Текст книги "Современная литературная теория. Антология"
Автор книги: И. Кабанова
Жанры:
Языкознание
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Логика и грамматика по природе близки друг другу, и в рамках картезианской лингвистики логики с легкостью занимались грамматикой. Сегодня тот же посыл сохраняется в разных методах и терминологиях, ориентированных на универсалии, на которых якобы в равной мере основаны логика и естественные науки. Отвечая тем, кто защищает уникальность отдельного произведения, Греймас оспаривает право использовать грамматику для прочтений, которые не ориентированы на выявление универсальных моделей текста. Он пишет: «сомневающиеся в семиотических методах утверждают необходимость создания отдельной грамматики для каждого текста. Но суть грамматики в ее применимости к большому числу текстов, и метафорическое применение термина ... скрывает отказ от решения семиотических задач» [51]51
Greimas A.J. Du Sens. Paris: Seuil, 1970. P.13.
[Закрыть]. Осторожное определение – «большое число текстов» – как бы говорит о надежде, что когда-нибудь будет разработана модель, применимая к производству всех текстов. Опять-таки здесь мы не будем обсуждать степень обоснованности подобного оптимизма, а привлечем к нему внимание как к примеру стойкого симбиоза грамматики и логики. Очевидно, что для Греймаса и для всей его традиции грамматические и логические функции языка равноподобны. Грамматика – изотоп логики.
Следовательно, до тех пор пока она опирается на грамматику, любая теория языка, в том числе языка литературного, не угрожает основным принципам когнитивных и эстетических языковых систем. Грамматика служит логике, которая в свою очередь служит мостом к познанию мира. Изучение грамматики, первого из свободных искусств (artes liberales), есть необходимая предпосылка научного и гуманистического знания. Пока литературная теория не посягает на этот основополагающий принцип, она не представляет никакой опасности. Неразрывность теории и действительности утверждается и поддерживается всей системой знания. Трудности начинаются, когда становится невозможно продолжать игнорировать эпистемологические последствия риторического плана дискурса, когда риторика перестает быть простым придатком, украшением семантики.
В истории тривиума неопределенность отношений между грамматикой и риторикой (в противоположность отношениям грамматика —логика) проявляется в неопределенности статуса фигур речи или тропов, того компонента языка, который перешагивает через спорную границу между грамматикой и риторикой. Раньше тропы изучали в разделе грамматики, они трактовались как семантическое выражение значения и одновременно носители специальной риторической функции убеждения. В отличие от грамматики, тропы – часть языка. Тропы – текстопорождающие приемы, они не обязательно основаны на реальной действительности, тогда как грамматика по определению способна на экстралингвистические обобщения. Скрытая напряженность между риторикой и грамматикой выходит на поверхность в чтении, процессе, который связан с ними обеими. Получается, что сопротивление теории есть сопротивление чтению, в современной науке оно наиболее эффективно в методах, которые называются «теории чтения», но при этом отказываются от решения провозглашенных задач.
Что имеется в виду под утверждением, что изучение литературного текста зависит от акта чтения, или когда мы говорим, что кто-то систематически избегает акта чтения? Наверное, не просто тавтология – мол, следует прочитать хотя бы самую малую часть текста (или самую малую часть текста об этом тексте), чтобы иметь возможность высказаться о данном тексте. Как бы критика понаслышке ни была распространена на практике, она никогда не превозносится как образец для подражания. Из утверждения для многих не самоочевидного требования читать тексты вытекают две вещи. Во-первых, литература не обладает прозрачным, однозначным смыслом, и вопрос о различии между идеей произведения и способами ее воплощения далеко не решен. Во-вторых, грамматическая расшифровка текста оставляет осадок неопределенности, которую желательно, но невозможно разрешить средствами грамматики, как бы широко ни понимать грамматику. Современная семиотика расширила поле грамматики, включив в нее внеграмматические измерения, и это самое замечательное и спорное достижение семиотики, особенно в изучении синтагматических и нарративных структур. Кодифицирование контекстуальных элементов, которые выходят за синтаксические рамки предложения, ведет к системному изучению межфразовых связей, что углубляет и расширяет знание текстовых кодов. С другой стороны, понятно, что любое расширение области грамматики направлено на вытеснение риторических фигур грамматическими кодами. Эта тенденция замещения риторической терминологии на грамматическую – часть проекта, замечательного по замыслу, – выяснить значение и овладеть им. Замена герменевтической модели на семиотическую, замена интерпретации на декодировку, если вспомнить сбивающую с толку подвижность значения произведения во времени, будет свидетельствовать о значительном прогрессе. Тогда рассеются многие сомнения по поводу «чтения».
Однако можно возразить, что определяющие текст образные уровни не доступны никакой грамматической декодировке. В каждом произведении есть соответствующие нормам грамматики элементы, семантическая функция которых не поддается грамматическому определению. Как определить значение родительного падежа в названии незавершенной поэмы Китса «Падение Гипериона» (The Fall of Hyperion): означает ли название пример поражения старой власти от новой силы, что было первоначальным замыслом Китса, но от которого он все дальше отходил в процессе работы; или заглавие надо понимать как «Падающий Гиперион», т.е. оно имеет более тревожный и широкий смысл, говорит о процессе падения, акцентирует то, что Гиперион падает,вне зависимости от начала процесса, его конца и личности того, кому приходится упасть? Но герой последнего фрагмента больше напоминает Аполлона, чем Гипериона, того Аполлона, который в первом фрагменте триумфально возвышался, был прочно воздвигнут и продолжал бы стоять, если бы Ките по неизвестной причине не прервал работу над историей триумфа Аполлона. Так говорит ли нам заглавие, что Гиперион повержен, а Аполлон вознесен, или что Гиперион и Аполлон (и Ките, временами не различимый с Аполлоном) взаимозаменяемы, что каждый из них с неизбежностью должен упасть и постоянно падает? Грамматика дает одинаковую возможность обоих прочтений, но из контекста (следующего за заглавием повествования) невозможно решить, какое из них верно. Контекст равно подтверждает и равно противится обеим интерпретациям, и возникает соблазн предположить, что незавершенность поэмы отражает невозможность для Китса и для нас, читателей, прочесть ее заглавие. Тогда имя «Гиперион» в заглавии можно прочесть в фигуральном смысле или, если есть такое желание, интертекстуально, как относящееся не к историческому или мифологическому персонажу, а как ссылку на предыдущее произведение самого Китса («Гиперион»). Но не излагаем ли мы тем самым историю неудачи раннего произведения как успех позднего, падение «Гипериона» как триумф «Падения Гипериона»? Казалось бы, именно так, но не совсем так, потому что второй текст тоже незавершен. Или мы имеем в виду, что о любом произведении как о тексте можно сказать, что оно не удалось? Возможно, и это верно, но опять-таки не вполне, потому что история неудачи первого текста относится только к нему и неправомерно рассматривать как неудачу «Падение Гипериона». Вопрос неразрешим, потому что в него вовлечены, наряду с фигуральным и буквальным значением имени собственного «Гиперион», значения глагола «падать», и поэтому он переходит из сферы грамматики в сферу фигуральных значений. В названии «Падение Гипериона» слово «падение» употреблено явно фигурально, но в случае прочтения «Падающий Гиперион», если Гиперион отождествляется с Аполлоном, а Аполлон с Китсом, а читатель может идентифицировать себя с автором, – тогда его символический крах может быть понят как буквальная неудача Китса и одновременно наша, читательская неудача. Прочтение заглавия составляет, таким образом, не просто упражнение в семантике – от него зависит читательское переживание текста. В выборе прочтения нам не может помочь ни логический, ни грамматический анализ. Так же, как Ките оборвал свое повествование, процесс понимания читателя обрывается в тот самый момент, когда он предельно вовлечен и мобилизован текстом. И трудно найти утешение в «полной симметрии» затруднений автора и читателя, потому что симметрия превращается из формальной в смысловую ловушку, и вопрос перестает быть чисто теоретическим.
Эта аннигиляция теории, катастрофа на привычно-стабильном познавательном поле, которая начинается с грамматики, переходит на логику и далее на концепции человека и физического мира, может стать теоретической задачей такого риторического анализа, который вскроет неадекватность грамматических моделей нечтения. Риторика, в силу своего резко отрицательного отношения к грамматике и логике, уничтожает претензии тривиума (а значит, языка) на то, чтобы быть надежным инструментом познания мира. Сопротивление теории есть сопротивление риторическому, образному, символическому измерению языка, которое выступает на первый план в литературе отчетливей, чем в других вербальных явлениях, или, точнее говоря, которое открывается при подходе к любому словесному явлению как к тексту. И грамматика, и образность – составные части процесса чтения, поэтому чтение всегда будет процессом отрицания, замещения грамматического понимания образно-риторическим постижением текста. Модель тривиума содержит в себе псевдо-диалектику его самоуничтожения.
Этот вывод дает возможность более системного описания сцены современной теории. На ней царит возросшее внимание к чтению как к теоретической проблеме, или, как иногда ошибочно выражаются, к рецепции, а не к производству текстов. В этой области состоялись самые плодотворные международные дискуссии, здесь идет самый интересный диалог между литературной теорией и другими дисциплинами: искусствознанием, лингвистикой, философией и общественными науками. Непредвзятый отчет о современном состоянии литературной теории в США должен будет подчеркнуть этот акцент на чтение, наметившийся уже в «новой критике» 40 – 50-х гг. Нынешние методы более техничны, но сегодняшний интерес к поэтике литературы явно связан с проблемами чтениями. Используемые модели чтения больше не сводятся ни к интенциональности, т.е. не связываются с личностью автора, ни к герменевтике, т.е. не исходят из существования некоего дообразного текста-абсолюта. Поэтому сегодняшнее увлечение чтением может привести к открытию заново теоретических трудностей, которые обозначились в риторике. Так отчасти и происходит. Самый поучительный аспект современной теории – совершенствование, изощрение таких техник чтения, которые помогают избежать тупиков риторического анализа, и происходит это тогда, когда достижения новых процедур больше не позволяют привычно относить сопротивление чтению, порождаемое риторикой, к разряду тематических общих мест. Сопротивление теории как сопротивление чтению в самой яркой и теоретически изощренной форме мы находим у теоретиков чтения, которые доминируют сегодня на сцене теории.
Было бы легко, хоть это и потребует времени, показать, что все теоретики чтения, – от Греймаса и работающего более тонко Рнффатера до очень от них отличающихся Г.-Р. Яусса и Вольфганга Изера, каждый из которых имеет заметное, иногда совершенно непостижимое влияние в США, – все они опираются либо на грамматические, либо, в случае рецептивной эстетики, на герменевтические модели, которые не позволяют проблематизировать реальный процесс чтения и остаются поэтому укорененными в эстетической теории литературы. Показать эту основу было бы нетрудно, потому что читатель, однажды осознав риторическую природу текста, легко обнаруживает моменты, несводимые к грамматике или к исторически определяемому значению текста, разумеется, если читатель готов признать то, чего не может не заметить. Проблема быстро перерастает в следующий столь же непростой вопрос – почему большинство читателей так неохотно признает очевидное. Но разоблачение основ позиций этих теоретиков чтения было бы пространным, потому что пришлось бы прибегнуть к углубленному анализу текста; вкратце можно продемонстрировать неопределенность заглавия типа «Падение Гипериона», но для того, чтобы встретить его неразрешимую загадку во всеоружии критического обзора и углубленной интерпретации текста, требуется место.
Труднее показать заблуждения тех теоретиков чтения, которые избегают риторики другими путями. В недавнее время повысился интерес к тем элементам языка, которые зависят не только от реального мира, но и от форм познавательной деятельности, что исключает рассмотрение тропов и идеологий из чтения, понимаемого как речевой акт. Самые мудрые последователи теории чтения как речевого акта справедливо настаивают на необходимости отделять действенность речевого акта, более конвенциональную, чем познавательную, от его причин и следствий. Риторика, понимаемая как сила убеждения, насильно изгоняется из акта чтения и рассматривается как эмоциональная область идиом, что проделывает Стэнли Фиш в своем искусном эссе [52]52
Fish, Stanley. How to Do Things with Austin and Searle: Speech Act Theory and Literary Criticism // Modern Language Notes, 91 (1976), pp. 983—1025.
[Закрыть]. Но этот вывод сомнителен, т.к. относит силу языкового убеждения, и вправду неотделимую от риторики, в область чистых эмоций и намерений, и игнорирует тем самым другие риторичные и столь же распространенные в литературе формы убеждения, которые апеллируют к разуму, а не к чувствам. Лишить риторику ее познавательного плана можно, только игнорируя ее фигуральные, образные функции. Если возвратиться на минуту к модели тривиума, такой подход отказывает риторике во всеобщности, свойственной грамматике и логике, и видит в ней простой коррелят красноречия. Приравнивание риторики к психологии, а не к эпистемологии открывает мрачную перспективу сползания в теоретическую банальность, особенно мрачную в сравнении с блестящими достижениями анализа чтения как речевого акта. И все же эти теории вновь воспроизводят рост значения грамматики в тривиуме за счет риторики, и по-настоящему читают они только в той мере, в какой расчищают дорогу для столь избегаемого ими риторического чтения.
Нельзя сказать, что литературная теория стремится к невозможному – к «подлинно» риторическому чтению, которое сумеет избежать и слишком тесных связей с физическим миром, и жестких грамматических кодификаций текста. Такое идеальное чтение предстанет как методичное уничтожение грамматических конструктов, и, систематически опровергая тривиум, оно будет теоретически прочным и эффективным. Технически корректное прочтение текста с позиций риторики может быть скучным, монотонным, предсказуемым, но оно неопровержимо. Оно к тому же имеет обобщающий характер, т.к. в принципе не ведет к познанию какой бы то ни было целостности (например, языка), но является ненадежным процессом производства знания, в котором все составные элементы, в том числе языковые, последовательно доказывают невозможность языка служить эталоном для модели познания, невозможность эталонного языка. С точки зрения теории, риторическое чтение – самая гибкая и диалектическая модель, которая может сделать ненужными все прочие модели, и она может по совести утверждать, что содержит в себе все остальные дефектные модели чтения – «отказ от чтения», референциональную, семиотическую, грамматическую, модель чтения как речевого акта, логическую, словом, все возможные. Риторическое чтение одновременно теоретично и нетеоретично, это всестороннее обоснование невозможности теорий. Но в той мере, в какой оно теоретично (т.е. ему можно научить, оно поддается обощению и систематизации), риторическое чтение сопротивляется интерпретациям, которые само же и предлагает. Ничто не может преодолеть сопротивление теории, потому что теория сама и естьсопротивление. Чем возвышенней ее цели и изощренней методы, тем менее она возможна. И все же литературной теории не грозит опасность исчезновения; она не может не процветать, и чем больше сопротивление ей, тем больше она расцветает, потому что она говорит на языке самосопротивления. Неразрешимым остается только, означает ли это цветение, эта активность, ее триумф или ее падение.
II
Психоанализ
Жак Лакан
Жак Лакан (Jacques Lacan, 1901 – 1981) – начиная с 30-х гг., самый последовательный критик ортодоксального фрейдизма в XX в. В 1959 г. исключен из международной ассоциации психоаналитиков. С 1953 г. вел собственные еженедельные семинары, в которых практиковал новый подход к бессознательному, заявив, что «оно структурировано так же, как язык». Соединил психоанализ с лингвистикой и семиотикой, одна из ключевых фигур в распространении идей структурализма и постструктурализма. Помимо специальных статей и опубликованных лекций, наиболее известный труд – «Сочинения» (Ecrits, 1964). В семинаре Лакана занимались многие современные французские теоретики литературы, в том числе Юлия Кристева и Элен Сиксу.
Предлагаемое эссе «Инстанция буквы в бессознательном, или разум после Фрейда» (L’instance de la letter dans l’inconscient ou la raison depuis Freud) наряду со статьей «Стадия зеркала и ее роль в формировании «я» (La stade du miroir comme formateur de la fonction du Je, 1936), считающееся классическим трудом Лакана, – самая ранняя из включенных в эту книгу работ. Оно было впервые прочитано как лекция в Сорбонне в 1957 г., позже напечатано в ежегоднике La Psychoanalyse, который редактировал Лакан. В опущенной в переводе первой части, «Значение буквы», утверждается, что структура бессознательного идентична структуре языка, «буквой» автор называет материальную опору, которую речь заимствует из языка, уточняется концепция знака Соссюра, проводится традиционное разграничение между метафорой и метонимией. Ниже следуют вторая и третья части работы.
Жак Лакан
Инстанция буквы в бессознательном
Буква в бессознательномВ собрании сочинений Фрейда каждая третья страница посвящена филологическим ссылкам и объяснениям, каждая вторая – логическим заключениям, и всегда его подход жизни отличает диалектичность, причем чем больше анализа бессознательного, тем больше лингвистического анализа.
Так, в «Истолковании сновидений» на каждой странице речь идет о том, что мы называем буквой дискурса, о ее свойствах, употреблении, о ее имманентности этой материи. В этом труде Фрейд становится на великий путь изучения бессознательного. И дает нам это понять; в момент написания книги на заре века он уже был убежден в том, что утверждал до самого конца: здесь содержится весь смысл его деятельности, суть его открытия.
В первом предложении первой главы автор утверждает то, что ясности ради никоим образом не могло быть отложено на потом: сон есть ребус. И Фрейд объясняет, почему сон надо понимать именно как ребус. Это следует из присутствия во сне той самой буквальной (или фонемной) структуры, через которую в повседневном общении выражается и анализируется означающее. Так что приводимые Фрейдом неестественные образы лодки на крыше или человека, у которого вместо головы запятая, есть примеры снов-образов, смысл которых только в том, что они обозначают что-то другое, помогают нам разгадать «пословицу», представленную в ребусе сна. Структура языка, позволяющая нам истолковывать сны, и есть принцип «значения снов», Traumdeutung.
Фрейд всячески показывает, что значение сна как означающего не имеет ничего общего с тем, что он означает, и поясняет это примером египетских иероглифов. Только в шутку можно утверждать, что частотность в иероглифическом письме значка, напоминающего хищную птицу, знака алеф,или знака вау,похожего на цыпленка, которые означают соответственно форму глагола «быть» и множественное число, имеет отношение к этим представителям птичьего мира. Фрейд находит в иероглифическом письме отдельные примеры таких способов указания на означающее, которые утрачены в нашем письме (например, когда значок категории глагола добавляется к значку, означающему глагольное действие), но только ради того, чтобы продемонстрировать, что даже в этом письме так называемая «идеограмма» есть буква.
Еще до сегодняшних споров о значении термина «буква» в умах психоаналитиков, у которых нет лингвистического образования, возобладала склонность понимания символа как естественной аналогии, т.е. как образа, привязанного к инстинкту. Степень распространения этого заблуждения такова, что за пределами французской школы психоанализа, которая единственная высказала по этому поводу беспокойство, пора провести четкую границу между гаданием на кофейной гуще и чтением иероглифов, напомнив основные принципы техники, единственно возможное оправдание которой заключается в задачах и содержании бессознательного.
Следует сказать, что эта истина признается крайне неохотно, и дурные способы мышления, против которых я выступаю, сегодня пользуются таким успехом, что от нынешних психоаналитиков впору ждать заявления, что они расшифровали все еще до того, как совершили свою обязательную экскурсию к Фрейду (и обратите внимание на статую Шампольона, [53]53
Шампольон Ж.Ф.(1790—1832) – французский египтолог, разработал основные принципы дешифровки древнеегипетского иероглифического письма.
[Закрыть]говорит гид). Только понимание природы знака способно дать нам понимание того, что мы, психоаналитики, расшифровываем; разница между истолкованием снов и пониманием иероглифического письма заключается в том, что криптограмма полностью проявляет свои свойства, только когда она принадлежит умершему языку.
Предлагаемая мной экскурсия к Фрейду не что иное, как продолжение истолкования снов.
Entstellung,или искажение, Фрейд считает общей исходной посылкой в механизме сновидений. Это то же самое, что мы вслед за Соссюром описываем как ускользание означаемого от означающего, всегда происходящее в речи (заметим, что это процесс бессознательный).
Здесь имеют место два типа отношения к означающему.
Первый заключается в сгущении, или конденсации, – это такой способ наложения означающего, который родственен метафоре, и само его название Verdichtungпоказывает, что процесс однороден с поэтическим механизмом [54]54
Dichtung(нем.) – поэзия, литературное творчество.
[Закрыть].
В случае Verschiebung,переноса, немецкий термин ближе к смыслу перемены значения, чем понятие метонимии; с первого употребления термина в работе Фрейд описывает перенос как главный метод, которым подсознание обходит цензуру сознания.
Что отличает функционирование этих двух механизмов, которым принадлежит столь важная роль в сновидениях, от их действия в речи? Ничто, кроме единственного ограничения, налагаемого на означаемый материал сновидением; Фрейд называет это ограничение Rucksicht auf Darstellbarkeit, в переводе – соображениями представимости.
Но это ограничение действует внутри системы означения; оно еще не превращает сновидения в упорядоченную знаковую систему, подобную некоторым естественным знаковым системам. Возможно, этот факт прольет свет на проблемы некоторых разновидностей пиктографии, которые не следует рассматривать только как ступени эволюции письма потому, что они были отброшены как несовершенные. Уподобим сон салонной игре, в которой некто должен, не произнося ни слова, разыграть перед остальными какое-либо известное высказывание, чтобы зрители смогли его отгадать. То, что во сне слова звучат, неважно, потому что для подсознания слова – только один из кирпичиков представления. И игра, и сон должны преодолеть недостаток материала для представления таких категорий, как причинность, противоречие, предположение, и т.д., – вот факт, который подтверждает, что и игра, и сон скорее системы письма, чем пантомимы. Фрейд уделяет специальное внимание тончайшим способам, которыми сон представляет эти логические категории значительно более органично, чем это возможно в игре, что еще раз подтверждает, что сон следует законам знака.
Дальнейшую разработку типов снов Фрейд называл вторичной. Характер сна определяет его значение: рассмотрим например, фантазии, или дневные сны ( Tagtraum) – сам фрейдовский термин подчеркивает их функцию исполнения желаний. Учитывая, что эти сны могут оставаться неосознанными, их отличительная черта – их значение. По поводу этих фантазий Фрейд говорит, что они должны быть поняты как вторичная конструкция, т.е. они неотличимы от наших мыслей наяву. Нельзя дать лучшее представление об этой функции, чем уподобив ее мазкам краски, которые, нанесенные по трафарету в случайном порядке поверх живописного полотна с определенным сюжетом, создадут для нашего взора невнятные картинки, ребусы или иероглифы.
Простите столь частое обращение к текстам Фрейда; я делаю это не только для того, чтобы показать, как много можно выиграть, если воспринимать их целиком, а не в облегченном изложении, но также для того, чтобы выявить изначальное направление, которое лежит в основе психоанализа и которому Фрейд был всегда верен.
Но мысль о формирующей роли означающего в бессознательном, которую Фрейд описал строго формально, не получила должного признания. И произошло это по двоякой причине, наименее очевидная из которых, естественно, та, что формализации недостаточно, чтобы убедить в необходимости инстанции означающего. Причина в том, что в момент своего возникновения концепция истолкования сновидений ( Traum-deutung) далеко обгоняла уровень современной ей лингвистики, для которой, как может быть показано, она проложила дорогу уже своей истинностью.
Вторая причина, которая представляет собой лишь обратную сторону первой: если психоанализ замкнулся в границах значений, содержащихся в бессознательном, то в силу того, что тайная притягательность этих значений вырастает из их внутренней диалектики.
В ходе моих семинаров я показал, что только необходимостью противостоять постоянно нарастающим следствиям этой притягательности можно объяснить те внезапные перемены, или, точнее, перемены курса, которые Фрейд счел нужным внести в свою доктрину ради своей главной задачи – сохранить для потомства и свое открытие, и следующий из него фундаментальный пересмотр всего нашего знания. Повторяю: в его ситуации, когда в науке не было объектов, сопоставимых с открытым им объектом, – в подобной ситуации Фрейд по крайней мере всегда хранил онтологическое достоинство этого объекта.
Дальнейшее было в руках богов, и развитие психоанализа пошло по такому пути, что сегодня он берет за основу те воображаемые буквы, которые, как я только что показал, написаны на полях текста и искажают его. Психоанализ ставит новые цели в истолковании снов – завершение процесса анализа обнаружением этих форм, где бы они ни появлялись, в убеждении, что точно так же, как они являются знаками истощения и регресса, они одновременно и знаки преобразования «вещных отношений», которые характеризуют субъект.
Практика психоанализа, исходящая из этих позиций, может быть иногда плодотворна и эффективна, и в качестве терапии она защищена от критики. Но внутреннее несогласие все же возникает из-за очевидного противоречия: практика основана на следовании заветам Фрейда (а именно, на соблюдении разработанных им строгих правил анализа, все инструменты которого, от «свободных ассоциаций» и далее, определяются концепцией бессознательного), но при этом по поводу самой концепции бессознательного царит путаница. Самые крайние приверженцы этой практики воображают, что они освободились от всякой необходимости разрешить противоречие, проделав простой пируэт: правилам анализа (говорят они) нужно следовать еще строже, соблюдать их, как религиозный ритуал, потому что он был дан нам в результате счастливой случайности. Другими словами, Фрейд не отдавал себе отчета в том, чем он занимался.
Возвращение к текстам Фрейда показывает, наоборот, полное соответствие между его техникой и его открытием, и оно же позволяет нам ранжировать все предложенные им процедуры.
Ведь в анализе снов Фрейд намеревался дать нам только самые общие законы бессознательного. Одна из причин, по которой сны особенно благоприятны для подобного рода демонстрации, по словам Фрейда, в том, что сны и нормального человека, и невротика обнаруживают одни и те же законы.
Но действие бессознательного не прекращается и в состоянии бодрствования. Психоанализ показывает нам, как бессознательное затрагивает все наши поступки. Присутствие бессознательного в психологическом порядке, иными словами в отношениях-функциях индивида, нуждается в более точном определении: бессознательное не есть продолжение психического, потому что если в осознанном психическом эффекте присутствует бессознательная мотивация так же, как в эффекте неосознанном, и наоборот, то можно вспомнить и о значительном числе таких психических эффектов, которые совершенно точно именуются бессознательными, в том смысле, что они исключают характеристики сознания, и тем не менее не имеют решительно никакого отношения к бессознательному по Фрейду. Так что благодаря неправильному употреблению термина бессознательное в этом смысле смешивается с психическим, и только так можно причислить к психическому то, что на деле есть следствие бессознательного, например, соматического.
Таким образом, все зависит от определения места бессознательного. Я утверждаю, что это место определяется по формуле S/s. То, что мы смогли показать как охват означающим означаемого, предполагает трансформацию формулы:
Мы показали последствия не только для элементов горизонтальной означающей цепочки, но и для ее вертикальных зависимостей, разделенных на две базовые структуры, метонимию и метафору. Первая выражается:
f(S...S')S~S(-)s.
т.е. метонимическая структура указывает, что только связь между означающим и означаемым допускает элизию (прерывание), где означающее восполняет нехватку, недостаток бытия в объектных отношениях, используя возвратный характер значения для того, чтобы придать ему желание, направленное на ту самую нехватку, которую оно поддерживает. Знак «-», помещенный в скобках, представляет здесь сохранение линии -, которая в исходной формуле обозначала несводимость в отношениях между означающим и означаемым; в ней выражено сопротивление значения.
Метафора выражается формулой
f(S')S~S(+)s.
Эта формула метафорической структуры показывает, что путем замены одного означающего на другое создается творческий или поэтический эффект означения, другими словами, происходит метафорическое означение. Знак + между скобками представляет здесь выход за линию – и конститутивную значимость разрыва, прыжка для возникновения значения.
Этот прыжок есть условие возможности перехода означающего в означаемое, на которое я указал выше, хотя раньше я говорил об этом в связи с местом субъекта. И теперь мы должны обратиться к функции субъекта как к главному вопросу нашей проблемы.