355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иэн Расселл Макьюэн » Сластена » Текст книги (страница 2)
Сластена
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:13

Текст книги "Сластена"


Автор книги: Иэн Расселл Макьюэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Обычно и дружеская рука, и плечо принадлежали мужчинам. К женщинам эти овеянные традицией методы применяли редко. И хотя, строго говоря, то, что Тони Каннинг завербовал меня на службу в МИ-5, верно, его мотивы были сложны, и действовал он без официальной санкции. Если то обстоятельство, что я была молода и привлекательна, имело для него какое-то значение, то полное осознание всех печальных обстоятельств дела пришло ко мне гораздо позже. (Теперь, когда зеркало рассказывает другую историю, я могу признаться и наконец забыть об этом. Я правда была красивой. Более того, как написал в одном из редких для него страстных писем Джереми, я была «просто ошеломительной».) Даже седобородые полубоги с пятого этажа, которых я и видела-то всего пару раз за недолгое время моей службы, недоумевали, с какой целью меня определили к ним в контору. Наверное, они держали пари, но никогда бы не догадались, что профессор Каннинг – и сам старый агент МИ-5 – направил меня к ним в качестве искупительного подношения. Обстоятельства его жизни были сложнее и печальнее, чем можно себе представить. Он изменил мою жизнь и, в сущности, поступил с бескорыстной жестокостью – готовясь отправиться в путешествие, из которого не возвращаются. Если даже теперь я так мало о нем знаю, так это потому, что в плавании я сопровождала его очень недолго.

2

Мой роман с Тони Каннингом продлился несколько месяцев. Некоторое время я продолжала встречаться и с Джереми, но в конце июня, после выпускных экзаменов, он переехал в Эдинбург, чтобы работать над диссертацией. Забот в жизни поубавилось, хотя меня по-прежнему тревожила мысль, что вплоть до самой разлуки я так и не сумела раскрыть тайну Джереми и доставить ему удовольствие. Он, впрочем, никогда не жаловался и не выглядел расстроенным. Спустя несколько недель я получила от него нежное, преисполненное раскаяния письмо, в котором он поведал, что влюбился в скрипача: впервые увидел его в Ашер-холле, когда тот исполнял концерт Бруха, – он молодой немец из Дюссельдорфа, и скрипка в его руках звучит поразительно, особенно во второй части. Звали его Манфред. Ну разумеется. Будь я чуть более старомодной, мне не составило бы труда догадаться – некогда у мужских сексуальных расстройств была только одна причина.

Как складно. Тайна разгадана, и можно было перестать беспокоиться о благополучии Джереми. Впрочем, сам он милейшим образом тревожился обо мне и даже написал, что может приехать, чтобы объясниться. В ответ я написала поздравительное письмо и почувствовала, как повзрослела, несколько преувеличив собственную радость за его счастье. Однополые связи стали законными всего лет пять назад, а тогда его слова прозвучали для меня необычно. Я писала, что нет никакой необходимости ехать в Кембридж, что я навсегда сохраню о нем самые теплые воспоминания, что он чудеснейший человек и что я надеюсь однажды познакомиться с Манфредом, так что не будем терять связь, прощай! Мне хотелось поблагодарить Джереми за то, что он представил меня Тони, но я не видела смысла в том, чтобы вселять в него подозрение. Я и Тони ничего не сказала о его прежнем студенте. Для счастья каждому хватало того, что он уже знал.

Мы и были счастливы. Каждые выходные мы проводили в уединенном домике близ Бери-Сент-Эдмундс в Суффолке. С узкой проселочной дороги нужно было свернуть направо, на едва различимую тропинку, что пролегала через поле, и там, на опушке старого, безвершинного леса, полузадушенная кустами боярышника, белела в штакетнике калитка. Выложенная плитняком тропинка вела через заросший деревенский сад (люпины, алтеи, гигантские маки) к тяжелой дубовой двери, обитой не то гвоздями, не то заклепками. Открыв дверь, посетитель попадал в столовую с огромными каменными плитами пола и балками, которые изъело время, наполовину утопленными в штукатурке. На противоположной стене висел красочный средиземноморский пейзаж – выбеленные солнцем дома и белье, сохнущее на веревке. Акварель кисти Уинстона Черчилля была написана в Марракеше, почти сразу после конференции 1943 года. Узнать, как она попала к Тони, мне не довелось.

Фрида Каннинг, торговавшая произведениями искусства и подолгу жившая за границей, не любила сюда приезжать. Ее раздражали сырость, запах плесени и десятки будничных дел, так или иначе связанных с поддержанием дачного дома. В действительности, дом стоило только протопить, и от запаха не оставалось и следа, а все заботы брал на себя ее муж. Требовались определенные знания и сноровка, чтобы разжечь упрямую «рейборнскую» печку, силой открыть окно на кухне, запустить сантехнику в ванной и распорядиться попавшей в западню мышью с перебитым хребтом. Мне не приходилось даже готовить. При всей неряшливости чаепития на кухне Тони чувствовал себя королем. Иногда я выступала в роли его поваренка и многому научилась. Каннинг готовил в итальянской манере, научившись кулинарии за четыре года преподавания в университете Сиены. Его часто мучили боли в спине, так что каждый раз по приезде я тащила на себе в дом холщовые мешки с провизией и вином от его припаркованного в поле старенького спортивного «Эм-джи-эй».

Стояло погожее, по английским меркам, лето, и Тони соблюдал вполне вальяжный распорядок дня. Мы часто накрывали ко второму завтраку в саду, в тени старого кизильника. Обычно, проснувшись после полуденного сна, он принимал ванну, а потом, в теплую погоду, читал в гамаке, протянутом между двумя березами. В жару у него иногда шла носом кровь, и тогда он вынужден был лежать в комнате, прижав к лицу фланелевую тряпку с завернутыми в нее кубиками льда. Иногда вечером мы устраивали пикник в лесу, брали с собой бутылку белого, обернутую в ломкое от крахмала посудное полотенце, бокалы для вина в сундучке из кедрового дерева и фляжку кофе. Профессорская столовая sur l’herbe [3]3
  На траве (фр.).


[Закрыть]
. Чашки и блюдца, камчатную скатерть, фарфоровые тарелки, столовые приборы и складной алюминиевый стул с полотняным сиденьем – все это я безропотно тащила на себе. Когда лето набрало силу, мы прекратили дальние лесные вылазки, так как Тони жаловался, что ему больно ходить, и он быстро устает. По вечерам он любил слушать пластинки с операми на старом проигрывателе, и хотя вкратце рассказывал мне о персонажах и перипетиях сюжета в «Аиде», «Так поступают все женщины» и «Любовном напитке», все эти пронзительные, томящиеся голоса немного для меня значили. Странное шипение и потрескивание затупившейся иглы, которая плавно опускалась и поднималась на изгибах грампластинки, казалось эфиром, сквозь который к нам взывали отчаявшиеся мертвецы.

Тони любил рассказывать мне о детстве. Его отец был капитаном боевого корабля в Первую мировую и к тому же отлично управлял яхтой. В конце двадцатых семья проводила отпуск в яхтенных прогулках по Балтике, и так родители нашли и в конце концов купили каменный домик на удаленном островке Кумлинге. Островок этот, окутанный дымкой ностальгии, олицетворял для Тони райское детство. Он и его старший брат были там предоставлены самим себе, устраивали стоянки с кострами на пляжах, ходили на веслах к необитаемому островку за разноцветными птичьими яйцами. У него сохранились старые, сделанные еще ящичным фотоаппаратом снимки, доказывавшие, что детский рай существовал на самом деле.

Однажды в конце августа мы отправились в лес. Такие прогулки были не редкостью, но в тот день Тони свернул с тропы, а я слепо пошла за ним. Мы продирались через подлесок, и я подумала, что мы собираемся заняться любовью в каком-то тайном, ему одному известном месте. Листья казались довольно сухими. Но мысли его, как выяснилось, были заняты только грибами – белыми. Скрывая разочарование, я стала учиться отличать съедобные грибы от ядовитых – поры, а не пластинки; филигрань на ножке; не оставляют пятен, если вдавить палец в мякоть. Дома он приготовил целую миску белых – порчини, как, по-итальянски, ему нравилось называть эти грибы – с оливковым маслом, перцем, солью и панчеттой, и мы съели их с запеченной полентой, салатом и красным вином, с бутылкой бароло. В семидесятые годы это был экзотический обед. Я запомнила тот вечер во всех подробностях – старую сосновую столешницу, изъеденные, поблекшей голубизны ножки стола, широкую фаянсовую миску со скользкими грибами, диск поленты, сиявший с трещиноватой бледно-зеленой тарелки как маленькое солнце, пыльную черную бутылку вина, остренькую рукколу в белой посудине и Тони, который за считаные секунды приготовил соус, добавив масло и выжав лимон в салат чуть ли не на ходу, пока нес миску на стол. (Моя мать готовила соус сосредоточенно, на уровне глаз, как заправский химик.) Мы с Тони съели за этим столом не один ужин, но тот вечер был особым. Какая простота, какой вкус, какая светскость! Тем вечером поднялся сильный ветер, и большая ветка ясеня стучала и скребла по черепичной крыше. После еды мы читали, потом, выпив еще вина, предавались любовным утехам и, конечно же, снова говорили.

Каким он был любовником? Ну, конечно, не таким энергичным и неутомимым, как Джереми. И хотя для своего возраста Тони был в хорошей форме, меня поначалу смущало, что пятьдесят четыре года могут оказать столь разрушительное влияние на тело. Он сидел на краю кровати, согнувшись, чтобы стянуть с себя носок. Его босая нога выглядела как истрепанная старая туфля. Я замечала складки кожи в самых неожиданных местах, даже под мышками. Странно, что, удивляясь ему (свое удивление я скоро погасила), я не думала, что всматриваюсь в собственное будущее. Мне был двадцать один год. То, что я принимала за норму – упругие мышцы, гладкая кожа, гибкие члены, – было лишь состоянием быстротекущей юности. Старики казались мне другим видом, как воробьи или лисы. А теперь чего бы я только не отдала, чтобы вернулись мои пятьдесят четыре! Главный удар принимает на себя кожа – старикам их кожа великовата. Она висит на них, как школьный блейзер, купленный на вырост. Или пижама. Когда свет падал под определенным углом (или это было от занавесок), кожа Тони приобретала желтоватый оттенок, как у старой дешевой книжки, в которой читались его несчастья – переедание, операция на колене и аппендэктомия, укус собаки, падение при восхождении к горной вершине и детская катастрофа со сковородкой за завтраком, навсегда лишившая его части волос на лобке. Справа, от груди до шеи тянулся белый шрам, о происхождении которого он не рассказывал никогда. Но пусть даже он был немного… потерт и чем-то смахивал на моего побитого временем плюшевого мишку, забытого в родительском доме, он оставался светским любовником, учтивым джентльменом. У меня захватывало дух, когда он меня раздевал, легко перебрасывая мою одежду через руку, как служитель у бассейна, или когда просил меня сесть верхом ему на лицо – это было для меня так же внове, как салат с рукколой.

Не все, конечно, мне нравилось. Он бывал чересчур поспешен, нетерпелив, стремился к другим, очередным удовольствиям – больше всего на свете он любил пить и рассуждать. Позже мне стало казаться, что он эгоистичен (было в его манере нечто старорежимное) и слишком спешит к собственному оргазму, всегда сопровождавшемуся у него хриплым криком. Он был помешан на моих сосках, которые тогда, готова поручиться, были прелестны, но мне казалось очень странным, что мужчина в возрасте епископа может так по-детски их ласкать, чуть ли не сосать с неприличным скулящим звуком. Тони был одним из тех англичан, кого в семилетнем возрасте разлучают с матерью и отправляют в ледяную ссылку школы-пансиона. Они никогда в жизни не признаются в своем несчастье, эти постаревшие мальчишки, они просто с ним живут. Но это мелкие жалобы. Все было мне внове – любовное приключение, свидетельствовавшее о моей зрелости. Во мне души не чаял пожилой ученый мужчина. Я все ему прощала. Да, мне нравились его мягкие, чуть пухлые губы. Он изумительно хорошо целовался.

И все же больше всего он мне нравился, когда, одевшись, восстановив красивый пробор (он пользовался маслом для волос и стальной расческой), он вновь становился учтивым джентльменом, помогавшим мне усесться в кресло, ловко откупоривавшим бутылку пино гриджио, направлявшим меня в мире книг. И вот еще обстоятельство, которое я стала замечать с годами, – горный хребет, отделяющий голого человека от одетого. Как два человека с одним паспортом. Повторяю, для меня это не имело особого значения, мне нравилось общество Тони – секс и кулинария, вино и короткие прогулки, разговоры. А еще мы много занимались. На заре нашего романа, весной и в начале лета, я готовилась к выпускным экзаменам. Тони ничем не мог мне помочь. Он сидел напротив меня за столом и писал монографию о Джоне Ди.

У него было множество друзей, но если в доме была я, он, конечно, никогда никого не приглашал. Только однажды у нас были посетители. Как-то днем они приехали в машине с шофером, двое в темных костюмах, лет сорока, мне показалось. Тони довольно резко попросил меня пойти и погулять в лесу подольше. Когда я пришла домой часа через полтора, мужчины уже ушли. Тони ничего мне не объяснил, и тем же вечером мы вернулись в Кембридж.

Наши встречи происходили только в его летнем домике. Кембридж все-таки был деревней, и Тони там слишком хорошо знали. Мне приходилось идти со всеми вещами на другой конец города и ждать на автобусной остановке у жилого массива, пока он не подъедет за мной на своем стареньком спортивном авто. Подразумевалось, что это кабриолет, но гармошка металлических распорок, поддерживавших полотняную крышу, заржавела и не складывалась. В старом «Эм-джи-эй» имелась лампочка для карты на хромированной ножке. Циферблаты приборов дрожали. Пахло машинным маслом и разогретым двигателем, как в каком-нибудь «Спитфайре» [4]4
  Истребитель ВВС Великобритании времен Второй мировой войны.


[Закрыть]
сороковых годов. Под ногами вибрировало теплое металлическое днище. Когда, выйдя на шаг вперед из очереди на автобус, я, под неприязненными взглядами ждущих пассажиров, превращалась из лягушки в принцессу и влезала в низкую машину, на соседнее с профессором сиденье, я испытывала непередаваемые ощущения. Это было все равно что залезть в постель – на глазах у публики. Засунув сумку в узкое пространство позади сиденья, я перегибалась к нему за поцелуем и ощущала, как покрытая трещинами кожа кресла цепляется за мою шелковую блузку (он купил мне ее в «Либертис»).

После экзаменов Тони заявил, что отныне он будет определять круг моего чтения. Довольно романов! Его ужасало мое невежество в вопросах нашей, как он ее называл, «островной истории». Он был прав. В школе уроки истории закончились, когда мне исполнилось четырнадцать. Теперь, в двадцать один год, я получила образование в привилегированном университете, однако Азенкур [5]5
  Битва при Азенкуре – эпизод Столетней войны: битва английских и французских войск близ коммуны Азенкур в Северной Франции 25 октября 1415 года.


[Закрыть]
, божественное право королей [6]6
  Божественное право королей – доктрина, согласно которой монархия имеет божественное происхождение и, следовательно, наследственное право нельзя отменить. Была распространена в средневековой Европе.


[Закрыть]
и Столетняя война оставались для меня только фразами. Само слово «история» в моем сознании было тождественно унылой процессии престолов и кровавой религиозной вражде. Все же я подчинилась. Материал был интереснее, чем математика, а список для чтения невелик – Уинстон Черчилль и Дж. М. Тревельян. Остальное профессор намеревался рассказать мне сам.

Наш первый семинар прошел в саду, под кустом кизильника. Я узнала, что с XVI века в основе английской, а затем британской политики лежит стремление к равновесию сил. От меня потребовалось прочитать уйму книг о Венском конгрессе 1815 года. Тони утверждал, что равновесие между государствами служит основой международной правовой системы мирной дипломатии. Жизненно важно, чтобы государства сдерживали друг друга.

Я часто читала в одиночестве после ланча, когда Тони ложился вздремнуть – с течением лета его дневной сон становился все длиннее, и мне следовало это заметить. Поначалу его поражала моя скорость чтения. Двести страниц за пару часов! Затем я его разочаровала. Я не могла ответить на его вопросы, а значит, прочитанное не откладывалось у меня в голове. Он заставил меня перечитать черчиллевское описание «славной революции», экзаменовал меня, театрально вздыхал – «Ах ты чертово сито!», – настаивал, чтобы я вернулась к тексту, снова задавал вопросы. Наши устные экзамены проходили во время прогулок в лесу или за бокалом вина, после приготовленного им ужина. Мне претила его настойчивость. Мне хотелось, чтобы мы были любовниками, а не учителем и ученицей. Меня брала досада и на него, и на саму себя, если я не могла ответить на вопрос. А затем, спустя несколько таких сессий, вместо досады и раздражения я начала ощущать некоторую гордость, и не только за улучшившуюся «успеваемость». Я стала обращать внимание на саму историю. Мне показалось, что я обнаружила в ней нечто ценное, как раньше – когда читала о советской диктатуре. Разве в конце XVII века Англия не была самым свободным и прогрессивным обществом за всю предшествовавшую мировую историю? Разве английское просвещение не оказалось более значимым, чем французское? Не благородно ли то, что Англия обособилась в своей борьбе с католическими деспотиями на континенте? И уж конечно, мы выступали наследниками этой свободы.

Я была натурой увлекающейся. Тони готовил меня к первому собеседованию, которое должно было состояться в сентябре. Он имел некоторое представление о том, женщину какого типа они готовы взять на службу (или, по крайней мере, о том, какую женщину он сам готов был бы принять в контору), и его беспокоило, что мое поверхностное образование меня подведет. Он полагал (как оказалось, ошибочно), что среди сотрудников, проводящих собеседование, окажется один из его прежних студентов. Он настаивал, чтобы я каждый день читала газету, а под газетой он разумел, конечно же, «Таймс», которая тогда еще была почтеннейшим из многотиражных изданий. Пресса меня никогда раньше не интересовала, и я даже не знала, что такое передовица. Очевидно, она представляла собой «бьющееся сердце» газеты. На первый взгляд язык передовицы походил на шахматную задачу. Поэтому меня зацепило. Меня восхищали полнозвучные, царственные фразы о вопросах государственной важности. Авторы выражались несколько туманно и никогда не гнушались ссылкой на Тацита или Вергилия. Какая зрелость! Мне казалось, что любой из этих безымянных писателей достоин стать президентом всей планеты.

Так что же заботило общественность? В передовицах величественные придаточные обороты вращались по эллиптическим орбитам вокруг звездообразных глаголов, но письма в редакцию не оставляли места для сомнений. Планеты сошли с орбит, и авторы колонок всем своим тревожным сердцем чувствовали, что страна погружается в отчаяние, ярость и безысходность саморазрушения. Соединенное Королевство, говорилось в одной статье, поддалось лихорадочной акразии– это греческое слово, напомнил мне Тони, обозначает действия, совершаемые себе во вред. (Не читала ли я «Протагор», диалог Платона?) Полезное слово. Я сохранила его в памяти. Однако делать что-то себе на пользуи не представлялось возможным. Все сошли с ума, твердили газеты. В те смутные годы широкое распространение получило архаичное слово «раздор», только вспомните: инфляция ведет к забастовкам, урегулирование разногласий по оплате труда – к росту инфляции, и все это на фоне тупоголовых выпивох из руководства фирм и компаний, злобных нападок профсоюзов, слабого правительства, энергетического кризиса и отключений электричества, скинхедов, грязных улиц, волнений в Ольстере и атомных бомб. Упадок, разложение, тусклая бездеятельность и апокалипсис…

Любимыми темами авторов писем в «Таймс» были шахтеры, «государство рабочих», двуполярный мир Инока Пауэлла и Тони Бенна, странствующие пикетчики и беспорядки у Солтли-гейт. В письме отставного контр-адмирала говорилось, что страна напоминает ему ржавеющий броненосец с пробоиной ниже ватерлинии. Тони прочитал письмо за завтраком и сердито и шумно помахал газетой в мою сторону – бумага в ту пору еще хрустела.

– Броненосец? – гневался он. – Это даже не корвет. Это идущая ко дну гребная шлюпка!

Тот год, 1972-й, оказался только началом. Вскоре после того, как я стала читать «Таймс», в стране ввели трехдневную рабочую неделю, начались отключения электроэнергии, и правительство в пятый раз объявило чрезвычайное положение. Я верила в то, что читала, но кризис казался мне чем-то отдаленным. Кембридж был таким же, как всегда, и лес вокруг домика Каннингов тоже, по-видимому, не изменился. Несмотря на уроки истории, преподанные добрым профессором, история Великобритании совершалась без меня. В собственности я имела только чемодан с одеждой, менее пятидесяти книг да какие-то детские вещи в моей спальне, в родительском доме. У меня был любовник, обожавший меня, развлекавший меня гастрономическими изысками, но совершенно не намеревавшийся расставаться из-за меня с женой. У меня была одна обязанность – собеседование с работодателем, – да и то через несколько недель. Пока же я была свободна. Итак, чем мне предстояло заняться в службе безопасности, что я намеревалась сделать полезного для хворающего государства, этого больного человека Европы? Ничего, ничего я не намеревалась делать. Я не знала. В моей жизни возникла возможность, и мне хотелось ее использовать. Этого хотел Тони, а значит, и я, тем более что других перспектив я не видела. Так почему бы и нет?

Кроме того, я считала себя обязанной родителям, а они обрадовались, узнав, что я рассматриваю возможность устройства на работу во вполне почтенное Министерство здравоохранения и социального обеспечения. Может быть, моей матери рисовались картины дочери-ученого, расщепляющей ядра атомов, но в то неспокойное время ее утешила надежность, которую обещала мне государственная служба. Мать хотела понять, почему я не вернулась домой после выпускных экзаменов, и я объяснила, что добросердечный пожилой профессор готовит меня к «экзамену» у работодателя. Поэтому вполне логичным выглядело, что я сняла крохотную комнатку в Кембридже, у Джизус-грин и «просиживала штаны за книжками», даже по выходным.

Моя мать, возможно, с бо́льшим скепсисом отнеслась бы к моим планам, но ее отвлекла моя сестра Люси, которая тем летом пустилась во все тяжкие. Она всегда была более шумной и дерзкой, более склонной к риску, чем я, и «свободные шестидесятые», на костылях перешедшие в новое десятилетие, оказали на нее куда большее влияние. К тому же теперь сестра была на полголовы выше меня и первой в моем окружении носила джинсовые шорты. Расслабься, Сирина, будь свободна! Поедем путешествовать. Она подхватила дух хиппи уже на излете, но в провинциальных городках всегда так бывало. А еще она трубила на каждом углу, что собирается стать врачом, терапевтом или, может быть, педиатром, да, это ее единственная цель в жизни.

К цели Люси шла весьма извилистыми путями. В июле того года, после паромной переправы из Кале в Дувр, на границе ее остановил таможенный чиновник или, точнее, его пес, лающая ищейка, привлеченная ароматом из рюкзака. Внутри обнаружилось полфунта турецкого гашиша, завернутого в футболки и в несколько слоев пленки. А внутри Люси (также без таможенной декларации) пребывал зародыш. Личность отца осталась невыясненной.

На протяжении нескольких следующих месяцев моей матери приходилось ежедневно заниматься четырьмя задачами. Первая состояла в том, чтобы спасти Люси от тюрьмы, вторая – в том, чтобы оградить семейные дела от газетчиков, третья – предотвратить исключение Люси из манчестерского колледжа, где она обучалась на втором курсе медицинского отделения. Четвертая задача заключалась в том, чтобы устроить аборт (впрочем, это не сопровождалось особыми душевными муками). По моим впечатлениям от срочной поездки домой (рыдающая загорелая Люси, от которой пахнет пачулями, сжимает меня в объятиях) епископ готов был смириться и принять все, что уготовил ему Господь. Но в дело уже вступила мать: с яростной энергией она задействовала связи, которые, как правило, тянутся по графству, да и по всей стране, от каждого средневекового собора. Например, главный констебль нашего графства был проповедником без духовного сана и хорошо знал своего коллегу, главного констебля Кента. Приятель по Ассоциации консерваторов был знаком с судьей-магистратом в Дувре, перед которым предстала Люси. Редактору местной газеты страстно хотелось, чтобы двое его сыновей-близнецов, которым медведь на ухо наступил, пели в церковном хоре. Все это, уверяла меня мать, оказалось делом нудным и тяжелым, в особенности аборт, операция рутинная с точки зрения медицины, но, к удивлению Люси, страшно тяжелая эмоционально. В итоге Люси приговорили к шести месяцам тюрьмы условно, в прессу ничего не просочилось, а ректор Манчестерского университета или какой-то другой почтенный муж заручился поддержкой моего отца по одному из сложнейших вопросов, подлежавших обсуждению на грядущем заседании Синода. В сентября сестра вернулась в колледж. И через два месяца бросила учебу.

Так в июле и августе меня предоставили себе – нежиться на Джизус-грин, читать Черчилля, скучать, ожидать выходных и похода к автобусной остановке на другом конце города. Уже скоро я буду вспоминать лето 1972 года как золотой век, как драгоценную идиллию, но следует признать, что удовольствия ограничивались только тремя вечерами в неделю – с пятницы по воскресенье. Эти выходные превращались в развернутую лекцию об искусстве жить, наслаждаться едой и питьем, о том, как читать газеты, придерживаться своей линии в споре и быстро схватывать суть книги. Я знала, что скоро у меня собеседование в конторе, но ни разу не поинтересовалась, почему Тони принимает такое деятельное участие в моей судьбе. Задайся я этим вопросом, и мне, наверное, пришло бы в голову, что подобное внимание проистекает из самой сути любовной связи с пожилым человеком.

Конечно, такое положение вещей не могло продолжаться долго: все развалилось во время получасовой сцены на обочине большой автострады, всего за два дня до моего собеседования в Лондоне. Последовательность событий весьма примечательна. У меня была шелковая блузка, которую, как я уже говорила, Тони купил мне в начале июля. Подарок был замечательный. Мне нравилось ощущение дорогого шелка, а Тони не раз говорил, как ему нравится на мне этот простой и свободный покрой. Меня это трогало. Тони был первым человеком, подарившим мне предмет одежды. Богатый папаша. (Епископ, мне кажется, ни разу в жизни не был в магазине.) Подарок выглядел несколько старомодно и был не лишен вульгарности, но безумно мне нравился. Надев блузку, я словно оказывалась в объятиях Тони. Каллиграфические бледно-голубые буковки на этикетке слагались в дышащие эротикой слова «дикий шелк ручная стирка». Ажурная вышивка украшала круглый вырез на шее и манжеты, а две складки на плече будто отражались в двух сборках на спине. Этот подарок казался мне символом нашей любви. Я возвращалась в свое кембриджское пристанище, стирала блузку в раковине, гладила и бережно складывала, так чтобы она была готова к следующей встрече. Как и я сама.

Однако в тот сентябрьский день – мы находились в спальне, и я собирала вещи – Тони прервал разговор, точнее, монолог об Иди Амине и Уганде, и велел мне положить блузку в бельевую корзину вместе с одной из его рубашек. Это было логично. Мы вскоре вернемся сюда, а экономка, миссис Траверс, на следующий день придет в дом и заберет белье. Фрида Каннинг уехала на десять дней в Вену. Я хорошо запомнила эту минуту, потому что слова Тони были мне очень приятны. Уютно было сознавать, что наша любовь вошла в некую колею, что ее принимают как данность, по меньшей мере на несколько дней. В Кембридже мне часто бывало одиноко, и я долгими часами ждала звонка Тони, ждала, когда зазвонит в коридоре телефон. Возвысившись на пару мгновений до положения жены, я приподняла крышку плетеной корзины, бросила блузку поверх рубашки и забыла о ней. Трижды в неделю в дом приходила Сара Траверс из соседней деревни. Однажды мне довелось провести с ней полчаса – мы чистили зеленый горошек на кухне и с удовольствием болтали: Сара рассказала мне о сыне, который стал хиппи и уехал в Афганистан. Она говорила об этом с гордостью, как будто он уехал воевать за отечество. Мне не нравилось об этом думать, но допускаю, что она встречала в домике Каннингов целую процессию подружек Тони. Впрочем, ей это, наверное, было безразлично, коль скоро она получала жалованье.

Прошло четыре дня в комнате на Джизус-грин, а от Тони ничего не было слышно. Я прилежно штудировала фабричное законодательство и хлебные законы и читала «Таймс». Я видела, как мимо окон проходят мои приятели, но не смела отдалиться от телефона в коридоре. На пятый день я отправилась в колледж Тони, оставила у привратника записку и поспешила домой, опасаясь пропустить его звонок. Я не могла позвонить ему сама – мой любовник предусмотрительно не оставил мне свой домашний номер. Он позвонил мне вечером. Говорил совершенно ровным голосом. Не поздоровавшись, он велел мне на следующее утро в десять быть на автобусной остановке. Не успела я выдавить из себя горестный вопрос, как Тони повесил трубку. Разумеется, ночью я почти не спала. Поразительно, что, лежа с открытыми глазами, я тревожилась о нем, хотя на плахе лежала моя глупая голова.

На рассвете я приняла ароматизированную ванну. К семи утра была готова. Упаковала в сумку – как полная дура – белье, которое ему нравилось (черное, конечно, и лиловое), и кеды для прогулок в лесу. Я была на автобусной остановке уже в двадцать пять минут десятого, опасаясь, что он приедет раньше и расстроится, не увидев меня. Он приехал около четверти одиннадцатого. Толчком открыл дверь со стороны пассажира, я влезла в машину, но поцелуя не последовало. Он вцепился в руль и резко отъехал от обочины. Мы проехали километров пятнадцать, но он не вымолвил ни слова. Костяшки его пальцев побелели от напряжения, он смотрел только на дорогу перед собой. В чем дело? Тони не отвечал. Я была на грани истерики из-за его молчания, из-за того, как он вел свой маленький автомобиль, резко меняя полосы, безрассудно обгоняя других на подъемах и спусках, будто предупреждал меня о надвигавшейся буре.

На кольцевой развязке, сделав петлю, он поехал обратно в сторону Кембриджа, потом съехал на стоянку у шоссе А-45 – на замусоренной, промасленной траве стоял киоск, где путники (обычно водители грузовиков) покупали хот-доги и гамбургеры. Сейчас, утром, будка была закрыта ставнями и заперта на амбарный замок, и на стоянке оказалось пусто. Стоял неприятный день в конце лета – солнечный, ветреный, пыльный. Справа от нас тянулась аллея обожженных автострадой деревцев платана, за ними ревело шоссе. Словно стоишь на обочине гоночного автодрома. В длину стоянка насчитывала метров двести. Он пошел вдоль нее, а я – следом. Приходилось почти кричать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю