Текст книги "Молоко"
Автор книги: И. Катаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Катаев И В
Молоко
И.В. КАТАЕВ
МОЛОКО
1 Это вы все конечно, очень верно и правильно высказали, то-есть насчет хорошего-то человека. Не спорю и вполне убежден, – хорошие-то люди, – ну, ласковые там, честные, веселые, – без них, действительно, все может прахом пойти... Это все так... Даже про себя скажу персонально, я сам ласку в человеке обожаю и терпеть не могу, скажем, злобной грызни трамвайной или чего-нибудь подобного. Зачем же, на самом деле, я буду на товарища своего, на гражданина трудовой страны, волком рычать? Кому от этого прибыль?.. Кстати сказать, и характер у меня сложился спокойный, мягкий, несмотря на все передряги жизни. Без преувеличения скажу вам, – нежный характер. Меня даже в союзе... только это, конечно, антер-нус... в союзе инструктора-коллеги меня, например, Телочкой зовут. Правда, термин-то этот влепили мне после того, как проработал я для периферии новые нормы выпойки телят... Использовал, знаете ли, материал собственных опытов и кое-какие датские параллели... Так вот, отчасти за эту заботливость о молочной нашей смене и окрестили меня. Ну, разумеется, и наружность моя сыграла известную роль, имея в виду розовый цвет моего лица и влажную свежесть во взгляде... Но главное-то дело, я так думаю, в ласковом моем поведении. На прозвище это я не в обиде, а только улыбаюсь да отшучиваюсь... Впрочем, это все пустяки, я не об этом хочу... Вопрос тут в одной поправке... Необходима, по-моему, к безусловно правильным вашим мыслям некоторая поправочка, и довольно, я скажу, существенная. Коротко говоря, иной раз случается, что не качества важны в человеке, а важна главная струя. Какая струя? А самая обыкновенная, общая струя, по которой плывет его отдельная жизнь... Судьба его, если можно так марксистски выразиться... Или, скажем, место его на земле, которое он не сам и выбирает... Нет, нет, позвольте, вы не перебивайте, а лучше выслушайте. Чтобы пояснить, я вам, лучше всего, пример приведу из моей практики. Вот только сейчас эта история передо мной развернулась, и в голове моей, как говорится, кипят впечатления... Как раз времени до Москвы хватит, а вы, если журналист, то продумайте этот факт и даже можете, если хотите, осветить в прессе... В данный момент возвращаюсь я из инструкторской поездки. Посетил свой новый участок и провел перевыборы в шести молочных товариществах. У нас сейчас как раз перевыборная кампания по всей системе... Нужно вам сказать, что участок этот не совсем для меня новый, я туда ездил года полтора тому назад, потом передал его другому инструктору, и только теперь получил обратно. Так что общая картина для меня была ясна. В центре участка – Дулепово, село волостное, огромное, три фабрики, сильная кредитка, епо, волком авторитетный и прочее там, что полагается... И стоит на самом Ленинградском шоссе. По шоссе взад-вперед автомобили шныряют, вдоль него фабрики гудят, мельница паровая пофыркивает, а два шага по-за гумнами – и лежат снежные целины, сияют под солнцем, и прясла по ним ковыляют голые до самого синего лесочка. Белизна, безлюдье, мороз румяный. Тишина. Район же Дулеповский имеет, понятно, клеверно-молочное направление с садоводческим оттенком, сильная коровность, но в организационном отношении, то-есть по части коллективизации, слабоват. Одним словом, молодой район. Ну-с, так вот, просидел я в Дулепове недели полторы, провел пять перевыборов и, надо сказать, очень удачно, с повсеместным выдвижением бедняцко-середняцких элементов в руководящий состав. Конечно, не обошлось без кулацкой бузы, однако встретил полную поддержку от агрономии и сельских органов на местах. Благодаря такому финалу пришел в самое благодушное настроение и эдакий размах наполеоновский в себе почувствовал. Эх, думаю, дайте мне, товарищи, годик – один годик всего-навсего – и будут у меня в районе коллективные дворы утепленные!.. Я вам покажу, как Телочка работает!.. Вот, к весне показательное кормление проведу, а там обзаведемся контрольными книгами, молочный заводик поставим в Дулепове, швицов-производителей раздобудем... ну, и прочие-такие юные мечты... Короче говоря, наступает день, когда осталось у меня одно только товарищество, перевыборное собрание в шесть часов вечера, потом, думаю, высплюсь как следует, а утром, с семичасовым – в Москву. Возвращусь с полной победой за плечами и с блестящим отчетом для орготдела, как сам, можно сказать, пресловутый Юлий Цезарь... И вот тут вдруг начинает развертываться удивительная серия фактов. Начинается стремительная история, которая приводит в конце концов... Впрочем, я лучше по порядку. Начало-то истории открылось еще в середине моей дулеповской миссии, на четвертые сутки, в день отдыха, то-есть в воскресенье. День как раз выдался замечательный, ну, прямо-таки праздник снегов и лучей. Мороз, безветрие, розовый воздух, и вся вселенная, как новый цинк, – сверкает белыми искрами. Сижу я с утра дома, то-есть где остановился, – у бухгалтера кредитки товарища Чижова. А дом двухэтажный, с каменным низом, принадлежит вдове состоятельной. Муж у нее не то лавочник был, не то первый председатель волсовдепа, – я так и не дознался хорошенько, – только все ее очень уважают. Самого бухгалтера дома не было, уехал накануне на свадьбу в соседнее село. Так что сижу я в приятном одиночестве, собраний у меня в этот день никаких, и в результате получается полный узаконенный воскресный покой. Печки в доме истоплены, угольки позванивают, тихая теплота, пышками испеченными пахнет, а оттого, что на дворе солнце, – в комнатке у меня все янтарно, медово, – стены гладким тесом отсвечивают и на перегородке теплится солнечный желтый зайчик. За перегородкой же, в горнице, сидит хозяйка, тоже в одиночестве. Вернулась от обедни и дочку свою отпустила на гулянку, – единственная у нее дочка семнадцати лет, строгая такая и очень оформленная девица, с пушистой косой. Хозяйка сидит шьет, а я у себя читаю с приятностью книжечку поэта Петра Орешина под названием – Родник. Я, знаете ли, в свободное время люблю хорошие стихи почитать, и всегда в дорожном сундучке у меня что-нибудь захвачено, – Орешин там или Сергей Александрович Есенин. Последнего особенно уважаю и тихо жалею за горькую судьбу. Вообще из поэтов предпочтение отдаю, как бы сказать... мужиковствующим, поскольку сам я крестьянского происхождения, и просто – доступнее пишут, чем, положим, какие-нибудь пролетарские футуристы. Так вот, сижу себе и читаю, час и другой, в полном забвении. Хозяйке-то, конечно, чудно, что вот человек не старый, а в праздник сидит дома и так тихо. Добрая она женщина и, наверное, подумала про меня: не скучает ли? – потому что два раза, вежливо постучавшись, окликала меня. В первый раз горячими пышками угостила, а в другой – из-за двери спрашивает ласковым грудным голосом: – Вам гитару не дать ли, молодой человек? Может, поиграете?.. У меня от покойного мужа замечательная гитара осталась... От гитары я отказался, поблагодарив, потому что, к сожалению, не обучен, и опять за книжку. Потом слышу в сенях топот, – снег с валенок отряхивают, потом веничком охлестывают, дверь скрипнула, шум и женский голос визглявый. Оказалось, соседка пришла к хозяйке посплетничать праздничка ради. Ну, леший с ними, я сначала не слушал, чего они там тараторят за перегородкой. Но только слышу, уж очень соседка захлебывается, а хозяйка все: "Ах ты, господи!.. ах-ты, господи!.." Прислушался я немножко, а потом и Орешина отложил. Весьма, скажу я вам, любопытные вещи рассказывала соседка. Кой-чего я недослышал, кое-что не понял, однако все-таки по обрывкам составил представление, а некоторые фразы запомнил даже в точности. Услышал я такую штуку. Только что, будто бы, провезли через село со станции какую-то парочку. Будто бы, жениха с невестой. Оба были закутаны с головами в тулупы, чтобы не увидал невестин отец. Однако тот увидал или донесли ему, только он выбежал на улицу и остановил сани. А выбежал он, представьте, с кинжалом. Хотел кого-то убить, хотя, как определила соседка, – не имеет права убить. От саней его оттащили все-таки. Быстро толпа собралась, отца увели домой. Парочка же благополучно уехала куда-то дальше. Из дальнейшего разговора понял я, что этот самый отец – по национальному признаку грузин. Имеет он двух дочерей, старшую звать Меричка, младшую Тамарочка. Жил он строго-замкнуто, дочерей никуда не пускал, ни в клуб текстилей на киноношку, ни даже в лес по ягоды. Совсем их не обряжал, а все больше о своих каких-то банках беспокоился, хотя дочери – почти уже и не барышни, а совершенных лет. И вот случилось, что старшей дочери, Меричке, сделал предложение некий Костя. Отец же почему-то восстал против этого брака, строго-настрого его запретил. Тогда дочь, сказавшись однажды, что идет загонять кур, сбежала с этим Костей из дому... Как, что, почему – больше ничего я не понял... Да!.. Еще сказала соседка: слава идет, что Меричка эта уж такая красавица-раскрасавица, но это зря. Хорошенькая, – говорит, – это верно, особенно издали, чернявенькая, волос густой, глазки, зубки тоже очень хороши. А вот, – говорит, обвал лица у нее чтой-то несимпатичный... Очень я этим рассказом увлекся и хотел потом кого-нибудь расспросить поподробней, – об грузине – откуда ж он в Дулепове взялся, и что это за Костя, удалец молодой, похититель невест. Да представьте, – как-то не вышло. У хозяйки неудобно было, – подумает – подслушивал; у Чижова хотел, да он вернулся к ночи, как зюзя пьяный, рухнул столбом на кровать и храп испустил. А на другой день началась опять выборная горячка, и совсем я об этой истории позабыл, – не до этого было. 2 Затем наступает, как я вам сказал, этот самый последний день, последние перевыборы. Ручьевское молочное товарищество, – село Ручьево от Дулепова верст десять по шоссе. И рядом деревня Ручейки, – к этому же товариществу принадлежит.
Полтора-то года назад я в Ручьеве был, дал толчок к организации товарищества и даже подобрал для него доверенного, – одного уважаемого всеми старика-хуторянина, который мне тогда очень понравился и даже, я скажу, приковал мое внимание. Ну, а перед нынешней поездкой собрал я предварительную информацию, и оказалось, что мой старик возложенных надежд не оправдал, обнаружив кулацкий уклон. По этой причине требовалось ныне освежить состав правления в виду кулацкого обволакиванья, – проще говоря – сорвать всю головку и посадить новых людей. У председателя кредитки Будрина был, как водится, и список намеченных кандидатов, согласованный с волкомом партии. Ладно. Хоть и очень жалко мне было своего хуторянина, – а почему – вы скоро поймете, – все-таки, думаю, свалить я его сумею в два счета, – рука у меня для таких операций наметанная. Обтяпаем все – любо-мило. После обеда сели мы с Будриным в санки и поехали. Погода в последние дни принахмурилась, завьюживало маленько, а морозы держались. Только выехали за село, – резнуло по лицу ветром, снегом колючим. Крякнули мы, поежились и – носы в воротник. Лошадь пошла шибко, шоссе, как стрела, прямое, ровное, впереди исчезает в снежной мгле. Там, в этой мгле, верст за сто – Москва... Вспыхивают в этот час уличные фонари, летят переполненные трамваи, повсюду предпраздничная суета... Тут мне Будрин и говорит с мечтой в голосе: – Ты, брат, пойми: ведь по этой дороге в оное время сам Петр Великий гонял... из Москвы в Петербург и обратно... Только он это сказал, – я еще, помню, почему-то про Пушкина подумал, – и вдруг выносятся навстречу нам саночки. Саночки узенькие, хорошенькие, меховая полость, а жеребец в них высокий и сильный, – мелькнули, и нет их. Одно ничтожное мгновенье, миг неуловимый, – и темнело к тому же, – и все-таки увидел я... Кто на передке – не разглядел, а вот в саночках... Мелькнуло мне в ветре, в снежной пыли женское лицо прекраснейшее, дымные брови широкие, длинные черные глаза. И шапочка котиковая, – снегом запорошена... Больше ничего. Я, конечно, не интеллигент, дальше трехклассного не пошел, и совсем не донжуан какой-нибудь, однако могу про себя сказать: что значит женщина – понимаю. Подходить к ним – очень часто вовсе не подхожу, нет у меня этого уменья и фасона, но зато смотрю на них пристально. И вот, только и могу константировать: такой не видал. Точка. Отмечу только, что на одну-то десятую секундочки, на меньше мига, а все-таки глаза-то ее с моими встретились. Кончено. Промчались саночки, остался я, точно расплющенный, а Будрин сейчас же локтем мне в бок и говорит ехидно: – Видал?.. Что, брат, хороша штучка? – Кто такая? – спрашиваю его сухо. – А это, – говорит... И вот тут начинается продолжение воскресной моей истории. Проехали, видите ли, молодые. Та самая грузиночка, Меричка, вместе с новоиспеченным мужем своим, с Костей-похитителем. Выяснилось тут, что отец-то Меричкин – дулеповский аптекарь. Живет он в Дулепове с незапамятных времен, овдовел давно, но держится твердо кавказских своих порядков. Кабинет у него весь в тахтах и в коврах, и хотя ковры порядочно молью изъедены, – развешано по ним серебряное оружие и портреты геройских предков. Знакомства аптекарь почти ни с кем не вел и пуще всего над дочерьми дрожал – как бы не спутались с русскими. Все собирался с ними на Кавказ съездить, отыскать им женихов из ихней национальности, а не выйдет – пускай сидят в девках. Ну, а из русских, хотя бы там бывший граф или нарком просвещения, – чтобы ни-ни... "Чуть что замечу, грозился, – моментально секим-башка обоим". Некоторые из волмилиции, из вика осмеливались упрекать его за эти угрозы: как же это так, гражданин, – тут вам все-таки не аул, а Дулепово смирное, – он в ответ только зубами желтыми скрипнет и отойдет. Ну, что же, время наше, конечно, не подходящее для таких затхлых пережитков старого быта. Девушки тлели-тлели взаперти, да одна-то и вспыхнула. Где-то увидалась с парнем, где-то перемигнулась, где-то слово было сказано, – и выпорхнула пташка из клетки. Ждал ее парень за углом, усадил в саночки – живо-два на станцию, в вагон, и в Москву укатили... Жили они в Москве недели две и на разных квартирах, потому что парень от своего отца имел твердый наказ – раньше венчанья невесты не касаться. Только по театрам вместе ходили. А цель путешествия, – Будрин объяснил, – понятная: полнейший компрометаж девицы в целях вынужденного согласия родителя ее на этот брак. Родитель, однако, не то чтобы согласие – совсем обратное действие: впал в безумный транс. Все тахты свои порубил шашкой, порвал на себе одежу, меньшую дочку столкнул в темный чулан под замок, аптеку запер и кинулся к властям. Фраза известная, как в романах: отдайте мне мою дочь. А власти что же? Никакого, понятно, внимания на его вопли, – только хохочут все: проморгал, кричат, папаша, – ничего теперь не сделаешь, – пора привыкать к новому быту. Он тогда – грозить. Угрозам тоже значения особого не придали, – старичок-то старенький и из себя довольно плюгавый. Юмористически отнеслись. Только, когда особенно растопался он в кабинете предвика, вызвали мильтона, и тот его, взявши легонько за химку, вытолкнул с крыльца. Дальнейшее вам известно. Парочка возвращается, и происходит уличный скандал с благополучным окончанием. Старик как будто бы усмирен, опять стоит за прилавком, разводит свои микстуры, вешает порошки, – никому ни слова, как воды набрал. Парочка же обвенчалась и наслаждается своим мелкобуржуазным уютом. Это все в подробностях изложил мне Будрин. Я его выслушал, затаив дыхание, и под конец спрашиваю: – А кто же этот самый Костя? Чей он, откуда?.. Будрин же мне в ответ: – Так разве ты его не знаешь? – Откуда же, – говорю, – мне его знать? – Вот тебе раз! – восклицает Будрин. – Так он же Нилова, пятикоровника, любимый сын. Ты, я знаю, летошний год заходил к ним. Я так и ахнул. – Так неужели это все Костя Нилов натворил?.. – Он самый. Вот мы сейчас в Ручьеве его папеньку свергать будем с педестала. Как услыхал я это, так и встали заново у меня перед глазами все эти персонажи. Нилов-старик и Костя его и весь домашний их удивительный строй. И, скажу я вам, втрое занятней стала для меня вся эта грузинская трагедия, потому что уж очень как-то любопытно столкнулись в ней многие обстоятельства. 3 Нужно теперь кстати как следует объяснить вам про этот мой прошлогодний к Ниловым визит. Тогда понятней вам будет и все дальнейшее. А визит произошел в первый мой приезд в Дулеповский район, летом прошлого года, в июле месяце. Для организации товарищества приехал я тогда в Ручьево и провозился там цельный день, подбирая кандидатов на должность доверенного и в правление. В сельсовете, в комитете взаимопомощи указали мне несколько лиц, более-менее подходящих. И особенно все голоса уперлись в Нилова, Михаила Никифоровича, честного баптиста. Он, дескать, хотя и баптист, и сильно зажиточный, но человек вполне советский, два старших сына пали на красном фронте, ведет цивилизованную жизнь и даже руководит сельскохозяйственным ручьевским кружком. А свое индивидуальное хозяйство поставил как картинку и притом без всякой эксплоатации, исключительно семейным трудом, поскольку в доме у себя – сам-пятнадцатый. Живет не делившись с двумя сыновьями и с тремя зятьями, которых взял в дом. Пользуется громадным уважением в крестьянстве и, кроме того, имеет большую тягу к молочной кооперации. Собравши такие сведения, взвесил я и решил, что, хотя как будто бы смахивает на кулака, но не мешает и его учесть, как организационную силу. Одним словом, вечерком, часов в восемь, пошел я на ниловский хутор, – полверсты всего от села, не больше. Я свою должность инструкторскую за что люблю: не говоря о самом существе молочного дела, к которому привязан всей душой, больше всего за легкую подвижность профессии своей, за эти вот служебные скитания. Въезжаешь в новый район, в новую деревню, и всегда сердце чуть-чуть колышется от ожидания. Сейчас увижу какую-нибудь никогда раньше не виданную речку или церквушку старинную или сиреневый палисадник совершенно особенный, – нет ведь в одной волости двух мест, вполне схожих. И главное – ожидаю встреч с новыми для себя людьми. Жажду вглядеться в их жизнь. И всего приятней то, что смотрю я на новые места не как турист мимолетный или какой-нибудь бродяжный босяк, – нет, заложен в профессии моей интерес к самой сердцевине жизни, к хозяйственному ее нутру, к ее, можно сказать, кровеносной системе, – только не кровь для меня обтекает это нутро, – бежит по нем белое молоко. И весело мне наблюдать, как на этом молоке в разных местах разные распускаются люди. Простите, что отвлекся не на тему, но это все к тому, что и на хутор ниловский пришел я в таком же радостном ожидании. А уж совсем легко мне стало и вольно оттого, что прошагал я по вечерним свежескошенным лугам, по мягкой тропинке, надышался клеверной сладости, оттого, что расприветливо встал передо мной, за горой в лощинке, чистенький хуторок, сверкнул в клубах зелени белыми оцинкованными крышами. Миновал я каменную ограду, прошел через широкий двор, окруженный службами. Все глинобитное, выбеленное, либо кирпичное, ворота у сараев железные, крашены ярь-медянкой. Во дворе чисто, подметено до пылинки – и пусто, ни души. Обошел кругом дома. На задней стороне – терраса, обнесена решеткой из зеленых драночек и вся заросла густым хмелем. И тут, под террасой, вижу, сидит на земле, подле разобранной косилки, молодой красивый парень в голубой рубахе. Тряпкой протирает металлические части. Увидавши меня, он поднялся и спрашивает: – Наверное, вы к папаше? – А что, – говорю, – дома его нет? – Нет, он недалеко, на пчельнике, сейчас, – говорит, – схожу за ним. Пройдите, пожалуйста, на террасу. На террасе опять-таки подивился я немыслимой чистоте. Крашеный новый пол, стулья венские, стол дубовый – все так гладко, прямо сияет, кажется – дохнешь, и запотеет все. Минут через пять парень явился и сказал, что отец просил немножко обождать, скоро придет. Сам же сходил в дом и, вернувшись, расстелил на столе суровую скатерть, поставил две тарелки, – одна с сотовым медом, другая с ломтями черного хлеба. Предложил откушать свежего меду и – встал поблизости, прислонившись к столбику. Евши мед, я на парня часто поглядывал и, надо вам сказать, поражался с каждой минутой его приятной красотой. Можно бы определить, что лицо, щеки у него девической нежности, если бы, конечно, не глаза... Без всякого самолюбия и даже, наоборот, не в свою пользу, могу его сравнить с собой. Вы, наверное, замечаете, что девическое в лице есть и у меня. Мне после говорили, что мы с ним несколько похожи. Но только какое ж это сходство! Я курносый, у меня все расплылось, губы толстые, – одним словом – Телочка... А у него – нос, подбородок – точеные, лоб невысокий, но прямой и ясный... И главное – глаза. Из-под длинных ресниц, темноголубые, а взгляд-то твердый, светящийся, беспрекословный. Пылкую и сильную душу видно скрозь такие глаза... И стоял он, невысокий и не очень плотный, в свободной такой позе, руки за спину, стриженым крепким затылком опершись о столбик, наложив ногу на ногу. Как будто не босой стоял, в ситцевой неподпоясанной рубахе, а чисто какой-нибудь щеголь во фраке, возле белой колонны, на дворянском балу... И тоже все поглядывал на меня, – с добродушием таким и серьезностью... Солнце в это время сникало за легкими тучками к западу, и вдруг из последнего узкого облака с огнистой каемкой оно и выпало. В то же мгновение кровяно-красный его луч с могучей силой рассек завесу хмелевой листвы и, обрезавшись о зеленую решетку, раздрызгался, раскропился, испятнал огнем пол и стену. В глазах у меня зарябило от дикой этой крови и зелени и золота, – зажмурился я... А когда раскрыл глаза, стоял с краю террасы, возле самых ступенек, огромного роста старик в пышном облаке розовых волос... Ну, после-то, конечно, убедился я, что волосы у него просто седые, как молоко белые, а в этот момент цвет происходил от освещения, но тогда я даже испугался этого вздыбленного облака... Тем более, что борода, усы и брови были у него еще совсем темные, поскольку он, очевидно, бывший брюнет. Только в бороде серебрятся первые нити... Запустив в волосы черные свои ручищи, старик шарил ими по голове, что-то старательно выпутывая. Наконец вынул он оттуда двух задохнувшихся, неподвижных пчел. Положил их на ладонь. Тут же подивился я, до чего широка эта ладонь прямо как лопата. Приблизив ее к лицу, поворошил он пчелок пальцем. Они зашевелились. Вытянул руку, – они снялись и улетели. После этого хотел я к нему подойти поздороваться, а он заметил мое движение и говорит негромким, свежим голосом: – Лучше не подходите пока, молодой человек, – их еще много вокруг меня вьется, могут покусать. Да простите сердечно, что замешкался. Рой у меня слетел безо времени, вот я с ним и возился. Будемте знакомы. Вы, наверное, из Москвы?.. – Как это вы, – спрашиваю, – угадали? – А по добротности портфеля сужу. Наши-то деятели, волостные и уездные, эдаких пока не имеют... Так-то вот и состоялось мое знакомство с Ниловым, Михаилом Никифорычем. 4 После вступительного разговора на террасе повел он меня осматривать свое хозяйство. Я вам не буду передавать об нем подробно, потому что хватило бы на целую брошюру, – до того сложно и тщательно поставлено. Видел я и сад фруктовый на полдесятины, и машинный сарай с двумя жнейками Мак-Кормик, с сакковскими плужками, рандалями, рядовыми сеялками. Видел артезианский колодец, потом ригу и молотилку с конным приводом. Побывал в конюшне, где рабочих лошадей, к сожалению, не было, – все на покосе, на дальних лугах, – но зато стоит пара серых выездных жеребцов – отличных кровей и лоснятся, как масляные. Ну, и конечно, в первую голову осмотрел хлев, с особым пристрастием, согласно своей специальности. Хлев – точно из Тимирязевки по воздуху перенесен. Конечно, цементные полы и стоки для навозной жижи, датские кормушки, отопление, электричество, водопровод, – прямо не хлев, а особняк на Арбате. Как раз при мне и скот пригнали, – любовался я, как от ворот проследовали одна за другой круторогие, зобатые красавицы-ярославки, роняя со шлепом жидкие свои пироги. Четыре... Пятую-то Михаил Никифорыч на другой уже год спроворил... Расставили их по стойлам, заложили корму, и девица лет пятнадцати, кубастенькая, быстроглазая, – старшая ниловская внучка, – прошла к ним со скамеечкой и с подойником. Хозяин же повел показывать новенький свой пермский сепаратор и небольшую сыроварню, которую только недавно оборудовал. Долго мы ходили по всем этим достижениям, – на дворе совсем стемнело, и я даже утомился порядочно. А старик тянет еще и еще смотреть, таскает меня за собой без устали и с явным удовольствием. Хотя словами не бахвалится, – дескать, все само за себя говорит, – но на лице у него эдакое хитрое наслаждение. Особенно любовно и с осторожностью повертывал он везде выключатели: входим – зажигает; осмотрели – гасит аккуратненько. Электричество до Ручьева дотянули перед тем только за месяц. После осмотра позвал он меня в дом – на предмет деловой беседы. – Пойдемте, – говорит, – ко мне в боковушку, – там нам никто не помешает. А какая там боковушка! – форменный кабинет. На большом некрашеном столе зажжена светлая лампа с зеленым абажуром. Завален весь стол газетами, журналами, разными мелкими брошюрами. Тут и по кооперации, и по молочному делу, и по пчеловодству. Полная библиотека землероба. Над пружинной кроватью, крытой белым тканьевым покрывалом, – литография в рамке, изображающая утро в сосновом лесу с медвежатами; в уголку круглый столик с вышитой салфеточкой и на нем толстенная библия с серебряными застежками. Икон, понятно, никаких. Вообще, ни в обстановке, если не считать библии, ни по внешнему обличью хозяина не заметил я никаких особых признаков его религиозного угара. Одет он был совсем по-городскому, – поверх коричневой косоворотки люстриновый пиджак, мятые в коленках брюки навыпуск, и на босу ногу – огромные шлепанцы-сандалии. Только мы зашли в кабинет и приступил я к своей кооперативной агитации, – до этого об основной цели визита ничего еще не успел изложить, – но старик меня сразу прервал. – Вы, – говорит, – молодой человек, не торопитесь, – все равно я велю сыну лошадь запрячь, и он вас в Дулепово доставит мигом. А в данную минуту, согласно расписанию, должен передаваться из Москвы благотворительный концерт в Колонном зале. Я каждый вечер для умиротворения души слушаю что-нибудь по радио. И не мешает нам сейчас для-ради отдыха немножко послушать, как раз самую середину захватим. А потом будем с вами чай пить и побеседуем о деле. С этими словами вытащил он из-под газет приемный ящичек, покрутил винтики, надел на голову наушники и мне дал отвод. Пододвинул стулья, и уселись мы с ним слушать. Сначала было какое-то неясное бормотанье и легкий шип, и вдруг запел зычный бас. Старик погрузился в слух, а я не столько слушал, сколько его наблюдал и разглядывал. Вы, наверное, замечали, что у слушающих радио бывает довольно глупое выражение лица. Это от напряженного пребывания в мире звуков и от потери власти над своими чертами. У Нилова такого искажения совсем не наблюдалось, хотя перемена произошла и в нем. До этого выглядел он, как и всегда, наверное, несколько сурово, резко и, я бы сказал, стремительно. Стремительность эта является у него, без сомнения, от особого положения головы, которая слегка подана вперед на высокой жилистой шее, от взвихренности волос и от крупноты черт. Дело в том, что у Нилова чрезвычайно большой нос с разлатыми ноздрями тоже сильно вынесен вперед, и за ним безуспешно гонятся высокий бугроватый лоб и густые брови, и усы, и губы... Ну, а теперь, как только оседлал он голову наушниками и уселся поглубже на стуле, голова ушла в плечи, стремительность пропала, наступил в нем совершенный покой. Постепенно его черные глаза – тяжеловатые, в темных складчатых веках – просветлели, взгляд замер где-то высоко, под потолком, и легкая улыбка стала раздвигать усы. Пока в трубке пел бас, играли знаменитые гармонисты и потом что-то прыткое, задорное выделывала скрипка, это радостное успокоение все нарастало в нем, а затем перешло в тихое веселье. Подобное же хитренькое веселье видел я в нем и во дворе, во время осмотра, но, конечно, тогда предмет удовольствия был низменней, а соответственно и выражение... Глаза его увлажненно заблестели, он стал пришлепывать в лад музыке сандалией. Как раз в этот момент объявили о выходе знаменитой певицы Татьяны Бах, и тотчас же влажный, полный голос запел отрывок из какой-то оперетки. Название не помню, но помню, что начиналось словами – частица чорта в нас. Пела она, я вам скажу, превосходно... Лихо пела, – со страстью, с вызовом, точно объявляла всем: ах, нате, берите меня, вот я какая! – и в то же время: ах, нет, извиняюсь, руки у вас коротки!.. Торжествовала своей красотой и дразнилась... И можете себе представить, что тут начал вытворять мой старик! Зачмокал, замахал в лад пению своей лапищей, зажмурился, закрутил головой... А как замолкла певица и донесся до нас сплошной гул аплодисментов, эдакий приглушенный рев, топотанье, – вскочил старик, скинул наушники, забегал по комнате, всплескивая руками. – Ну, милая, – кричит, – ну, лапушка!.. Вот так разутешила! До сердца дошла, испепелила!.. Остановился, круто повернулся ко мне, – гриву седую, как белую поземку, в сторону отнесло... – А слова-то какие, молодой человек!.. Ведь какие подходящие слова!.. Частица чорта! Есть, есть у нас частица чорта, в каждом есть! И не порицаю, не скорблю!.. И чорт – создание божье, и чертовское от бога... Не противлюсь! Не было бы чорта – не было бы зла, а без зла – и радости нет, не замечалась бы, утопла бы в равнодушии, в сытой тупости... И белое хорошо, и черное на пользу, и луч солнечный, и тени серые... Только в путанице истина, в чередовании красота, в смешении богатство жизни... А женщина, милый друг, – женщина тому пример первейший... Злая или добрая, – какая вам слаще? Всячески хороша! Оттолкнет и приголубит, уязвит и утешит, обожжет и прохладит... А тебе от всего один восторг, одно умиленье... Много еще в этом роде наговорил мой старик, – прямо удивительно, до чего распалился. Только осторожный стук в дверь прервал эти реплики. Вошел юный сын его, тот, который меня первый встретил, – вы уж, конечно, поняли, что это Костя и был. Внес небольшой круглый стол, установил самовар, посуду и разную закуску молочного происхождения. Старик отошел с середины комнаты и встал у стены, поглаживая бороду. Огонь лица его утих, превратился в добрую улыбку, только ноздри еще трепетали от возбуждения. Костя же, как и тогда, на террасе, был легок в движениях, спокоен и молчалив, – не сказал ни слова. Тут кстати сравнил я отца с сыном и, между прочим, нашел, что они очень мало схожи. В чертах – никакого сходства, а в выражении, – хотя у обоих главное доброта и сила, – все-таки получается то, да не то. У Кости все это как-то ровней, чище, ясности больше... Я так полагаю, – да мне потом и говорили, – что Костя целиком в мать. Матери я, к сожалению, так и не видал. Как только зашли мы в кабинет, – слышно было на дворе движение, – Нилов пояснил, что это старушку доставили с лугов, – ездила любоваться на покос. Но к нам она так и не вышла, спать улеглась... Ну, а сам хозяин просидел со мной долго, за-полночь, и хоть я все порывался уходить, – не отпускал, говоря, что привык спать мало, – поздно ложится и рано встает. Правду сказать, мне и не хотелось уходить. Очень уж увлек он меня разговором. До конца в этот вечер колыхалось в нем веселье души, и потому слова звучали как прекрасный манифест, хотя беседовали мы с ним в дальнейшем только на экономические темы. Кое в чем я с ним не соглашался, но в общем и целом пришел в восхищение от его взглядов. Убедился также в полной его приверженности к великому делу молочной кооперации. И особенно сразило меня высказанное им о молоке, то-есть просто некоторые подробности об этой жидкости, которую вы, наверное, каждый день пьете безо всяких задних мыслей. Нилов же произнес по этому поводу целую наглядную речь, которую я навсегда запомнил и про себя озаглавил: "Краткие тезисы о продукте молоке, как таковом". – Вы не сомневайтесь, – сказал он, подбавив мне в чай густых сливок и пододвинув плошку с варенцом, – не сомневайтесь, – говорит, – в моей бескорыстной страсти к молочному делу. Конечно, на молоке зиждется все мое хозяйство и благоденствие плотской жизни. К молоку подогнан у меня весь земледельческий устав – и севооборот, и луговодство, и сбытовые связи, и каждый час трудового дня. Сами вы изволили убедиться, как плотно слажен сей хутор, как одна его часть подпирает другую, а третья сама рождается от второй, и все это вращается круглый год без всякого скрипа и тряса. Люблю я эту плотность и разумное сцепление, люблю довольство своей семьи и румянец на щеках ее. Но никогда бы не послал я все помыслы и промыслы свои на услужение к молоку, если бы не питал любви священной и нежной к самому этому продукту – к виду его, к силе, к его текучему, ласковому естеству... Ах, молодой человек, вы посмотрите его в подойнике, когда вскипает оно теплыми пузырями, скопляя у краев тонкую пену – тихое, животворное, напоенное солнцем лугов, закатными росами, шелестом сочных трав! Пригубили вы его сладкую теплоту, вдохнули мирный, семейственный аромат его, – и вот, затихает сердце ваше, встревоженное усилиями дня, и отлетают завистливые заботы, и добрый сон поджидает за вашей спиной, раскинув отечески длани... А то, в горячий трудовой полдень принесут его с ледника, в кринке, и торопливо, солеными, запекшимися устами прильнете вы к темному ее краю, и падет оно гладкой холодной волной в жаркое тело, проструится в мокрую духоту его и темень... Тут-то вздохнете вы счастливо, и рассветет в глазах, затуманенных тяжкой оторопью труда, и вытрете вы со лба пот усталости... Есть у меня, молодой человек, за хутором, по берегу речки, любимая березовая роща. Туда хожу я по праздникам, в строгом одиночестве, – помолчать и помолиться богу земли нашей. Растет моя роща по крутому склону, от самой воды и доверху взбегает стройными белыми березами. Совсем еще молодая она, тонкоствольная, сквозистая. Похожу я там, постою в обнимку с березой, глядя на солнечную, искрящуюся меж деревьями гладь, а потом и ложусь на траву, на спину, ногами к реке. Сразу раскрывается близко перед моими глазами синее небо и устремившиеся в него тонкие стволы; до самых верхушек гладки они, без сучьев, одеты нежной, беспорочной бересткой, и только наверху шевелится, шепчет, играет с пролетными облаками яркая, блистающая под солнцем листва. Ничего, скажу я вам, нет на свете отрадней и краше, как зеленые свежие ветви, шевелящиеся в ясной синеве... Так ласково врачуют они скорбную мысль, так возносят облегченный дух!.. Вот лежу я и лежу, впиваю в себя эту ребяческую суету листвы и недвижное скольжение облаков, и стройное древесное вознесенье. И вот начинают туманиться глаза мои слезою умиленья, и вдруг открывается мне, что и не березы это вовсе надо мной, нет, не березы... Молоко, – вижу я, – белое молоко прямыми, округлыми струями льется с неба. Прямо из облаков вытекают они, эти сильные струи и, пробив благословенную зелень, ниспадают, вонзаются в землю. Белый ливень недвижно бушует вокруг, белый ливень, связавший землю и небо и меня захвативший в участники свои!.. Как все влажно и сочно вокруг! – и скользкие травы, и темный папоротник, и лесная фиалка, душистый цветок!.. Всюду соки восходят и соки нисходят, то сладкой ягодой нальются земляникой, то губчатым мокрым грибом, до неба взлетают и прячутся в мрак корневой, всех братают, все связуют, и шорох брожения их раздвигается в торжественный гром. Великим счастьем переполняется сердце, и лежу я, высоко дыша, не отрывая чувств своих от сверкающего таинства природы, и слезы все текут и текут, капая на траву, точно и я хочу послужить земле скудно отпущенной мне влагою жизни... Влага жизни, юный друг мой, влага жизни! – так нарек я сию соединительную силу, – всеобщее молоко любви и родства. Неужели земля мы есьмы, как вещали о том трусливые и косные? Нет, друг мой, нет. Не земля, но влага. Я и ты и он – суть жизнь, а жизнь есть струенье, кипенье, взлет и никогда – покой. Покой есть смерть и земля минеральная, и это не мы. Мы же из влаги рождаемся, влагой питают нас матери наши, влагой насыщена наша плоть, ею движимая, ею мыслящая, из нее созидающая новые жизни. И потому-то, друг мой, от века нет зрелища священней и прелестней, нежели вид матери млекопитающей. Потому-то никогда не премину с улыбкой радости созерцать струи молочные, белизну их, чистоту, текучесть, ибо для меня они – знак жизни вечной... Кончил старик эту речь, и не мог я не встать и не пожать с преклонением его тяжкую руку, поскольку нашел в его словах полный итог тогдашним своим чувствам. Замечу, между прочим, что и в настоящее время, несмотря на все дальнейшие превратности Нилова, я ценю эти слова высоко, и даже можно, по-моему, без большой ошибки, уложить их в полный каталог марксизма. Вскоре после этого я с Ниловым дружески распрощался, и Костя его действительно мигом доставил меня в Дулепово на сером жеребце. А на другой день, увязав с кредиткой и с волкомом, дал я знать в Ручьево, что Нилов, без сомнения, наилучший и стойкий кандидат в доверенные молочного товарищества. С тем и отбыл в Москву. Вот и представьте теперь мое изумление и злободневный интерес, когда узнается, что Ниловы, сынок и папаша, втянуты в этот водоворот событий. Конечно, я прилип к Будрину с расспросами, но он к сказанному добавил не много. Оказалось, что Михаил Никифорыч, старик, о сыновних амурах с самого начала был осведомлен, поскольку у них в семействе нету ни лжи, ни утайки, и не только сыну не препятствовал, но и не мало способствовал. Он и побег устроил, и пребывание в Москве финансировал, с той оговоркой, чтобы жениху невесты не касаться, и по возвращении самолично, как глава общины, обвенчал их по своему уставу. Я так думаю, что тут не обошлось без влияния его идеологии в смысле частицы чорта и свободных воззрений на любовь. Как бы там ни было, молодые угнездились на хуторе в сиянии счастья. Костя в Меричке души не чает, к черной работе не подпускает и по вечерам демонстративно катает ее по шоссе вплоть до Дулепова на отцовских жеребцах, чему мы и были свидетелями. 5 За этими разговорами не замечали мы, как подъехали к Ручьеву, разметавшемуся по обеим сторонам шоссе темными строениями и белыми электрическими огоньками. Я обрадовался, что вот сейчас обогреюсь, так как на ветру порядочно закоченел, но Будрин вдруг поворотил лошадь с шоссе в сторону, и, переехав мостик, мы пустились на проселок. Тут выяснилось, что собрание группы бедноты, которое по заведенному у нас порядку предшествует выборам, назначено не в Ручьеве, а в деревушке Ручейки. Там как раз сосредоточен бедняцкий элемент, а кроме того для пущей конспирации, ибо нам предстоял жестокий бой, и нужно было секретно от старого правления подтянуть дружественные силы. В непроглядной темноте, переливая через свеже наметенные сугробы, подъехали мы к дому Сысина Ивана, ручейковского старательного середняка. Он как раз и был по увязке с волкомом намечен в новые доверенные, а вместе с тем и в вожди переворота. Про него я знал только, что мужик честный, работящий, по возвращении из германского плена нашел свое хозяйство в жалком прозябании и очень быстро его превознес, руководясь научной практикой и имея в данный момент двух коров с месячным удоем более семисот литров. Также в высшей мере оправдал доверие как председатель сельского комитета взаимопомощи и проводник советских начинаний. Сысина самого дома не застали, ушел по делам в комитет. Будрин тотчас же нарядил за ним хозяйку, наказав ей, чтобы о нашем прибытии ничего не говорила, а просто так, мол, – по хозяйству нужен: – У них, – говорит, – везде свои агенты есть, моментально донесут, и могут помешать бедняцкому собранию. Хозяйка, накинув полушалок, побежала за мужем, мы же, подсев к жаркой печке, предались сладкому чувству согревания и деловым мыслям. Положение здешнего товарищества, по собранным мною данным, рисовалось в следующем виде. Во главе, кроме Нилова, доверенного, еще двое членов – Сергей Мышечкин и Николай Земсков. Оба – не то чтобы откровенные кулаки, – у Мышечкина три коровы, что по местному уровню не превышает середняцкой нормы, у Земскова две, и к тому же сам служит счетоводом в вике, в роде как бы советский интеллигент, – но тактика у обоих самая язвительная, особенно у Мышечкина. Тонкая деталь: оба в прошлом активные эсеры, еще с пятого года. Люди знающие, хваткие, языки подвешены превосходно. Ниловская роль в этой компании была какая-то смутная. Он ли над ними верховодил с хутора своего, они ли его оседлали, не знаю, только все каждодневные дела правленские каким-то родом очутились в руках у Мышечкина. Он и за сливом стоял, и сбыт налаживал, и бухгалтерию строчил, – словом, заграбастал все функции доверенного. И к исходу полутора лет получилось у них нехорошо. Снаружи как будто бы все мило и гладко, – хотя и доползли уже до волости какие-то щекотливые слухи насчет списания Мышечкиным в расход шестисот литров молока, будто бы скисшего, и кое-что подобное, но суть не в этом. Суть в том, что Ручьевское товарищество как объединило при основании двадцать три хозяйства, так и замерло на этой точке. Ни взад, ни вперед. Просились к ним многие ручьевские и особенно ручейковские мужики, подолгу набивались. Не принимают. Требовали из соседних деревень: носить нам далеко, откройте, пожалуйста, сливные пункты, – в ответ либо туманная волынка, либо полный отказ. Отнекиваются, жмутся, – товарищество, дескать, еще молодое, расширение опасно, не управимся, прогорим... Вот и получилось в результате, – не кооперативная организация, а семейная лавочка, сплошное кумовство. Подоплека всего тут, конечно, в распределении денежных ссуд и главное дело сильные корма. По жмыху и отрубям весь этот район – потребляющий, снабжение идет через кредитку и дальше через молочные низовки, а в этом году как раз жестокий кризис с кормами... Понимаете, в чем секрет?.. Выгодно ли с их подло-кулацкой точки распылять корма на сторону? Не полезнее ли пустить по своим дворам, для своей кровной скотинки?.. Вот то-то и оно... Ну, а в таком застойном деле накопляется со временем мутная водица, и уж кто-нибудь в ней рыбку ловит, будьте спокойны... Очень грустный оборот получила в Ручьеве светлая кооперативная идея, и все же, скажу я вам, не слишком бы меня это подавляло, если бы не Нилов... Ведь мой же ставленник он был, – какая голова, какие руки золотые, какая преданность продукту, – и вот поди ж ты... Как же допустил он, почему не восстал со всей силой ума и речи против коллег своих?!.. Ведь стоило бы ему только клич кликнуть, – вся округа за ним бы пошла по столбовой дороге коллективизма... При его-то авторитете, при стольких знаниях!.. Нет, сплошал, сплошал мой старик!.. К этому горькому итогу пришел я в своих размышлениях и не мог не признать свою политическую ошибку, которую еще в Дулепове решил энергично исправить. И все-таки должен вам сознаться: в тайниках души шевелилась во мне робкая надежда, – а вдруг да и не так уже все скверно, – может, Нилов-то ни в чем и не замешан, просто обошли старика, опутали прыткие дельцы, и если убрать их, дать ему лучших помощников, то поведет он с ярким взором район свой к обильной и радостной жизни... Уж такое жило в памяти моей очарованье от этой мощной фигуры... Пришел Сысин, и Будрин принялся его склонять на сторону переворота, убеждая возглавить товарищество на предмет борьбы с кулацкой кликой. С Сысиным договоренность была и раньше, но окончательного ответа он еще не дал, сильно колебался, ибо восстать ему на Нилова и Мышечкина – в роде того было, что итти с голыми руками на медведя. У тех за плечами опыт, образование, приверженцев у них пол-села, – как же, первые люди в округе, министры, можно сказать... И вот попробуй, замахнись на них... А ежели, не дай бог, получится фиаско, – ведь со свету сживут. – Я бы, конечно, ничего, я не возражаю, – говорит Сысин в страшном раздумье, надо бы им по рукам тяпнуть... И дело они в тупик завели, – это все верно... Только вот ведь беда: бухгалтерии я не обучен... Кредет, едет... Что это такое?.. Я прямо и не знаю... У нас в комитете этого нет, у нас попросту... А тут, видишь ты, дело торговое, занозистое... Будрин весело на него рукой машет: – Об этом, брат, не беспокойся. Нашего бухгалтера к вам командируем, он и проверит, и покажет... Проинструктирует, одним словом. И впредь будет от нас всяческая поддержка. Об этом не беспокойся. Сысин, однакоже, все сомневается. – Да ведь как же не беспокоиться-то? – говорит он с тяжким вздохом. – Против кого идем? Против коренной ручьевской силы, против первейших заправил и командиров... Ведь они у нас в селе заместо солнца, – и свет от них, и теплота от них... Особо сказать – Нилов... Баб одних ежели учесть, – разве они дозволят Михаила Никифорыча своего затронуть, – он у них святая икона, молятся на него. Отец родной и просветитель... – А ты-то что? – кипятится Будрин, – один, что ли? Разве ручейковцы за тобой не пойдут? Пойдут ручейковцы! Обиженные Мышечкиным, обсчитанные – пойдут? Пойдут!.. Да – милый ты мой! – вся волость за тебя, – волком, волисполком, агрономия... А кредитное товарищество? – что мы на ихнее жульство смотреть, что ли, будем с сахарной улыбкой? Вот закроем завтра кредит, – погляди, как они взовьются... Нет, Иван Кузьмич, ты брось малодушие, ты только решись и, главное дело, воздуху наберись, а потом отстаивай потверже... И вот Иван Кузьмич сидит, набирается воздуху. Не легко ему решиться на такую революцию. Мужик он приземистый, но плотный, с пышной, окладистой рыжеватой бородой и, как я заметил, очень похож на бывшего народного комиссара Яковенко. На лбу у него примасленная челка. В раздумье часто поднимает он плоское, широкое лицо свое к потолку и тогда прикрывает глаза. В избе у них не богато, но чисто. С печки во все глаза смотрят на нас двое ребятишек и третий, грудной, спит в колыске. А между колен Сысина во все время разговора вертится босоногая его дочка, годов шести, и он рассеянно поглаживает ее по голове. Когда же вздумалось ей полезть к нему на колени, – он тихонько отстраняет ее: "Ступай, ступай, дочка, не до тебя тут..." Тут еще жена впутывается, – решительная такая, круглолицая бабенка, – стоит она у притолоки, скрестивши руки, тревожно во все вслушивается, – и вот прорвало ее: