355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иэн М. Бэнкс » Песнь камня » Текст книги (страница 6)
Песнь камня
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:12

Текст книги "Песнь камня"


Автор книги: Иэн М. Бэнкс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Глава 8

Я спускаюсь к лейтенанту; в коридоре солдаты смотрят, как выносят снаряд, уже эксгумированный и возлежащий на носилках. Обращение мертвенно-бледных носильщиков с твердой смертью носит отпечаток уважения более преданного, чем то, которое они приберегают для своей предводительницы. Младенчески крошечный снаряд медленно исчезает – его выносят мягко, точно носильщики боятся разбудить свой груз, и оставят где-то в лесах. Я про себя делаю заметку: узнать точное место на тот маловероятный случай, если все мы доживем до мирных времен, – а потом отправляюсь дальше, к библиотеке и лейтенанту. Я вхожу в толстостенный библиотечный сумрак через открытую дверь, с должным почтением вступая в тишину. Лейтенант в зеленой гимнастерке сидит за столом на старинном стуле, уронив голову на руки. Мантия отброшена, складкой ночи обернута вокруг спинки. Под головой – мятая карта наших земель, вьющиеся грязные волосы темной тучей нависли над всеми нами. Веки опущены, рот чуть приоткрыт; она похожа на любую спящую женщину – и непримечательнее многих. Смутно поблескивает колечко на мизинце.

Сколько приверженцев Морфея за одно утро. Какую-то секунду я ощущаю власть над спящей лейтенантом, размышляю, что можно протянуть руку меж старой мантией и рубашкой, вытащить пистолет из кобуры, пригрозить ей, убить, взять в заложники, чтобы людям ее пришлось убраться из замка, или, может, собственной отвагой вынудить к признанию во мне более сильного лидера, к согласию следовать за мной.

Впрочем, нет. У каждого своя роль, свое место, в военных делах – как в любых других; возможно, в них даже больше.

В любом случае, это будет коварно, негалантно даже.

Кроме того, я могу все испортить.

Атлас, древний и тяжелый, открытый на замке, лежит возле ее головы. Я приподнимаю одну пыльную обложку, отпускаю. Удар, безжизненный и звучный, будит лейтенанта. Она трет глаза, потягивается, откидывается в скрипящем кресле и легкомысленно, необдуманно закидывает сапоги на стол возле карты. Не армейские и не те, что были на ней, когда мы впервые встретились; высокие сапоги для верховой езды, из мягкой бурой блестящей кожи, слегка поношенные, но все еще превосходные. Они похожи на мою старую пару, последнюю, из которой я вырос; еще два беженца, похищенные из нашего прошлого, несомненно, извлеченные из какого-нибудь шкафа, кладовой или давным-давно опечатанной комнаты. Я смотрю, как маленькие хлопья грязи падают с подошв, лаская карту.

– О, Авель, – произносит она. Я придвигаю другой стул и сажусь напротив. Неизящная в пробуждении, как и во сне, она ковыряет в ухе, рассматривает серу на кончике пальца, потом смотрит на часы и хмурится. – Лучше поздно, чем никогда.

– Я не вполне виноват в опоздании. Только что умер наш старейший слуга.

Она, похоже, взволнована.

– Что, старик Артур? Как?

– Снаряд пролетел сквозь его комнату. Не ранен, но, думаю, сердце не выдержало.

– Мне очень жаль, – говорит она, снимая сапоги со стола. По-прежнему хмурится, но теперь озабоченно, сочувственно даже, – Я так поняла, он здесь жил очень долго.

– Всю мою жизнь, – отвечаю я. Она издает невнятный звук.

– Я-то думала, мы это пережили без потерь. Черт. – Она качает головой.

Меня начинают капризно раздражать ее сочувствие и лицемерная печаль. Если кто и должен горевать, так это я; он был моим слугой, и она не имеет права отнимать у меня эту роль, даже если я предпочел до предела не доигрывать; недоиграть – мое право, а вот у нее права выступать дублером нет.

– Так вот, нет; у нас потери, – отрывисто отвечаю я. Потом добавляю: – Уверен, его многим будет не хватать. – (Кто станет приносить мне завтрак по утрам?)

Она задумчиво кивает.

– Надо ли кому-нибудь сообщить?

Я и не подумал. Рукой отметаю предложение:

– Кажется, у него есть какие-то родственники, но они живут на другом конце страны. – Лейтенант понимающе кивает. На другом конце страны; в имеющихся условиях с тем же успехом можно сказать, что они живут на Луне. – В окрестностях точно никого нет, – говорю я.

– Я прослежу, чтобы его похоронили, если хотите, – предлагает она.

Я могу придумать массу ответов, но ограничиваюсь кивком и «благодарю».

– Итак, – она глубоко вздыхает, встает, подходит к окну и отдергивает шторы, открывая небо. – Карты, – произносит она, снова садясь на стул.

Мы обсуждаем ее мини-кампанию; она хочет атаковать сегодня днем, пока светло. День, похоже, ясный, а без роскоши метеопрогнозов солдатам, как и всем прочим, остаются лишь народные приметы, что, как повествуют сказания, веками направляли пастухов. Лучше атаковать, когда можешь, если только не зарядит дождь, пропитывающий все мероприятие влагой и смертью.

Я помогаю изо всех сил. Карандашом правлю карты, прокладываю борозду новой дороги, парой штрихов возвожу мост, а толстой чертой и несколькими движениями запястья сооружаю плотину и устраиваю разлив. Лейтенант благодарна и, пока мы беседуем, хмыкает, кивает и обкусывает ноготь. Странное новое чувство – очевидно, ощущение собственной полезности – растет во мне, а вместе с ним – на удивление приятная признательность за работу в команде – в такой, какой правит лейтенант: каждый зависит от разработки стратегии, каждая жизнь определяется тем, насколько хорошо или плохо лейтенант обдумает то, что все должны совершить по ее приказу. Какая общность, какая общительность даже, пусть потенциально смиренная и к тому же убийственная; пред этим образчиком esprit de corps* и в самом деле бледнеет и мельчает надуманное товарищество охотников.

* Здесь: боевого товарищества (фр.).

Потом к нам присоединяется заместитель лейтенанта мистер Рез; он тоже садится, изучает карты, выслушивает ее предложения. Мистер Рез среднего, по-видимому, возраста; недостаточно стар, чтобы годиться лейтенанту в отцы. Он высок и худ, с сединой в черных волосах, на крупной переносице высоко сидят очки в тонкой оправе.

Теперь я понимаю, что он – единственный из людей лейтенанта с безволосым лицом (пусть у некоторых растительность на лице – всего лишь пушистые юношеские кустики). Около года назад, когда у нас отключили электричество, я сам на некоторое время отпустил бороду. Этот последний год я пользовался древней острой бритвой, которую старик Артур добыл мне из кладовой в комплекте с кисточкой, кружкой, зеркальцем, точильным камнем и кожаным ремнем для правки. Я поймал себя на том, что раздумываю, есть ли у мистера Реза запас бритвенных лезвий и связано ли как-то его прозвище с чисто выбритой натурой.

Он сидит сгорбившись, сосредоточившись на картах. Его вклад – ворчание и несколько предположений, по большей части – пессимистических прогнозов насчет расстояния, которое способен покрыть их транспорт, пока не кончится горючее.

В какой-то момент мне позволено уйти, хоть и с несомненно искренними благодарностями лейтенанта. Я чувствую себя изгнанником; возможно, я лишен права наблюдать формирование более подробного плана из-за инстинктивного или подозрительного их стремления сохранять приготовления в тайне, а может, из-за того, что лейтенант ошибочно предположила, что мне скучно заниматься военными делами. Решившись, я останавливаюсь у дверей библиотеки.

– Вам не хватает горючего? – спрашиваю я. Лейтенант поднимает голову, глянув на мистера Реза.

– Ну, как бы да, – отвечает она, вроде как сбитая с толку. – Вообще-то, как и всем сейчас.

– Я знаю, где есть немного, – сообщаю я.

– Где?

– Под нашим экипажем, в конюшне. Там несколько канистр бензина и соляра и одна с маслом. Привязаны снизу.

Она смотрит на меня, подняв одну бровь.

– Я собирался использовать его как валюту, – объясняю я, не намеренный смущаться. – Обменивать на него всякие вещи по дороге, – Я слегка хмурюсь и взмахиваю рукой. – Но забирайте, не стесняйтесь. – Улыбаюсь как можно великодушнее.

Лейтенант медленно вдыхает и выдыхает.

– Ну, это очень щедро с вашей стороны, Авель, – произносит она. Глаза сужаются над легкой гримасой улыбки. – Может, вы еще что-нибудь интересное прячете?

– Больше ничего, – отвечаю я, лишь чуть-чуть разочарованный ее реакцией. – Все в замке и поместье открыто и вполне очевидно. Оружия или медикаментов, о которых бы вы не знали, у нас нет, а драгоценности вы разрешили Морган оставить.

Она кивает.

– Разрешила, – произносит она. Улыбка чуть мягче. – Ну, спасибо за ваш вклад. Может, попросите кого-нибудь отнести топливо к грузовикам?

– Разумеется, – отвечаю я с легким поклоном, выхожу и захлопываю дверь. Меня переполняет странное чувство – смесь облегчения и веселья.

Распоряжение выполнено, и я снова поднимаюсь к тебе, моя милая, и на секунду задерживаюсь возле оконной створки у себя в комнате. Дыра в полу забита и закрыта ковром и большой керамической вазой, а поверх дыры в потолке и стене прибит старый гобелен. Непрерывный стук наверху свидетельствует, что слуги изо всех сил заделывают крышу.

Я толчком распахиваю окна, сквозь дымку и россыпь дождей гляжу на далекие, безлюдные земли, на наши изуродованные палатками лужайки и в неверном по-прежнему ветре, прилетевшем из-за холмов, с равнин, поверх свежего дуновения улавливаю возобновившийся гул далекого артобстрела и запах смертного гниения.

Глава 9

Шевелишься ты, и ветер поспешно шевелит светлеющий воздух, шуршащие ветви; я собираюсь уходить. Решаю, что башмаки мои недостаточно прочны, и переобуваюсь в пару покрепче; это требует смены носков и брюк, а затем пиджака, рубашки и жилета – не хочу же я нелепо выглядеть. Я аккуратно перекладываю содержимое карманов и даже сам вешаю одежду в шкаф.

Зайдя к тебе, обнаруживаю, что ты со слипающимися глазами неловким ртом поглощаешь холодный завтрак. Сажусь к тебе на постель и гляжу, как ты медленно ешь. Ты все ещё дышишь с некоторым трудом.

– Роли сказал, – хрипло говоришь ты, – что Артур умер.

– Не надо звать его Роли, – машинально поправляю я.

– Это правда?

– Да, – отвечаю я. Ты киваешь, продолжая жевать.

Я пытаюсь понять, что теперь чувствую, и решаю, что нервничаю. Мне привычно лишь предвкушение, не это, может, сходное, но на редкость неприятное чувство; полагаю, оно еще острее, поскольку непривычно. За последние годы во множестве случались страхи и кризисы, в обстоятельствах, по спирали мчавшихся вниз, – тогда казалось, что невероятно, хотя, оглядываясь назад, понимаешь, что во всех событиях был некий оттенок неумолимости, – к нынешним беспредельным бедствиям; но ужаса этого мне в прошлом как-то удавалось избегать.

Быть может, раньше, спрятавшись в управление домом и обширными владениями, я постоянно ощущал свою власть; даже решение отправиться в путь, оставить замок ради него самого, виделось смелым и находчивым шагом, попыткой взять наконец судьбу в собственные руки, – а прежняя решимость уже казалась скорее безрассудной, нежели храброй. И в финале неудавшегося полета, когда лейтенант вернула нас обратно, я ощущал беспокойство, гнев и какой-то возмущенный, физический страх, но все это было вынужденно загнано на зады сознания непосредственностью, с которой следовало реагировать на обстоятельства, нашим погружением в требовательный миг.

Но эта дрожь, эта лихорадочная тревога, этот страх перед будущим – нечто совершенно иное. Не припомню, чтобы я чувствовал что-либо подобное с раннего детства, когда меня отсылали в комнату ожидать отцовского наказания.

Я оглядываю твою комнату. Слышу, как этажом ниже лейтенант командует своими людьми, выкрикивает приказы. Над головой по-прежнему стучат. Замок – окруженный, изнасилованный, завоеванный, использованный и пронзенный – удерживает всех нас; тебя и меня, наших слуг, солдат лейтенанта. Его древние камни, спорно не оскверненные, будто съежились; без надругательств, без кражи сокровищ, при одном только появлении лейтенанта и ее солдат замок пал и теперь уменьшился настолько, что выражается лишь через время и материю. Кому какое теперь дело до нашего наследия? Где дух замка, и какое он имеет значение?

При всех военных своих чертах, замок – объект цивилизации, и ценность его ощутима лишь в мирные времена. Чтобы он полностью вернул себе былую важность и могущество, все окружающее нас должно опуститься еще глубже, туда, где не работают моторы, не стреляют ружья, а людям вроде лейтенанта и ее солдат остаются одни стрелы, луки и копья (и даже осадные машины способны сровнять замок с землей). Легенда карты, которую лейтенант испачкала немытыми волосами и грязью с сапог, сократится, и эта великолепная бумага, отобразив, поможет всем нам.

Поступаю ли я и поступил ли правильно? Может, стоило запутать их в карте, как-то сообщить о нападении противнику, под каким-нибудь предлогом отказаться идти с ними, не покидать замок и разделаться с оставшимися здесь, понадеявшись, что основные силы уничтожит враг. Может, не стоило говорить им про топливо, спрятанное под экипажем.

Но все-таки я чувствую, что прав; сейчас они за нас, и, помогая им захватить орудие, я прикрываю наши собственные тылы. Эта пушка знает, где мы, и лишь удача не дала ей сегодня уничтожить ползамка – и нас с тобой – тем первым утренним выстрелом. Кто знает, что случится днем? При любой атаке мой дом волей-неволей незащищенным останется в тылу. Если их разгромят, у меня должна быть возможность бежать, отступить вместе с ними, или даже вовсе отделаться от их общества. В любом случае, причина обстрела замка теми, кто его обстреливал, от замка удалится, и нас, быть может, оставят в покое. Если банда лейтенанта победит, наверняка уменьшившись, непосредственная угроза все же будет аннулирована, отдана во власть лейтенанту или просто уничтожена.

Так или иначе, я на некоторое время избавлю от них замок. Выведу всех отсюда на битву и приму участие хотя бы в этом несущественном эпизоде; почувствую себя живым, как не чувствовал никогда.

Быть может, ни один из нас не вернется назад, моя милая; быть может, лишь ты, несколько слуг и слабые, ущербные члены лейтенантовой труппы останутся жить в замке. Я гляжу на тебя – ты зеваешь, откидываешь с лица тяжелый водопад темных волос, мажешь маслом обгрызенный хлебный ломоть, – и спрашиваю себя, вспомнишь ли ты обо мне с нежностью, или – через некоторое время – вспомнишь ли вообще.

О господи. Вот она, жалость к себе. Я воображаю себя драматически мертвым, трагически отнятым у тебя и еще жалостнее позабытым. До каких чудовищных штампов доводят нас война и общественные раздоры, и насколько мощно их воздействие, если заражен даже я. Полагаю, следует взять себя в руки.

Ты доедаешь завтрак и в поисках салфетки потираешь пальцы. Я тянусь за платком, но ты пожимаешь плечами, вытираешь руки о край простыни, затем обсасываешь по очереди каждый палец. Ловишь мой взгляд и улыбаешься.

Интересно, сколько нам с тобой осталось. Наверное, следует выжать все возможное из нашей, быть может, последней встречи, содрать с тебя простыни, расстегнуть ширинку, быстро вонзиться тебе между ног – под нависшей угрозой немаленькой смерти.

Внезапно я вспоминаю, сколько – о, сколько раз любовь наша – объявленная врожденно порочной и лишь усугубленной всеми аномалиями, какие мы только могли выдумать, – являла себя на этой кровати под громадным высоким балдахином, на этой сцене обильных наших актов, на этом помосте для множества провокационных сцен; однажды – ароматное масло, чей сладкий запах не выветривался целую вечность; в другой раз – на голову задранная ночная рубашка, плотно-обтянувшая твое лицо, прячущая тебя в пустоту, очертившая твои черты в сопротивлении и корчах (и я узнал тогда, что порою малейший поворот, самая крохотная, совершенно случайная перемена может служить источником величайшего наслаждения); в самом деле, мы так часто – в масках и притом нагие, или прячась за лживой речью одеяний, что скрывают пол наших тел; или закованные, связанные мягкими шарфами или кожаными ремнями, один распят меж крепкими столбами этой громадной постели; или в невоздержанном унижении, животном и жестоком; или ты, или я, на привязи, сама быстрота наша во власти другого, – заарканенные, ремнями по коже или твоими волосами, когда они были длинны, я так это любил, – задыхаясь, ловили удушающий оргазм, которого лишили наших бедных мародеров; или с другими, в путанице свечей и блестящих тел, задавленных и брошенных в общей пурге ласки, сладкой и едкой, нежной и яростной, снисходительной и требовательной, скользкой и грубой, и все скользят, борются, толкаются и пробивают себе путь к колеблющемуся многообразию освобождения.

И особенно тот первый раз, столько лет назад, когда я делился тобою, на рассвете, к концу приема, – наши вечеринки тогда еще не пользовались столь дурной славой; мне, кто так подбадривал тебя намеками, лестью и косвенным примером, было позволено найти тебя здесь, на этой постели, – необузданную, в пухлом пейзаже чистой белизны, пронзенную и пронзающую, подхлестываемую упоением, поднимаясь и опускаясь, точно брошенное судно в штормовой океанской зыби.

То был кузен, один из лучших моих друзей, я скакал с ним на лошади, стрелял, фехтовал и проводил множество одурманенных и пьяных ночей. И вот я увидел его под тобою, в упряжи, привязанного атласными лентами с кисточками, наслаждающегося тобой, а ты оседлала его, поднявшись, выгнувшись, руками вцепилась ему в лодыжки, стиснула, а потом – когда он пришел в себя, сперва изумившись моему появлению, и примирился с этой идеей, – вообще-то она явно его воодушевила, – для меня ты склонилась над ним, целуя, и я тоже слился с тобой, взобравшись и оседлав тебя подле него, параллельно его щедрым ударам, но – нежнее, терпеливее, стараясь не двигаться, – выбрав подход основательнее. По моему приказу ты замерла послушной кобылой, и, думаю, чувствуя, как он движется под тобой и в тебе, усилием своим он постиг и испустил в меня то, что искал в тебе и в себе.

Пожалуй, то было счастливейшее мое мгновение. С точки зрения грубой техничности и прискорбно неприкрытого ведения счета, что сопутствуют подобным делам, мы впоследствии не раз вполне превзошли себя, но тогда была свежесть, невосполнимая, неповторимая новизна, от которой все это драгоценно, как – нет, драгоценнее – самой потери девственности. Для любого из нас тот первый акт – обычно причина нервозности, неумелой неловкости и недостижимых высот смущения, какие в достатке имеются лишь в юности; ему никогда не сопутствует физическая завершенность и интеллектуальная утонченность вкуса – способность полностью оценить акт, в котором участвуешь, – качества, приходящие лишь с опытом, и со временем учишься их использовать в различных вариациях, не важно, чем именно они неповторимы.

Я будто сам себя уговариваю. На минуту повисает молчание. Я тянусь к твоей лодыжке, хватаю ее под простыней – ты испуганно поднимаешь взгляд, а в дверь бесцеремонно стучат. Звук идет из моей комнаты. Мы оба смотрим на дверь.

– Да? – говорю я довольно громко.

– Мы уже уходим, – вопит солдатский голос – Лейтенант говорит, вам тоже нужно.

– Одну минуту! – кричу я. И сдергиваю с тебя простыни.

Ты вроде недовольна, поднимаешь колени – натянуть на них ночную рубашку.

– Мы что, идем на рекорд?

– Есть вещи, которые ждать не могут, – Я слегка расстегиваюсь и приближаюсь к тебе.

– Ну, не делай больно… – раздраженно отвечаешь ты.

Больше чем боль, столь внезапное насилие требует времени, как бы решительно оно ни было. Я зарываюсь лицом тебе между ног, окунаюсь в твой острый запах земли и морской соли. Выпускаю полный рот слюнной смазки, затем отстраняюсь и погружаюсь в тебя.

Опять вопль.

Глава 10

Нижний вестибюль; в центральном холле сброшенной бархатной кожей висит мантия лейтенанта – накинута на плечи пустых рыцарских лат, что стоят под стенной розеткой из мечей. Во дворе равнодушно ревут моторы. Лейтенант разговаривает с седым солдатом, у которого шрам на лице и раненые ноги; он опирается на самодельные костыли, почтительно выслушивая указания. Рядом стоят двое наших слуг – смотрят на лейтенанта, затем оборачиваются ко мне.

Лейтенант оглядывает меня с ног до головы.

– Снова перемены, Авель?

– Надеюсь, к лучшему, – отвечаю я, касаясь ширинки, дабы убедиться, что вес вновь в порядке. Не думаю, что лейтенант замечает этот жест.

Она тоже одета иначе: по-прежнему щеголяет в высоких сапогах, но теперь над ними твидовые брюки и жилет поверх плотной зеленой гимнастерки. Куртке из камуфляжа и каске приходится бороться с этим сельским ансамблем за восстановление боевого порядка. На каске зеленая ткань, а поверх нее – темная паутина, черная сетка, тугая и упругая, в этот миг – спада возбуждения, сердцебиения – многозначительная.

Солдат со шрамом что-то шепчет лейтенанту. Она хмурится, косится на слуг, наклоняется ко мне, берет за локоть и тихо произносит:

– Старика Артура похоронят в лесу позади замка; лучше всего, наверное, в воронке от снаряда – глубоко по крайней мере.

Я удивленно киваю.

– И уместно, – соглашаюсь я. Значит, Артур будет вместе с Отцом. Мать развеяла там отцовский прах, раскидала по родной земле, когда он наконец вернулся к нам – в ящике, из-за границы, где его убили.

– Они, наверное, поставят доску и что-нибудь вырежут, – говорит она. – Как его фамилия?

Я гляжу на нее в замешательстве.

– Фамилия? – в замешательстве повторяю я. Она щурится, и я отчетливо понимаю, что она

рассчитывает на мое незнание. Она, разумеется, совершенно права, но такого преимущества я ей дать не могу.

– Да, – отвечает она. – Фамилия у Артура какая?

– Игнациус, – я называю первое пришедшее в голову имя (и сейчас понимаю, что так звали кузена, с которым я застал тебя той ночью совместных забав).

Лейтенант хмурится, но тихо передает эту дезинформацию солдату со шрамом; тот кивает и хромает прочь. Она слегка улыбается мне и берет винтовку у стены. Я и не заметил. Вместилище, куда лейтенант ее поставила, – старая снарядная гильза, где наша семья давным-давно хранит зонтики, складные трости и прочее. Осмотрев винтовку и вскинув ее на плечо, лейтенант ловит мой взгляд. Сапогом постукивает по латунному цилиндру:

– Калибр поменьше. – Затем жестом приглашает меня к дверям во двор.

– Нет-нет; после вас, – отвечаю я, щелкнув каблуками.

Ее рот снова чуть кривится, и, кивнув двум раненым, она выходит на свет, хлопает в ладоши, сгоняя своих подопечных, и неожиданно настойчиво кричит:

– Ладно! Поехали! Пора!

Я сажусь вместе с ней во второй джип. Она сидит за спиной у водителя, я – на другом заднем сиденье, между нами – металлическое основание пулемета; к оружию приставлен рыжий солдат, которого она называет Кармой; он садится – ягодицами на спинки обоих сидений, ступни втиснулись между нашими бедрами.

Первый джип рявкает и рвет в сторону, едва уворачивается от колодезной кладки и направляется ко внутренним воротам и на мост. Мы следуем за ним, минуем колодец, юзом по сырой брусчатке, потом круто ныряем к узким воротам. В коротком коридоре под старой караулкой между башнями моторы оглушительно ревут. День снаружи слепит, затопляет взгляд роскошным золотом. Наверху кобальтовое небо.

Наша лейтенант засовывает руку в карман и плавно надевает солнцезащитные очки. Водитель экипирован так же. Он без каски, но светлые волосы перетянуты оливкового цвета платком; несмотря на холод и недостаточность той защиты от стихий, что обеспечивает ветровое стекло открытого автомобиля, у него голые руки, и одет он в драную футболку, душегрейку, нечто напоминающее бронежилет, а поверх всего этого – безрукавка: карманы распухли, а отвороты перетянуты пулеметными лентами.

Джип кидает нас назад – выгнутый каменный мост проводит его надо рвом; впереди первый джип дает по газам. Мы проезжаем грузовики, что стоят на посыпанной гравием площадке. Моторы чихают, грузовики газуют и, послушно урча, ползут за нами, отплевываясь, омрачая небо темными сгустками дыма. Интересно, залито ли в баки топливо, о котором я рассказал.

Лейтенант сует мне в руки кипу бумаг в целлофане. Сквозь прозрачную обложку я вижу часть карты, которую мы разглядывали в библиотеке. Лейтенант достает сигарету и закуривает, глядя перед собой. Под колесами громко скрежещет гравий. Когда мы проезжаем лагерь перемещенных, я оглядываюсь – обратившись нам вслед, за джипом темноглазо следят встревоженные лица.

Два грузовика у нас в хвосте осторожно катятся меж оттяжками скученных палаток, брезентовые пятнистые камуфляжные покрытия – словно два шатких тента, как-то научившиеся передвигаться. Позади замок. Возвышаются каменные глыбы, мерцают окна, башни и стены рассекают синее небо, и замок – латунный, золотой, львиного цвета на фоне лесного задника и сапфирового неба, – стойко держится, гордец и господин по-прежнему, невзирая ни на что.

Я уезжаю, чтобы вернуться, говорю я себе. Бросаю, чтобы защитить. Доля удачи не помешает замкам, как и хорошая конструкция; мы свой паек – даже больше – счастливой судьбы получили сегодня утром, когда снаряд-паданец не разродился, не расцвел взрывом. Надеюсь, мои стратагемы – впитывание, совместная работа, наблюдение и выжидание – более продуманная защита, чем жестокое профилактическое сопротивление, способное спровоцировать лишь насилие и уничтожение.

Впитывай, как земля, работай, точно фермер, наблюдай и выжидай, словно охотник. Мои стратегии должны скрываться под видимостью – точно геология, что лишь намеками вылезает на поверхность мира. Там, в тяжелом нёбном сдвиге лежащих в основе всего плит, определяется истинное течение истории и развитие континентов. Запертые силы хоронятся в неопределимой грани, подчеркнутой беспрерывным потрясением внизу, послушной их траекториям и правилам, – силы, что формируют мир; неизменно слепая жесткая хватка темного жидкого жара и давления, что приемлет и объемлет свою каменную силу.

А замок, добытый из скалы, вытесанный из этой стойкости плотью, мозгом, костью и приливами всех сплетенных стремлений людских, – стихотворение, высеченное в этой мощи; смелая и прекрасная песнь камня.

Мне кажется, я вижу тебя, милая моя, в высоком окне – ты полускрыта от меня, ты нам машешь. Я думаю, не махнуть ли в ответ, но потом вижу, что лейтенант тоже обернулась, смотрит на тебя. Она поправляет на каске паутину, выдувает дымное облако, что растворяется за нами, и отворачивается вновь.

Когда я снова оглядываюсь, ты уже исчезла в отблеске яростного света, в дрожащем жидком алмазе посреди ярких медовых камней. В вышине на ветру покачиваются, покинутые, три мародера; а надо всем этим, с тяжелой безыскусной грацией, отданный на растерзание жесткому насилию ветра, наш старый сувенир, наш новый символ, флаг, прощально машет нам вслед.

Через секунду мы сворачиваем меж деревьев, и земли замка отрекаются от него.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю