классе Челтнемского женского колледжа о преимуществах оксфордского образования.
Его образование тоже продвигалось. В это лето он впервые попробовал салат с соусом из лимона и оливкового масла и за завтраком йогурт – изумительное вещество, известное ему по роману о Джеймсе Бонде. Стряпня обремененного делами отца и студенческие годы на пирожках и жареной картошке не подготовили его к встрече со странными овощами – баклажанами, зелеными и красными перцами, кабачками, стручковой фасолью, – регулярно появлявшимися перед ним на столе. В свой первый визит он был удивлен и даже обескуражен, когда Виолетта подала на первое тарелку недоваренного гороха. Ему пришлось преодолеть антипатию к чесноку – не столько к его вкусу, сколько к репутации. Когда он назвал багет круассаном, Рут долго хихикала, и ей пришлось даже выйти из комнаты. Еще вначале Эдуард произвел впечатление на Пойнтингов, сообщив, что никогда не бывал за границей, если не считать Шотландии, где он взошел на три километровые горы на полуострове Нойдарт. Впервые в жизни он отведал мюсли, маслины, свежий черный перец, хлеб без масла, анчоусы, непрожаренного ягненка, сыр, который не был чеддером, рататуй, буйабес, полные обеды и ужины без картошки и – самое подозрительное – розовую, с рыбным душком пасту, тарамасалата.[13]13
Икра карпа с накрошенным хлебом или картофельным пюре, лимонным соком и прованским маслом.
[Закрыть] Многие из этих кушаний были лишь слегка противны и каким-то необъяснимым образом между собой схожи, но он решительно не хотел показаться профаном. Иной раз, если ел слишком быстро, то чуть не давился.
К некоторым новинкам он приохотился сразу: к свежемолотому фильтрованному кофе, к апельсиновому соку за завтраком, к утке, запеченной в собственном жире, к свежему инжиру. Ему было невдомек, насколько необычна чета Пойнтингов: преуспевающий бизнесмен, женатый на оксфордской преподавательнице, и сама Виолетта, в прошлом подруга Элизабет Дэвид,[14]14
Элизабет Дэвид – автор кулинарных книг второй половины XX в., привила англичанам вкус к французской и итальянской кухне.
[Закрыть] ведущая домашнее хозяйство в авангарде кулинарной революции параллельно с лекциями о монадах и категорическом императиве. Эдуард приобщался к их семейным обстоятельствам, не понимая экзотичности этого изобилия. Он полагал, что так живут все оксфордские преподаватели, и не хотел показывать, что это производит на него впечатление.
На самом деле он был зачарован, он жил во сне. В то теплое лето его влечение к Флоренс было неотделимо от обстановки – от огромных белых комнат с чистыми деревянными полами, нагретыми солнцем, от зеленой прохлады, лившейся через открытые окна в дом из густого сада, от душистого цветения деревьев, от свежих книг в переплетах на столах библиотеки – новой Айрис Мердок (она была подругой Виолетты), нового Набокова, нового Энгуса Уилсона – и от первой встречи со стереофоническим проигрывателем. Однажды утром Флоренс показала ему электронные лампы с оранжевым накалом, торчащие из элегантного серого корпуса усилителя, и колонки высотой до пояса и завела с безжалостной громкостью симфонию Моцарта «Хаффнер». Скачок на октаву во вступлении сразу захватил его своей дерзкой ясностью – весь оркестр раскинулся перед ним: он поднял кулак и закричал через всю комнату, не заботясь о том, услышат ли его посторонние, закричал, что любит ее. Он впервые сказал эти слова – не только ей, а вообще впервые. Она в ответ сложила губами те же слова и засмеялась от радости, что его наконец-то проняла классическая музыка. Он пересек комнату и попытался танцевать с ней, но музыка заторопилась и стала взволнованной, они сбились с такта, остановились и стояли обнявшись среди ее завихрений.
Мог ли он притворяться перед собой, что в узком его существовании это не поразительный опыт? Ему удавалось об этом не думать. По природе он не был склонен к самоанализу, и перемещения по ее дому с постоянной эрекцией – по крайней мере, так ему казалось – несколько притупляли и ограничивали работу ума. По неписаным правилам дома днем, когда она упражнялась на скрипке, он мог валяться на ее кровати, при условии, что дверь спальни открыта. Предполагалось, что он читает, но мог он только смотреть на нее и обожать ее голые руки, ее ленту в волосах, ее прямую спину, прелестный наклон ее головы, когда она прижимала инструмент подбородком, контур ее груди на фоне окна, колыхание хлопчатой юбки вокруг загорелых икр и переливы маленьких мышц в икрах, когда она раскачивалась или меняла позу. Время от времени она вздыхала из-за воображаемой погрешности в тоне или фразировке и повторяла это место снова и снова. Другим показателем ее настроения было то, как она переворачивала страницы – иногда резким движением кисти, иногда замедленно, довольная собой наконец, или в предвкушении новых удовольствий. Эдуарда удивляло, что она его не замечает, – у нее был дар сосредоточенности, тогда как он мог провести целый день в сумерках скуки и безвыходного вожделения. Час мог пройти, прежде чем она вспоминала о нем; тогда она поворачивалась и улыбалась, но никогда не ложилась к нему на кровать – бешеное профессиональное честолюбие или еще какой-то домашний протокол удерживали ее у пульта.
Они ходили по большому общественному лугу Порт-Медоу вверх по Темзе, чтобы выпить пива в трактирах «Перч» или «Траут». Когда разговаривали не о своих чувствах – этими разговорами Эдуард уже немного пресытился, – говорили о своих планах. Он намеревался написать серию коротких историй о полузабытых деятелях, состоявших какое-то время при великих людях и переживших свою минуту славы. Он рассказал ей о стремительной поездке сэра Роберта Кэри на север, о том, как он прибыл ко двору Якова с окровавленным после падения с лошади лицом и как все его старания ничего ему не дали. После разговора с Виолеттой Эдуард решил добавить еще одного средневекового сектанта, описанного Норманом Коном, – мессию флаггелантов 1360-х годов, чье пришествие, как утверждал он сам и его последователи, было предсказано в пророчествах Исаии. Христос был всего лишь его предшественником, потому что он Император Последних дней, а также сам Бог. Его бичующиеся последователи рабски подчинялись и молились ему. Его звали Конрад Шмид; вероятно, он был сожжен на костре инквизицией в 1368 году, после чего его многочисленная секта просто растаяла. Эдуард представлял себе так, что история эта будет не длиннее двухсот страниц, опубликована издательством «Пингвин» с иллюстрациями, а когда серия завершится, полный набор, возможно, будет продаваться в специальной коробке.
Флоренс, естественно, делилась своими планами относительно Эннисморского квартета. Неделю назад они поехали в свой бывший колледж и сыграли ее преподавателю целиком квартет Бетховена, один из «Разумовских».[15]15
Бетховен посвятил три квартета (ор. 59) меценату и музыканту-любителю графу А. К. Разумовскому.
[Закрыть] Преподаватель не скрывал волнения: он сказал, что у них есть будущее, они во что бы то ни стало должны держаться вместе и работать, не щадя сил. Сказал, что они должны сжать репертуар, сосредоточиться на Гайдне, Моцарте, Бетховене и Шуберте, а Шумана, Брамса и XX век оставить на потом. Флоренс призналась Эдуарду, что никакой иной жизни она не мыслит и не будет просиживать годы за вторым пультом в каком-нибудь оркестре, – это если бы еще ее взяли. В квартете работа такая напряженная, требует такой концентрации, поскольку каждый участник почти солист, музыка так прекрасна и насыщенна, что всякий раз, когда играют сочинение целиком, они находят что-то новое.
Все это она говорила, зная, что классическая музыка для него – пустой звук. Лучше всего, когда она звучит тихо, фоном – нерасчлененный поток мяуканий, гудков, жужжаний, свидетельствующий, как принято считать, о серьезности, зрелости и почтении к прошлому, не вызывающий никакого интереса и никакого волнения. Но Флоренс верила, что его ликующий крик в начале симфонии «Хафнер» означал решительную перемену, и пригласила его с собой в Лондон на репетицию. Он живо согласился – конечно, ему хотелось увидеть ее за работой, но что еще важнее – узнать, не соперник ли ему в каком-либо отношении этот виолончелист, Чарльз, о котором она что-то очень часто упоминала. Если да, думал Эдуард, то надо обозначить свое присутствие.
Из-за летнего затишья фортепьянный салон рядом с Уигмор-Холлом за символическую плату предоставил квартету репетиционную комнату. Флоренс с Эдуардом прибыла раньше других, чтобы провести его по Уигмор-Холлу. Зеленая комната, маленькая комната для переодевания, даже зал и купол, на его взгляд, вряд ли заслуживали того почтения, которое испытывала к этому месту Флоренс. Она так гордилась Уигмор-Холлом, как будто сама его спроектировала. Она вывела его на сцену и попросила представить себе, с каким страхом и трепетом выходишь сюда играть перед разборчивой публикой. Представить он не мог, но не признался в этом. Она сказала, что когда-нибудь это произойдет, она решила: Эннисморский квартет выступит здесь и сыграет триумфально. Он обожал ее за торжественность этого обещания. Он поцеловал ее, потом спрыгнул в зал, отошел на три ряда, встал посередине и поклялся, что, как бы ни сложилась жизнь, в этот день он будет здесь, на этом самом месте, 9С, и первым станет аплодировать и кричать «браво».
Началась репетиция; Эдуард тихо сидел в углу голой комнаты в состоянии совершенного счастья. Он обнаружил, что любовь не равномерное состояние, а переживание волнообразное, со свежими приливами, один из которых он испытывал сейчас. Виолончелист, непропеченный молодой человек с заиканием и ужасной кожей, был явно огорчен явлением нового друга Флоренс, и Эдуард великодушно простил ему рабскую фиксацию на Флоренс, потому что тоже не мог оторвать от нее взгляд. Она приступала к работе в состоянии, граничившем с восторгом. Она надела ленту на волосы, и, наблюдая за ней, Эдуард погрузился в мечты – не только о сексе с Флоренс, но и о женитьбе, будущей семье и возможной дочери. Размышление о таких предметах, безусловно, было знаком зрелости. Возможно, это было благопристойной вариацией исконной мечты о том, чтобы быть любимым более чем одной девушкой. Она будет красива и серьезна, как мать, тоже с прямой спиной, непременно будет играть на инструменте – на скрипке, вероятно, хотя он не исключал и электрогитары.
В этот день, разучивать моцартовский квинтет, пришла альтистка Соня, соседка Флоренс по коридору. Наконец, они приготовились начать. Было короткое напряженное затишье, которое мог бы вписать в партитуру сам Моцарт. Они заиграли; Эдуарда сразу захватила сила, мускулистость звука и бархатные переговоры инструментов, и несколько минут подряд он действительно получал удовольствие от музыки, а потом упустил нить и привычно наскучил ее чинным волнением и одинаковостью. Потом Флоренс остановила их, тихим голосом сделала замечания, и после общего разговора они начали с начала. Так происходило несколько раз; благодаря повторению Эдуард стал различать нежную мелодию, беглые сплетения голосов, смелые обрушения и скачки, которых он уже ждал при повторах. Позже, когда ехали на поезде домой, он сказал ей совершенно искренне, что музыка проняла его, и даже напел какие-то отрывки. Флоренс была так растрогана, что дала еще одно обещание – с той же проникновенной серьезностью, которая будто вдвое увеличивала ее глаза: когда наступит великий день их дебюта в Уигмор-Холле, они сыграют этот квинтет – сыграют специально для него.
В ответ он отобрал дома и привез в Оксфорд пластинки, надеясь, что она сможет их полюбить. Она сидела, как статуя, и терпеливо слушала, закрыв глаза, с чрезмерной сосредоточенностью – Чака Берри. Он думал, что ей может не понравиться «Прочь, Бетховен», но она нашла его уморительным. Он поставил ей песни Чака Берри в «корявом, но честном» исполнении «Битлз» и «Роллинг стоунз». Она хотела сказать что-нибудь одобрительное о каждой, но находила только слова «бодрая», «веселая», «поют с душой», и он понимал, что это просто вежливость. Когда он сказал, что она «не сечет» рок и вряд ли стоит дальше стараться, она призналась, что не выносит ударников. Если мелодии такие элементарные, большинство – на четыре четверти, зачем поддерживать метр беспрерывным буханьем, стуком и лязгом? Какой смысл, если есть уже ритм-гитара, а часто – и рояль? Если музыканты сами не могут выдерживать ритм, почему не поставят метроном? Что, если бы Эннисморский квартет взял барабанщика? Он поцеловал ее и сказал, что она самый отсталый человек во всей западной цивилизации.
– Но ты меня любишь, – сказала она.
– За это и люблю.
В начале августа сосед из Тёрвилл-Хита заболел, и Эдуард получил временную работу – ухаживать за полем Тёрвиллского крикетного клуба. Двенадцать рабочих часов в неделю, в любое удобное для него время. Ему нравилось уходить из дома рано утром, раньше даже, чем просыпался отец, и под пение птиц, по липовой аллее он неторопливо шел к полю, словно был его хозяином. За первую неделю он подготовил центральную площадку к местному дерби – важной игре со Стонором. Он подстриг траву, повозил каток и помог плотнику, приехавшему из Хамблдена, построить и побелить новый экран на краю поля.[16]16
Белый экран (деревянный, пластмассовый) ставится на краю поля, чтобы бэтсмен (бьющий) лучше видел на его фоне мяч, брошенный боулером (метателем).
[Закрыть] Когда он не работал и не нужен был по дому, он сразу отправлялся в Оксфорд – не только потому, что скучал по Флоренс, но и с тем, чтобы предварить неизбежный ее визит для знакомства с семьей. Он не знал, как она и мать отнесутся друг к дружке, как отреагирует Флоренс на грязь и кавардак в доме. Он думал, что сначала надо подготовить обеих женщин, но, как выяснилось, в этом не было нужды: однажды жарким днем, в пятницу, перейдя поле, он увидел Флоренс, дожидавшуюся его в тени павильона. Она знала его расписание, села на ранний поезд и прошла из Хенли к долине Стонор с крупномасштабной картой в руке и парой апельсинов в холщовой сумке. Полчаса она наблюдала за ним, пока он делал разметку на дальнем краю. Любила его издали, сказала она, когда они поцеловались.