355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » И. Иванов » Уильям Шекспир. Его жизнь и литературная деятельность » Текст книги (страница 8)
Уильям Шекспир. Его жизнь и литературная деятельность
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:31

Текст книги "Уильям Шекспир. Его жизнь и литературная деятельность"


Автор книги: И. Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Глава X

«Отелло». – «Макбет». – «Король Лир». – Катастрофа в шекспировских трагедиях и общий смысл нравственного миросозерцания поэта.

Отелло, Макбет и Лир венчают трагическое творчество Шекспира, и от них – величественных и мрачных – веет суровым дыханием зла, в котором «мир лежит». Многим казалось, будто поэтом в эпоху создания этих пьес овладел пессимизм и он устами своих героев облегчал личную гнетущую тоску. Припоминались даже факты, повергшие его в беспросветное настроение: казнь графа Эссекса, одного из покровителей поэта, потом целый ряд утрат, – сына Гамнета, младшего брата, матери… Все это постепенно омрачило дух поэта, и он, начиная с Гамлета, дал волю наболевшему чувству…


Граф Эссекс. По гравюре И. Грантома.

Все подобные соображения вряд ли необходимы для объяснения шекспировского творчества. Поэт никогда не был оптимистом, не дожил и до пессимизма. Он еще в ранних комедиях и драмах наметил мотивы, буквально совпадающие с позднейшим так называемым пессимистическим лиризмом. Еще в комедии Сон в летнюю ночь мы слышали: «Все светлое так быстро в жизни гаснет», и еще Антоний, герой Венецианского купца, сравнивал жизнь с подмостками, а людей – с актерами, то есть предвосхищал знаменитый монолог Макбета. В самой, по-видимому, светлой лирической пьесе – Как вам угодно – герои беспрестанно впадают в раздумье, а слова герцога изумительно ясно напоминают речь Корделии в момент развязки величайшей трагедии поэта. Он говорит меланхоличному Жаку:

 
Вот видишь, мы несчастны не одни;
На мировой необозримой сцене
Являются картины во сто раз
Ужаснее, чем на подмостках этих,
Где мы с тобой играем…
 

Оливия в свою очередь предупреждает философию всех других героев Лира, – Эдмунда наравне с герцогом Альбанским:

 
Свершай судьба – мы не имеем воли!
И нам судьбы своей не избежать…
 
(Двенадцатая ночь).

Шекспир, следовательно, отнюдь не был подвержен пессимизму в какой-либо определенный период своей жизни. Философии его научила личная участь, столь горячо и искренно изображенная им в сонете к другу. А эта наука началась одновременно с литературной деятельностью поэта, и ему незачем было ждать экстренных происшествий, чтобы изобразить на своей сцене правду жизни во всей полноте и беспристрастности. Да, полноте, потому что и великие драмы отнюдь не внушения пессимизма, то есть одностороннего миросозерцания, а результат все той же проникновенной вдумчивой мудрости, какая раньше подсказала поэту тайну психологии Ричарда III и светлые образы комедий. Он повторил эту психологию в первой же трагедии из трех нами названных, но и здесь уже переработкой своего источника показал, что не в Яго смысл и сила мировой жизни.

Отелло – герой итальянской новеллы – еще более жестокий и дикий, чем Гамлет датской легенды. Чувственный, беспощадно эгоистичный ревнивец, он совместно с клеветником измышляет варварский план мести мнимой изменнице, выполняет его, подвергается пытке, отрицает свою вину, карается изгнанием и гибнет от рук родных его жены. Шекспир воспользовался только внешними фактами, и то далеко не всеми, совершил коренное преобразование личности главного героя и создал заново характер Яго, в новелле – оскорбленного поклонника Дездемоны. Отелло – не мелодраматический злодей из ревности; при таких условиях поэт не мог бы заинтересовать нас его судьбой и еще менее – вызвать в нас впечатление трогательное и возвышенно трагическое. Он оставил Отелло мавром: это необходимо, чтобы подчеркнуть исключительное положение героя в венецианском обществе и только отчасти – его страстный темперамент и чувственную мощь. Драма утратила узко личный, грубо любовный смысл и поднялась до высшего трагического мотива – до столкновения личности со средой.

В сущности фактического столкновения нет на сцене, но нравственный разлад лежит в основе драмы и прямым путем ведет героя к катастрофе.

Отелло по внешнему положению – общепризнанный спаситель Венеции, опора ее свободы, всеми чтимый генерал, имеющий за собой царственных предков. Но нравственно он одинок и не только чужд республике, а даже презираем ее правителями. Во всем венецианском совете не находится никого, кроме дожа, кто бы мог поверить в естественность любви Дездемоны к мавру, и все совершенно серьезно справляются, не прибегал ли он «к средствам запрещенным, насильственным, чтоб подчинить себе и отравить девицы юной чувство?» Отелло инстинктивно понимает свою роль, с болью в сердце сознается, что у него не было ни малейшей надежды увлечь Дездемону, первую красавицу гордого аристократического мира, и он даже теперь не может объяснить сенаторам, как это случилось, – он расскажет только ход событий «без прикрас», не пытаясь «скрасить дело». И его единственное объяснение, отнюдь не свидетельствующее о самоуверенности: «Она меня за муки полюбила». Так говорит Отелло, очевидно, не решаясь чувство Дездемоны приписать каким бы то ни было своим достоинствам. Он принимает любовь ее как незаслуженный дар, как счастье, в момент осуществления которого остается только умереть. Это черта в высшей степени важная и обильная последствиями. Когда Отелло на Кипре окончательно убеждается, что Дездемона действительно принадлежит ему, он, подобно Фаусту, начинает невольно бояться за будущее, трепетать пред разочарованием, мысль о смерти пронизывает его мозг:

 
Когда б теперь мне умереть пришлось,
Я счел бы смерть блаженством высочайшим,
Затем что я теперь так полно счастлив,
Что в будущем неведомом боюсь
Подобного блаженства уж не встретить.
 

Мы должны во всем объеме оценить смысл этого настроения. Отелло, совершенно, по его мнению, лишенный привлекательных для женщины достоинств, грубый воин, неискусный в беседе, черный лицом, близкий к преклонным летам, с самого начала факт увлечения Дездемоны считает своего рода чудом и никогда не допустил бы его и в мыслях, если бы Дездемона первая ясно не открыла свою любовь «целым миром вздохов». И Отелло в глубине души не освоился вполне с этим фактом даже и после свидания на Кипре; он раскрыл объятия чудной девушке в страстном порыве, настоящем вихре счастья, но он не может не сравнивать себя с нею, не может в минуты раздумья не останавливаться все на одном и том же мучительном вопросе: «За что?» Он слышал, как никто из сенаторов не мог поверить в естественность увлечения Дездемоны, на каждом шагу видит, что взоры всех устремлены на нее с невольным восторгом, отчасти с сожалением, на него – с завистью и недоумением, и Яго еще не успел вонзить свое жало в сердце Отелло, а там уже начинают возникать смутные предчувствия и опасения.

Отелло кажется подозрительным, что Кассио слишком быстро расстался с Дездемоной. Стоит ей сейчас же сказать несколько слов в пользу Кассио – и Отелло впадает уже в холодный тон, обнаруживает нетерпение, просит Дездемону оставить его одного. Ему даже приходит мысль, что, может быть, ему придется перестать любить Дездемону. Глядя вслед уходящей жене, он восклицает:

 
Прелестное созданье! Да погибнет
Моя душа, когда любовь моя
Не вся в тебе! И быть опять хаосу,
Когда любить тебя я перестану.
 

А Яго между тем еще не начал плести своей адской сети. Что же будет после первой же его беседы с мавром!

Отелло не ревнив – в обычном смысле. Отелло не станет с терпением сыщика собирать улики и разбираться в них. У него и ревность, и героическая страсть столь же своеобразны, как и вся его жизнь. Ему вообще недоступны и чужды будничные мелочи. Он, выросший на полях битв, привыкший к смертельным опасностям и доблестным подвигам как к заурядным явлениям, и в мире смотрит на людей глазами великого, но наивного героя. Он не способен различать оттенков и частностей. Нет ничего легче, чем замаскировать в его глазах мелкую интригу, пошлость, ничтожество и убедить в том, чего он сам преисполнен, – в честности, отваге, стихийном благородстве. Яго отлично знает рыцарственный характер своего генерала, понимает, несомненно, и скрытую на дне его сердца со дня брака с Дездемоной боль. И со стороны Яго не требуется даже больших усилий, чтобы в несколько приступов окончательно запутать Отелло, и именно при помощи пустяков и мелочей. Яго очень картинно и верно сравнивает счастье Отелло с натянутыми струнами: расстроить это счастье значит «спустить колки». И здесь достаточно самого легкого прикосновения к болезненно чуткому инструменту, – едва заметный диссонанс для цельной героической натуры Отелло уже смертелен. Или все – или ничего, или безоблачное блаженство – или катастрофа: такова натура мавра. Он незаменим для грандиозной борьбы и подвигов, но совершенно бессилен в житейских мелочах – так же, как не искусен «в кудрявых фразах». Поэт даже самого героя заставляет инстинктивно чувствовать смысл своего драматического положения. Отелло говорит по поводу измены Дездемоны:

 
Такова уж кара душ высоких,
Им не даны права простых сердец,
И их судьба, как смерть, неотразима!
 

Да, этот лев мог бы вступить в победоносный бой с другим таким же львом, но он упадет – жалкий и безоружный – от «мух» и от «сетей», какими грозит Яго.

Так представляя личность Отелло, мы отнюдь не возводим ее на безусловную идеальную высоту. Перед нами творчество величайшего реалиста поэзии, и Отелло – при всей мощи своей природы – мавр страстный и бешеный в своей страсти. Яго растравляет его недуг не только соображениями о чести, но и совершенно реальными, даже слишком реальными картинами измены Дездемоны. Он знает, что эта живопись произведет самое желательное действие на воображение Отелло, и именно намек Яго на сам факт преступления вызывает у Отелло дрожь ярости и жгучей боли. Не правы те, кто видит в лице Отелло только рыцаря; он – муж, и тем более опасный, чем глубже его инстинкты чести и благородной гордости и чем мучительнее сознание своего одиночества в чуждой ему среде. И Шекспир разрешил истинно шекспировскую задачу в заключительной катастрофе. Отелло убивает мнимую изменницу, но чувствует и видит, что это убийство – в то же время самоубийство. Бурная кровь и ненасытное самолюбие оскорбленного мужа, безграничная любовь и несказанные страдания великого, но от начала до конца одинокого героя! Такое слияние редкого на земле блеска и удручающего мрака в исключительно грандиозной форме представляет сущность мирового порядка, как его мыслил поэт.

Это миросозерцание еще полнее раскрывается в двух остальных трагедиях.

Содержание Макбета взято из хроники Холиншеда, и поэт в очень немногом отступил от ее фактов. В хронике Банко – сообщник Макбета, они вместе убивают Дункана, но Макбет-король после нескольких лет благоразумного правления превращается в тирана, губит Банко и потом гибнет сам. Ведьмы и леди Макбет действуют и у Холиншеда, но вся история – один из бесчисленных эпизодов мятежной шотландской старины. Макбет – заурядный вассал-изменник и узурпатор-деспот; нет ни психологии преступника, ни философии преступления, то есть его нравственного смысла. Поэт и здесь открыл человека и провел его личность по всем ступеням внутреннего развития при известных внешних условиях. Вместо жестокого полулегендарного происшествия вышла трагедия совести.

Как всегда у Шекспира, она возникает и развивается на самой простой, реальной почве. Макбет честолюбив как даровитый и удачливый воин и благороден как знатный доблестный рыцарь. Достаточно этих двух стихий, совмещенных в одной энергичной личности, чтобы возникла драма. Весь вопрос в побуждениях извне, даже только в ободряющих случайностях. Такие случайности – блестящие победы Макбета. Он – первый среди вождей, ему, собственно, страна обязана славным миром: король стар и немощен. Разве не естественно счастливому герою совершенно невольно не прямо спросить у себя, а почувствовать в тайниках души вопрос: соответствует ли внешнее положение спасителя родины важности его подвигов? Помните, Макбет – не наемный слуга короля, он – властный тан, то есть в известных пределах такой же государь, как и Дункан. Сами награды неизбежно должны поднимать выше его честолюбивые волнения, именно волнения, – не мысли и не планы. Все равно как у Гамлета до рассказа духа пока лишь предчувствия души, так у нашего героя туманная мечта, которая начинает яснеть и слагаться в идею только после встречи с ведьмами. Оба сверхъестественных явления поэт подготовляет настроениями самих героев, и хотя духа видят многие, а ведьм слышит также Банко, – к решительным драматическим шагам речи привидений влекут только Гамлета и Макбета, только тех, у кого в неразгаданных тайниках сердца уже раньше были заключены великие чаяния. Но как Гамлету мешает «лететь к мести» идеальный и философский строй его натуры, так и Макбета останавливают на пути врожденное благородство и рыцарский инстинкт. И все же Макбет счастливее Гамлета. Он не одинок со своей мечтой. Если бы Офелия оказалась способной разделить мысли и стремления датского принца и призвала на помощь всю вдохновляющую власть любящей и любимой женщины, драма Гамлета, может быть, пошла бы другим путем. Но принцу пришлось одному выдерживать натиск своих «снов» и сомнений, и извне не явилась сила, которая оборвала бы нить его размышлений, устремила бы к делу его волю упреками, ободрениями, страстью. Все эти орудия неотразимы в руках женщины, и с ними выступает леди Макбет против «молока человечности», голоса совести и рассудка своего мужа. Ведьмы вызвали страшную смуту в воинственной душе Макбета, ему одному, может быть, совсем не одолеть бы ее, и он предпочитает все предоставить судьбе: слишком сложный вопрос для первобытного мозга и открытого твердого сердца шотландского тана XII века! Но леди Макбет той же породы, только с женской нервной решительностью: по натуре она непричастна анализу и способна закрыть глаза на все противоречия и затруднения, раз предмет загипнотизировал ее чувство. Это та же героиня комедий – вся порыв и отвага, – только не во имя любви, а во имя отнюдь не менее женской страсти – блеска и эффектной власти. Елена, стремясь к счастью с любимым человеком, ставит свою волю вне случайностей и верит, что судьба не благоприятствует только ленивым. Совершенно такою же философией движима леди Макбет, только на пути не к идеальному подвигу, а к злодейству. И там и здесь одинаково нет вдумчивости в действительность, нет критики ни собственного предприятия, ни окружающих условий, нет, следовательно, ни малейшего повода к сомнениям и колебаниям. Но Елена пытается выполнить вполне естественную и законную задачу человеческой природы, леди же Макбет ослеплена заблуждением, горит преступной жаждой, – и результаты будут различны. Елена достигнет удовлетворения и счастья, леди Макбет быстро сломится под непосильным бременем… Мы не желаем во что бы то ни стало вычитывать нравственные уроки в драмах Шекспира. Но ведь гениальное творчество по своей сущности всегда исполнено смысла и значения, и выводы получаются невольно, в силу необходимости. А в данном случае история леди Макбет стоит рядом с судьбой Порции, благородной и чистой супруги Брута. Не хотел ли наш поэт показать «непрочность» женской природы всюду, где женщина стремится из области сердца и чувства выступить на более широкое поприще? Такой вывод, на современный взгляд, вносит известное ограничение в безусловно прогрессивные сочувствия поэта, но он как нельзя более гармонирует с положительной, строго продуманной житейской мудростью Шекспира, венчающей, как мы уже знаем, пирамиду современной ему мысли.

Бурный поток речей леди Макбет производит решительный переворот в мыслях Макбета. Она сумела затронуть самую звучную струну в его сердце – самолюбие мужчины, отвагу воина. С этих пор Макбет будет страшиться не совести, а стыда: для него жена стала воплощенным укором, и он под давлением ее фанатического воодушевления и презрительного негодования идет на преступление, будто лишенный своей воли… Какая тонкая черта! Неспособный отступить ни перед какой открытой опасностью, непобедимый на поле битвы герой немощнее и слабее женщины на пути к тайному преступлению. Макбет почти жалок со своими галлюцинациями перед убийством, со своими запутанными смущенными речами, так же как и Отелло – перед местью Дездемоне. Нельзя яснее обнаружить величие благородной натуры, как показав ее смущение перед безопасным, но презренным делом. Но то же величие заставит преступника и считаться со своим преступлением, нести на себе всю тяжесть раз пережитого падения.

Каждый дальнейший момент драмы – новый шаг Макбета по направлению к силе духа и мужеству. Герой со страшной мукой перенесет перелом в своей жизни и природе. Непосредственно после злодейства он впадет будто в гипнотический сон, с невыносимой тоской станет взывать к своему незапятнанному прошлому, и леди Макбет придется снова укорять его в малодушии. Даже на престоле не скоро окончательно испарится у Макбета все «молоко человечности»: тогда перед нами был бы заурядный злодей. Лишь ценой отчаяния вернет Макбет всю свою решимость, ценой полнейшего разрыва с былой ясностью и покоем духа. Смерть Банко, кажется Макбету, должна бы обезопасить его власть и успокоить его. Но оказывается, и «мертвые встают и с места гонят нас», другими словами, нового убийства все еще мало, чтоб приучить Макбета хладнокровно обагрять свои руки в чужой крови. Но обагрять неизбежно придется: «страх всегда с неправдой неразлучен» и «опоры твердой не построить кровью». Таков естественный закон зла. Его выражает и сам Макбет, придя в себя после двукратного появления духа Банко: «Вижу я, что кровь нужна и дальше». И он повторяет только истины и факты, давно и множество раз объясненные поэтом в английских хрониках. В них Шекспир с особенной тщательностью следил за неизбежным сцеплением насилий и роковых последствий, всякое злодейство немедленно клеймил угрозой неотвратимой кары и даже Генриха IV, не умышленного злодея и не насильственного узурпатора, заставил до конца дней сетовать на неправый путь к престолу, припоминать пророчество недостойного, но преступно низверженного короля: «Придет пора, когда порыв измены и греха прорвется смрадным гноем». И – что особенно замечательно – Генрих доживает до мрачных дум Макбета, столь же безнадежно судит о человеческой жизни и свою судьбу считает «печальной драмой».

Но Генрих – не убийца. Что же произойдет с Макбетом? Даже Ричарда III, добровольного и обдуманно последовательного злодея, накануне решительной битвы мучают привидения и совесть лишает сна. А Макбету стоило огромных усилий задушить в себе голос врожденного благородства, и для него закрыт путь самоуверенного невозмутимого преступления. До убийства Банко он все еще не может освоиться с насилием, и именно в минуту гибели врага совесть повергает его в жесточайший припадок ужаса. Тогда остается одно из двух: или трусливо отступить от дальнейшей борьбы, бежать от существования, без конца плодящего злодейства, или окончательно порвать с «человечностью» и с закрытыми глазами устремиться вперед, до самой пропасти. Первый исход – для людей по натуре слабых, сильных минутными порывами и нервным возбуждением: такова леди Макбет. Но он – мужчина, герой с головы до пят, он весь дрожит в гневе при одной мысли об отступлении. Тень Банко оставляет нам совершенно преобразованного Макбета, – с этой минуты ни сомнений, ни душевного разлада. Король в положении человека, занесшего руку и готового разить кого угодно и что угодно на своем пути. В сущности, катастрофа совершилась с первым приливом отчаяния. Все нравственные нити порвались, Макбет – бездушная губительная стихия, утратившая всякий смысл жизни, кроме злобы на врагов и жажды мести. Он с нетерпеливым пренебрежением встретит весть о смерти супруги, он проклянет жизнь задолго до смерти, и знаменитый монолог, по-видимому такой красноречивый и несвойственный древнему шотландцу, вырвется у него невольно, будто вздох облегчения. И кто знает дикую красоту и мощь северной легендарной поэзии, особенно шотландских старинных баллад, тот признает правду и естественность подобного лиризма именно в устах короля XII века.

И напрасно было бы видеть здесь личный пессимистический вопль самого поэта. Шекспир говорит не монологами Макбета, а всей трагедией, – трагедия же полна совершенно другого смысла. Она с неуклонной логикой доказывает гибель зла не от внешних или каких-либо чудесных сил, а от собственных последствий. Зло в самом себе хранит и начинает развивать зародыш кары с первой же минуты своего торжества. Правда, преступник успеет погубить немало добрых и невинных, но гибель каждого из них – ступень к роковой бездне, рано или поздно поглощающей все «начатое злом». И этот закон осуществляется одинаково и на слабых, второстепенных виновниках зла, и на могучих героических личностях – вроде Макбета; осуществляется не столько извне, неудачами, поражениями или иными бедствиями, сколько в самом сердце преступника. Поэт хочет устранить всякое значение случайностей, стечений разных обстоятельств – ради возмездия. Он вскрывает духовный мир человека и здесь следит за постепенным развитием разрушительной стихии, – разрушительной для зла и созидательной для нашего чувства справедливости и нравственного миропорядка.

Во всей мощной красоте эта идея воплотилась в судьбе Лира, несомненно величественнейшем поэтическом создании, какое только сотворил человеческий гений.

В скандинавской священной поэзии существует потрясающий трагический рассказ, высоко поэтический и исполненный смысла, – Гибель богов. Она совершается среди мрака и ужаса всеобщей мировой смерти. Ей предшествуют неслыханные перевороты в природе и в жизни человечества, страшный голод господствует подряд несколько лет, солнце меркнет, и у людей исчезает чувство любви и нравственное сознание. Кровное родство теряет силу, семейные связи распадаются: дети восстают на отцов, и нет больше супружеской верности. Надо всем миром тяготеет проклятие, – и мир должен погибнуть вместе с богами, вместе с самым прекрасным и светлым из них, юным Бальдром…

Эта безграничная сцена мировой драмы невольно вспоминается при чтении шекспировской трагедии. У поэта в распоряжении все силы, сопровождавшие гибель смертных и небожителей. Судьбы героев перенесены в доисторическую глубину веков: это скорее полубоги и титаны, чем обыкновенные люди. Они исповедуют первобытную религию: для них природа – «благое божество», и «святые звезды» правят их судьбой. Когда среди этих героев наступает драма, вся природа – физическая и нравственная – возмущается так же, как это было перед гибелью богов. Происходят солнечные затмения, любовь холодеет, брат идет на брата, связь отца с сыном и отца с дочерью беспощадно обрывается. И некоторые инстинктивно чуют грозное приближение событий, наступление «смут», которыми одинаково будут захвачены и добрые, и злые.

В такие времена одни, доступные голосу совести, проникаются сознанием божественного правосудия, другие, закоренелые в эгоизме, бросают дерзкий вызов мировому порядку, стремятся в разгар всеобщего шатания подчинить жизнь своей воле. Наконец третьи, по своей слишком идеальной и гуманной природе неспособные ни к какой борьбе, гибнут в общей свалке, искупая невольную вину своего существования во времена всеобъемлющей вражды и разрушения. Лир, Кент, Глостер, Эдгар, Олбени – все исполнены благоговейного страха перед неотразимым течением судьбы, ибо одни из них сами вызвали ее месть, другие не нашли в себе сил пресечь зло в самом начале. Эдмунд, Регана, Гонерилья, Корнуол – эгоисты, отождествляющие свою волю с самими законами природы. Среди всех этих победителей и побежденных стоит чуждый людской борьбе светлый образ Корделии. Она живет идеальными движениями души, но не в силах не только завоевать им место на жестокой сцене, а даже рассказать о них. Она – воплощенная правда, но оружие ее – слезы, молчание, иногда несколько робких слов. Это слишком благородно и бескорыстно в то время, когда сами стихии, по-видимому, не в силах выносить равнодушно людское беззаконие, – и Корделия погибнет, не осуществив в действительности всех сокровищ своего сердца, погибнет, потому что этому ангелу нет естественного спасения в вихре демонических страстей и преступлений.

Драма все время идет в самом патетическом тоне.

Выходки шута, напоминая зрителю будничную действительность и простой житейский порядок мысли, еще ярче оттеняют могучий размах трагедии. Гёте казалось, что пред ним раскрыты хартии судьбы и ими играет стремительная буря человеческих страстей… Но как бы ни были бурны эти страсти и величав ход трагедии, – он ведет к самому очевидному общечеловеческому уроку. Трудно указать другое поэтическое произведение, где бы с такой наглядностью и простотой были представлены и оправданы исконные принципы нравственного миропорядка.

Все герои должны пройти длинный путь испытаний, преобразующих их природу до самых основ. Хранившие в своем сердце веру в добро усомнятся в нем, восстанут против верховного правосудия, переживут минуты отчаяния, герои зла достигнут удовлетворения и вообразят себя единственными делателями жизни, – они узнают минуты счастья и гордости… Но в заключение и те и другие смирятся перед порядком, против которого одни восставали, другие роптали… Мир и вера вернутся в сердца добрых, – и злейшие, в лице Эдмунда, в час смерти придут к сознанию того, что «силы неба – правы…»

Поэт, следовательно, расскажет многообразную историю обыкновенного человека, брошенного на сцену страстной житейской борьбы, – расскажет затем, чтобы еще раз повторить свой логический вывод: на небесах есть Судия…

Виновник драмы – король – на склоне лет переживает впервые науку жизни. До раздела царства он не знал действительного мира, не знал и людей. Ему не было дела до чужих желаний и чужого бессилия: он, великий и всемогущий, умел только повелевать. Об ошибках, разочарованиях, муках совести он не имел случая подумать, теша себя всю жизнь раболепством и любовью низших, не подозревая даже, что раболепство – часто изнанка ненависти, а любовь, особенно подневольная и запуганная, – чистая ложь. Он «забавную» правду слышал лишь от шута, которого во всякое время можно было наказать даже за такую правду. Для него дочери интересны исключительно по отношению к его собственной особе, и он извлекает из них все приятное, что только может. А что же они в состоянии для него сделать, как не лишний раз польстить его родительскому сердцу, – родительскому не в смысле нежной любви, а в смысле неограниченной власти! Лир, говорят нам, любит кроткую Корделию, но как любит? – только до тех пор, пока ее кротость – безответная покорность. Попробуй Корделия обнаружить малейшие намеки на самостоятельность и личное человеческое достоинство, – Лир немедленно сочтет это посягательством на свою власть и свое достоинство.

Такова простая психология. Она, как всегда у Шекспира, сама по себе, независимо от случая чревата всевозможным трагизмом. Нужно только поставить закоренелого экзотического деспота лицом к лицу с реальной жизнью, заставить считаться с правдой, – и драма готова.

Сцена раздела царства, столь мучавшая Гёте, – вполне сознательная утеха, устроенная старчески капризным, избалованным и фантастически прихотливым властелином, – устроенная публично все ради того же эгоизма. Лир заранее знает в общих чертах, что скажут дочери, но все-таки лестно при тройной торжественной помолвке, в присутствии двора и иностранцев еще раз выслушать славословие и по-царски наградить за него. Мы могли бы припомнить аналогичные сцены из самой заурядной действительности, – из комедий Островского. Пусть не смущает нас параллель между легендарным королем и российскими самодурами! Тем значительно и бессмертно гениальное творчество, что оно исполнено жизненной человеческой правды. И Тургенев прав, создавая один из своих рассказов на тему именно нашей трагедии: Лир на престоле – такое же самоослепление деспотизма, воплощенное извращение человеческой натуры среди рабской атмосферы, как тот же Дикой. Сущность психологии не меняется, облечено ли самодурство в порфиру или в поддевку. И для нас, русских, может быть Лир действительно житейски понятнее и доступнее, чем для западноевропейского, хотя бы и очень талантливого, поэта…

И опять, какая простая и естественная последовательность фактов! Незначительнейшее разочарование в ожиданиях должно до глубины души возмутить тщеславного старца. Еще наедине он, пожалуй, простил бы Корделию, но пред другими он – Король и должен немедленно карать, подобно Юпитеру-громовержцу. Он сначала хочет образумить неразумную – не ради нее, а ради себя – и дважды приглашает ее исправить речь; наконец гремит: «Так молода и так черства ты сердцем»… Туман ярости застилает его взоры; Корделия отвергнута, Кент изгнан…

Столько слепоты, неразумия, столько претензий жалкого человека! Мы знаем, как расплачивались за подобные сверхчеловеческие притязания другие герои, гораздо менее ослепленные и жестокие, – что же будет с Лиром!

Король снизойдет до человека, на опыте познáет немощность и узость человеческой природы, убедится в преступности своего неведения жизненной правды. В пустыне, в бурную ночь, он станет тосковать о бедных, нагих несчастливцах без крова и приюта. «Как мало об этом думал я!» – восклицает Лир, пораженный собственными мыслями, и теперь, в самый разгар личной беды, с уст короля слетают неведомые раньше речи сострадания, смирения и высокой мудрости. Перед ним шут, когда-то жалкий раб праздной потехи олимпийца, – теперь первый пробный камень светлеющего нравственного взора, первый предмет сочувствия просыпающегося человека.

Шут – остроумнейшая выдумка гениального психолога. Он своей обязательной веселостью с потрясающим трагизмом оттеняет душевный мрак и неизмеримую бездну несчастий царственного страдальца: так ясный солнечный день, взошедший над полем предстоящей кровавой битвы, именно своим безмятежным блеском будет усиливать ужас человеческой бойни… И не будь шута, мы не могли бы так отчетливо и быстро различить в могучей повелительной фигуре Лира рядом с королем слабого, бедного старика, такого, как все старики, не могли бы уловить первых проблесков того света, который вскоре до глубочайших основ потрясет всю природу героя и очистит ее, будто пронизывающий луч молнии, от недугов темного прошлого… С какой болезненной стремительностью король ищет шута всякий раз, когда новое жало вонзается в его родительское и королевское сердце! С какою жадностью, с каким почти детским интересом Лир прислушивается к хитросплетениям речей дурака: это инстинктивная потребность – хотя бы на мгновение забыться, отдохнуть, почувствовать себя прежним Лиром… Какой урок в столь решительной перемене! Лир справляется о здоровье шута, дрожит от сурового ветра настоящей житейской правды и готов согреться шутками «старого приятеля», – потом он готов будет укутать его своей мантией…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю