Текст книги "Молоко"
Автор книги: И. Катаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Ты что ж это, опять в казенное дело лезешь? С комитетом одним никак не управишься, а тут еще наваливают!.. Свое-то хозяйство пущай в раззор идет! – Один ведь работник-то! – обращается она к нам извинительно, – разве можно такую тягу на себя брать?! – Ладно уж ты, отступись! – отмахивается от нее Сысин, – не твоего ума дело. Ты вот иди-ка лучше, народ сбивай на собрание... Скажи, чтобы сию же минуту все и шли. И только жена скрылась за дверью, он, как бы раззадоренный ее словами, объявляет: – Раздумывать более нечего, товарищи, да и некогда. Принимаю. Выхожу, можно сказать, на позицию. Повоюем... И Будрин со смехом трясет ему руки, приговаривая: – Ну – герой... Я ж тебя знаю... Иван Кузьмич – он не подведет, не из таковских... 6 На собрании бедняцком вера моя в Нилова и симпатия потерпела окончательный урон. Открылись тут новые факты касательно их неправомочных поступков. Например, получено было в товариществе тысяча рублей кредиту на приобретение коров бедноте, и из этой несчастной тысячи четыреста целковых дали Нилову, и он взял, не поморщился. То же самое с отрубями. Из последней партии чуть ли не половина к Нилову уплыла, на хутор, а он даже и денег причитающихся не платит. Особенно растревожены все были недавним мероприятием правления – накидкой по лишнему гривеннику на пуд жмыха, и это только для тех домохозяев, которые не сливают в товарищество молока, то-есть будто бы для поощрения слива. Накидка эта, явное дело, ударила по однокоровникам, следовательно – по здешней бедноте. В этой малой капле вся линия Мышечкина нашла полное отражение. Народу к Сысину собралось не много, человек с десяток. По адресу Нилова и Мышечкина все разорялись ужасно, и более всех один хилый и престарый старик. Он не речь говорил, а прямо-таки лаял тонким голосом, тряся своей нечесаной головой: – Ласковый он, Нилов-то, ласковый, – стелет он мягко, а после косточки трешшат!.. Во все дистанции пролез, и дышать невозможно от сладких его речей. И неужто, братцы, одни богатые – умные? Неужто не можем мы свою линию погнуть?!.. Пошумел также некий носастый парень Гриша, коего окрестил я про себя Гришей дубовым, в виду неимоверных его размеров и как бы вытесанного из корневища лица. Гриша сливал молоко жирностью в четыре и шесть десятых процента, а потом добился пяти и двух десятых. Мышечкин же на это не посмотрел и рассчитывается попрежнему, как за четыре и шесть, ссылаясь на Москву, которая, будто бы, обвиняет Ручьево в недостаточности жиров. Гриша же лишь недавно по бедняцкому кредиту приобрел вторую корову и вообще только-только вставал на ноги. Каждая копейка была у него на счету, и потому мышечкинский обсчет разобидел его насмерть. Солиднее других высказывался Земсков Степан, правленского Земскова двоюродный брат. По профессии был он, кроме крестьянства, кустарь-ситошник, поскольку в той местности развит данный промысел, то-есть ткут мельничные сита, – а по виду мужчина круглоголовый, как кот, и бритый, с хохлацкими усами. Несмотря на родство, правлением он был недоволен и речь свою заключил так: – Дело все в том, что подхода к массе у них нет. А в теперешнее социальное время без подхода нельзя... В защиту правления выступила одна только картинная, краснощекая старуха, к удивлению, оказавшаяся местной делегаткой. Налетела она на мужиков, как курица на ястреба, пронзительно вереща: – Ах, оставьте вы, мужики, глупую свою забастовку! Про Мышечкина вы болтаете, а сами ничего не понимаете. Сергей Васильевич – он ученый, хозяйственный, и не с дурацкими вашими мозгами в торговое дело лезть!.. На нее, конечно, зашумели, оттащили и затискали куда-то в угол. Остальные все полностью поддержали предложение Будрина насчет удаления прежней головки и избрания в новый состав Сысина, Земскова Степана и дубового Гриши. Одну только любопытную подробность я отметил: говорят-то говорят, а на дверь опасливо поглядывают, – а вдруг-де дверь раскроется и войдет своей собственной персоной Сергей Васильич Мышечкин... Запуганность у всех была налицо, что, конечно, и сказалось. К концу собрания прибыла дулеповская участковая агрономша, товарищ Каплан Лия Абрамовна. Про нее нужно сказать несколько слов отдельно, в виду ее местного значения. Это совсем молоденькая женщина, недавно с тимирязевской скамьи, с виду маленькая и бледная, как полька, тонкое личико и восковой острый носик с горбинкой. Несмотря на женский пол и еврейскую национальность, завоевала в крестьянстве большой почет, благодаря полной своей неутомимости и состраданию к мужицким нуждам. Говорит она, к счастью, без акцента и очень умно и бойко. Только вот не нравятся мне некоторые комсомольские черты в ее обращении. Например, мужиков, даже пожилых и семейных, она, обращаясь к ним, называет ребята. Получается как-то неловко. Вошла она в избу, закутанная в шерстяной цветистый платок, повязанный по-бабьи, из-под платка выглядывал один только белый, озябший носик. Моментально полезла куда-то между скамеек, со всеми здороваясь за руку, и сразу с тремя или четырьмя мужиками застрекотала, зашушукалась, кивая во все стороны и улыбаясь. Мужики же, как я наблюдал, слушают, глядя на нее сверху вниз, тоже с улыбкой, но внимательно. Вскоре вслед за тем вышли мы от Сысина, усадили Каплан к себе в санки и поехали в Ручьево. Остальные гурьбой повалили сзади. 7 В просторную и богатую избу, где было назначено выборное собрание, народу набилось много. Во дворе и в сенях толкалась ожидающая публика. Вслед за нами все хлынули в горницу. Скамеек не хватило. Принесли дверь, снятую с петель, положили на два табурета. Уже сильно надышано было и накурено, так что электрическая лампочка над столиком для президиума, покрытым белой скатерткой, сияла точно сквозь туман. Что-то церковное было в этом туманном зрелище, не то будто бы свадьба, не то похороны, может быть еще и потому, что в углу, над столиком, на полочке, обшитой белой кружевной занавеской, поблескивало венцами с полдесятка икон. И такая же ощущалась во всем тревога, – приглушенные шопоты, покашливанье, частое хлопанье наружной двери. В толпе много было женских лиц. Минут через десять явились Мышечкин с Земсковым, – у них тоже было свое заседание: правление совместно с ревизионной комиссией. Мышечкин сразу же сунулся к Будрину: – Давно приехали? – спросил он тревожно. – Почему же к нам на правление не зашли? И Будрин ответил ему зачем-то очень грубо: – А что вам, докладывать, что ли, нужно? Тот посмотрел на него пристально и отошел. Вслед за тем вошел Нилов, прямой, высокий, в наглухо застегнутом драповом пальто и валенках с калошами. Толпа расступилась перед ним, он поклонился. Отдельно кивнул Будрину и Лии Абрамовне, а по мне скользнул взглядом и... не узнал. Представить себе не можете, до чего это было мне горько и обидно!.. Что же это такое! – не узнает... А ведь как прочувствованно беседовал со мной... Уселся Нилов в первом ряду, но собрание почему-то открыл не он, а Мышечкин. В председатели Сысин предложил Будрина, и с довольно странной мотивировкой: – Как мы ему все должны. Видимо, имел в виду кредитное товарищество. К этому все отнеслись серьезно, и Будрин уселся под иконами. Секретарем выбрали Каплан, а к ней подсел и я, так как мне предстояло сделать доклад о работе союза. Выслушали меня внимательно, но вопросов задавали мало. Один только Мышечкин с записочкой в руках высыпал их десятка два, и все очень каверзные. Он же один и в прениях выступил, раскритиковал союз вдребезги, обнаружив при этом большую прыткость мысли и полную осведомленность в молочных делах. С отчетом о деятельности товарищества, по просьбе Нилова, сославшегося на нездоровье, выступил опять-таки Мышечкин. Произвел он на меня очень странное и тягостное впечатление. Выглядит он молодо, лет сорок ему с небольшим, долговязый, одет в новенькую кожаную куртку. Лицо его – весьма необычное для деревни, – нечто солдатское, вернее – каторжное в нем, острые усы, черный высокий бобрик. Говорить старается бодро, оживленно, поминутно ввертывает шуточки и все воротит под народный тон. Но не дается ему это, – слушают его без единой улыбочки, – и в каждом его жесте и слове страшная фальшь, черствость безвыходная... Пригляделся я к нему, прислушался, и – не поверите! – до боли мне стало жалко его. Батюшки! – думаю, – до чего же самолюбив и жесток и несчастен в своем непобедимом от всех отдалении!.. Ведь никогда, никогда-то не испытать ему близости ни к народу, ни к отдельному человеку... Вот мельтешит передо мной, надсаживается, руками машет, а помрет одиноко, затравленный... Глянул я на коллегу его – Земскова, и вовсе ужаснулся. Сидит он неподвижно, уставившись на докладчика, раскрывши щербатый рот, – чернеют вместо зубов впадины... Ну, совсем невыносимое лицо: иссохшее, бритое, под скулами темные ямы, и брови торчком, как у белки... А за ним в сизом тумане плавает ниловский лик. И куда девалась пылкая стремительность его! Что-то застывшее в нем, гробовое, и седины поблескивают как серебряный глазет... Тут защемило у меня в груди тошнотно, закружилась голова... Что это со мной? От духоты, что ли, от усталости?.. И невозможно мне сидеть... Кончил Мышечкин, и сразу Каплан с Будриным насели на него с вопросами: а почему не прибывает членство, а на каком основании отказано в приеме вертихинским и репнинским мужикам, а куда улетучились шестьсот литров, и нет никакого акта о списании, а почему не ревизовали Нилова, перерабатывающего на сыр и сметану общественное молоко, а чем вызван нажим на бедноту в распределении кормовых? И еще и еще... Прицепился к докладчику и Гриша дубовый со своими процентами, и хилый старичок, и Степан Земсков. Мышечкин завертелся, заерзал, отвечая на все стороны. Будрин с победоносным видом объявил прения и предложил всем высказываться, ожидая полного разгрома правления. И вдруг наступила мертвая тишина. Будрин повторил предложение, – опять молчание. – Боятся! – шепнула мне Каплан. Несколько минут прошли в замешательстве и председательских уговорах. Наконец взял слово Сысин Иван Кузьмич. Говорить он вообще был не горазд, а тут и вовсе замялся. Сбивался, путался в словах, часто поднимая лицо к потолку и прикрывая глаза. Мышечкин смотрел на него пронзительно. Больше всего обвинял Сысин Нилова – за потворство кулацкой линии, прикрываемое красивыми речами, и последней своей фразой очень даже недурно его припечатал: – Эх, Михаил Никифорыч, – сказал он сокрушенным голосом, – ластичный ты человек!.. И, махнувши рукою, сел. Нилов даже не шевельнулся. Больше так-таки никто и не осмелился выступить, и никакие уговоры Будрина не помогли. Я лично находился в том же разбитом состоянии, все у меня плыло перед глазами, и я бы двух слов не сумел связать. Пришлось одному Будрину за всех отдуваться, и он сделал все, что было в силах, – выгрузил весь обвинительный материал и указал на всю низость падения товарищества. Но, несмотря на все его громы и молнии, Мышечкин с Земсковым переглядывались торжествующе: собрание явно было на их стороне. В заключительном слове своем Мышечкин был нагл до крайности. Утопил все обвинения в бурном потоке слов, не дав ни одного ответа по существу. А когда Будрин начал перебивать его вопросами насчет тех же самых шестисот литров, он вскричал с горьким смехом, ударив себя в грудь кулаком: – Ну, и вор, ну, и украл, – сам выпил!.. И вот тут-то стало мне ясно и понятно, что действительно и вор он, и хитрец, и бессердечный, на всякое преступление способный человек... Но Нилов-то, Нилов! Неужели ему неведомо все это, неужели он с ними поздно – этот патриарх семьи и мудрый философ, воплощенное движенье и счастье жизни?!.. Начали обсуждать резолюцию, заранее заготовленную Будриным. Первые пункты ее резко осуждали всю деятельность правления. Только зачитала их Каплан, как поднялся невообразимый шум и гам. Из рядов собрания раздались голоса: – Ловкая механика!.. – По волостной указке!.. – Протестуем!.. Будрин вскочил, беспомощно застучал карандашом по стакану, силясь перекричать всех. Я уже видел, что он совсем себя потерял, – бестолку горячится, никому не дает высказываться, Мышечкина обрывает на пол-слове; а тот только плечами пожимает с усмешкой. Каплан сидит совсем бледная, шепчет мне: – Провалимся, провалимся... Вот увидите, – ни один пункт не пройдет... И действительно, первый пункт – насчет умышленной задержки в расширении товарищества – огромным большинством отклонили, за него поднялось только пять-шесть рук, – и те очень быстро спрятались. Поставили на обсуждение второй – о неправильной отчетности. И тут попросил слова Нилов. До этого он не выступал ни разу, сидел все так же неподвижно. Когда он поднялся, сразу все стихло, и негромкий голос старика зазвучал отчетливо. Он начал говорить о переработке молока, за бесконтрольность которой его упрекали. Но в эту минуту в задних рядах, у самой двери снова поднялся шум. Будрин постучал по стакану. Шум разрастался. Нилов замолк и удивленно обернулся назад. В дверях создалось какое-то замешательство и толкотня, и вдруг все толпившиеся сзади шатнулись из горницы в сени. Сидевшие на лавках, ничего не понимая, повскакали с мест и тоже ринулись к дверям. Во всеобщей суматохе и панике все испуганно спрашивали друг у друга: что случилось, не пожар ли?.. И вот из сеней раздался пронзительный бабий голос со всхлипом: – Батюшки, Костю Нилова убили!.. Не помня себя, я кинулся к дверям, с неимоверным трудом продрался сквозь толпу и выскочил во двор. 8 Двор был весь заполнен народом, стоял страшный гвалт и женский визг. Глаза мои, сразу ослепшие в темноте, сначала ничего не различили, кроме спин и голов. Растолкав передних, я выбрался к яркой полосе оконного света, и здесь, возле окна, увидел милиционера и молодого красивого мужика, которые держали под руки маленького седого человечка без шапки, в длинной разорванной одежде. Человечек этот находился в странной позе: он висел на подмышках между державшими его, едва касаясь земли раскинутыми ногами, обутыми в веревочные туфли. Если бы его отпустили, он бы сел в снег. Лицо его было совершенно бессмысленно: нижняя губа отвисла, вытаращенные глаза сошлись зрачками к переносице, совсем как у рака. Из тонкого, крючковатого носа черной струйкой текла кровь. В общем ожесточенном крике я ничего сначала не мог разобрать и понять и уж только впоследствии полностью выяснил, что случилось. Убийства никакого не было. Случилось же вот что. Пока мы сидели у Сысина и потом здесь, на собрании, Костя Нилов с супругой прокатились по Дулепову, затем съездили на станцию и встретили московский поезд, после чего вернулись на хутор. Грузин же, Меричкин отец, увидал их, как они проехали мимо аптеки, и, в чем был, кинулся их догонять. Не догнавши, воротился домой; через несколько минут снова выскочил и побежал по шоссе, по направлению к Ручьеву. Ворвался он на хутор, когда молодые только что прибыли с прогулки, отыскал Костю и, ничего не говоря, плеснул ему в лицо серной кислотой. Выжег оба глаза и исковеркал все лицо. Хотел то же самое сделать и с дочерью, но тут его схватили ниловские зятья. Жестоко избив, они приволокли его в ручьевскую милицию, а оттуда сюда, поскольку тут находились все сельские власти. Хотя и не в таких подробностях, но во дворе все уже знали, в чем дело, и озлобление против преступника нарастало с каждым мгновеньем. Мужики, и без того уже сильно взвинченные всем, что происходило на собрании, стеной напирали на милиционера, крича и размахивая кулаками. Для меня было несомненно, что сию минуту может случиться самосуд. Дрянной и жалкий вид грузина, бессильно повисшего на подмышках, только подогревал дикие страсти. Я попытался пробраться к нему, убеждая окружающих успокоиться и принять гражданский порядок, но меня с угрозами оттолкнули, двинув локтем в грудь. Кто-то уже крикнул хриплым голосом: – Чего на него смотреть!.. Бей армяшку! Милиционера, невзирая на его вопли и увещания, оттаскивали в сторону. Красивый мужик, – это был один из ниловских зятьев, – отступил без сопротивления. В этот катастрофический момент я вспомнил о старике Нилове. Он один только с его авторитетом и силой убеждения мог предотвратить новую страшную беду. Взывая к нему – Михаил Никифорыч, Михаил Никифорыч! – я кинулся разыскивать его в толпе и увидел старика на крыльце. Он стоял неподвижно, как статуя, прикрыв глаза огромной своей ладонью. Я подбежал к нему и, заплетающимся языком умоляя о вмешательстве, пытался увлечь его за собою, даже потянул его за рукав. Но он, не отрывая руки от лица, другою молча отстранил меня и остался недвижим. В это время раздался выстрел. В ужасе я метнулся к толпе. Оказалось, что во-время подоспевший Будрин с помощью более сознательных мужиков освободил милиционера, и тот, вытащив наган, выстрелил в воздух. Народ в панике отхлынул, и на освободившемся пространстве я увидел Будрина, Сысина и дубового Гришу, суетившихся возле грузина. Грузин упал в сугроб, но был вполне жив, его никто не успел тронуть. Сысин, приговаривая: "Поспокойней, поспокойней надо, граждане", старался его приподнять, неуклюже обхватив поперек туловища. Вместе с Гришей они подняли его и потащили к воротам. Там уже стояли розвальни, заарестованные милицией. Грузина взвалили на них, как куль, милиционер и понятые уселись с ним рядом, стегнули лошадь и умчались в волость. В ту же минуту по двору мимо меня пробежал с развевающимися по ветру волосами старик Нилов. Он выбежал за ворота и скрылся в темноте, по направлению к хутору.
Понемногу смятение улеглось, и народ кучками, возбужденно толкуя между собой и пересуживая случившееся, стал возвращаться в помещение. Будрин снова занял председательское место и, укротив всеобщее волнение и говор, произнес внушительно: – Граждане! Случившееся мрачное происшествие не должно отвлечь вас от выполнения общественных обязанностей. Стыд и позор тем из вас, кои, поддавшись животным страстям и своей темной бессознательности, пытались наложить руку на преступника и тем нарушить законное действие власти. Позор также и тем, – тут Будрин в упор посмотрел на Мышечкина и Земскова, – кто, обладая духовным развитием и даже образованием, не пожелал выступить на защиту возможной жертвы и прятался за чужие спины. Раз уж все обошлось благополучно, мы не будем давать дальнейший ход делу, но пусть случившийся факт будет для вас наглядным уроком и предостережением. О возмездии за пострадавшего Нилова Константина не беспокойтесь. Советская власть умеет строго карать преступников не только явных, но, – Будрин опять строго взглянул на Мышечкина, – но и тайных, выводя их на свежую воду. А теперь приступим к дальнейшей повестке. Мужественным тоном, вполне собою овладев, Будрин зачитал сызнова все пункты резолюции и начал голосовать. И вот тут произошло самое удивительное. Не более, как в пятнадцать-двадцать минут, собрание приняло все осуждающие правление пункты и выбрало новый состав, утвердив весь волостной список. Ни один голос не раздался в пользу Нилова, Мышечкина и Земскова. Все дружно голосовали за новых кандидатов, и даже Мышечкин от отчаяния или из озорства поднимал за них руку. Почему так вышло, – я и сейчас твердо не знаю. Предположим, что головы у всех были заняты грузинским происшествием, – на него и весь порох истратился. Но ведь ниловский-то авторитет от этого как будто бы не должен убавиться? Наоборот, он ведь был пострадавшее лицо, изуродовали его любимого сына, – как же не выступить на его защиту с новой и особой силой?.. А! – вот в этом-то, по-моему, и вся загвоздка. Не уважает наш мужик несчастья, и к несчастному человеку у него никакого доверия нет. Вот, ежели ты силен, здоров и доволен, – почет тебе и вера. А чуть пошатнулся человек, – появляется к нему какое-то отвращение... И все это у них вполне искренно и даже бессознательно происходит... Так, я полагаю, и с Ниловым вышло. Какой же он для них доверенный, ежели он без шапки по морозу бегает?.. Разочаровались мужички... Как бы там ни было, собрание закончилось абсолютной нашей победой. Мышечкин с Земсковым поспешно смылись, а мы побеседовали с новыми правленцами, дали им ряд указаний, еще раз пообещали деловую поддержку и, распрощавшись, поехали втроем с Каплан и Будриным обратно. На воле прояснело немного, но ветер не стих, и по небу быстро шли разрозненные тучи. В разрывах туч кое-где проглядывало черное небо, как песком усыпанное декабрьскими частыми звездами. Несмотря на благоприятный финал собрания, невесело было у нас на душе. Будрин это и выразил вслух: – Вот, – говорит, – сделали дело, заварили кашу, – а теперь как-то даже и грустно... И Костю жалко, – хоть и ниловское отродье, а парень был приятный... Главное же дело, – боюсь за Сысина... Справится ли?.. Опытности нет у него... Да и не задавили бы его эти стервецы... Нилов-то теперь вышиблен из колеи, а Мышечкин, – тот еще свой норов покажет... И как бы давая взаимную поруку, Будрин с агрономшей опять заговорил о поддержке нового правления, о том, что возьмут его оба под особое наблюдение. Меня же не столько судьба товарищества тревожила, как вообще был я угнетен и взволнован всем этим вечером, столь нагруженным всякими событиями. Мысли мои были усталые и неотчетливые. Думал я о Ниловых, о старике и об Косте, с болью в сердце представлял себе его ужасный обезображенный вид, и тогда возникали в памяти моей нежные его щеки и смелые глаза. Что-то творится у них сейчас на тихом, заметенном снегами хуторе?.. И разрасталась дума моя, пропуская сквозь себя всех виденных за вечер людей, во всем различии и в схожести их. Боже ты мой! Как еще все смутно, растерто и слитно вокруг! Нигде не найдешь резких границ и точных линий... Не поймаешь ни конца, ни начала, – все течет, переливается, плещет, и тонут в этом жадном потоке отдельные судьбы, заслуги и вины, и влачит их поток в незнаемую даль... Не в этом ли вечном течении победа жизни? Должно быть, так. А все-таки страшновато и зябко на душе... Будрин встал в санях и что есть силы хлеснул лошадь. Она рванулась и понесла чуть ли не вскачь. Снежные глудки из-под копыт полетели в лицо, вольный ветер задувал в рукава и студено охватывал все тело. Огни деревень, то рождаясь, то прячась за темными холмами, мелькали по обе стороны от дороги. От быстрого движения, от чистого, жгучего воздуха сползала с нас истома и печаль. Будрин, стоя в санях, задурил, шлепался к Каплан на колени, а та пищала что-то, захлебываясь от смеха... В Дулепове я распрощался с ними и вылез из саней, Будрин же повез Каплан дальше, на пункт, где у нее годовалый ребенок... Вот и конец всей истории. Вы спрашиваете, что же с Меричкой? А не знаю, дорогой товарищ, не знаю. Я же вам не сказку рассказывал, – откуда же мне знать. Ведь вы поймите, – вчера все это было, вчера вечером, мне и самому удивительно: ночь переспал, – и совсем другая жизнь... Вот поеду опять в Дулепово, тогда и про нее расспрошу, а может быть... Однако Останкино-то уже проехали? Пора, пожалуй, и к выходу.