Текст книги "Кафедра"
Автор книги: И. Грекова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
И. ГРЕКОВА
КАФЕДРА
ЗАСЕДАНИЕ КАФЕДРЫ
Короткий зимний день кончается, чуть позолоченный солнцем. Паутинка, на которой он повис, вот-вот оборвется. За окном в институтском саду ветер колеблет промерзшие ветки деревьев. Кое-где на них мотаются два-три уцелевших листа.
В комнате No 387 (третий этаж главного корпуса) идет заседание кафедры. За массивным старомодным столом в углу у окна сидит заведующий кафедрой профессор Завалишин Николай Николаевич, короче – Энэн, так его зовут все за глаза, а некоторые и в глаза. Он не обижается: хорошее имя – Н.Н. В прошлом веке так обозначалось нечто неизвестное, условное. «В ворота гостиницы губернского города NN…» Он тоже неизвестен, условен.
С виду это низенький старичок с желтой конической лысиной, обрамленной снизу и сзади венчиком белых волос. Стекла очков толщиной чуть ли не в палец прикрывают его глаза, сообщая им выражение непостижимое. Седые уши, шевелящиеся вставные зубы, пегие щетинистые усы – все это делает его внешность странноватой, если не страшноватой. Впрочем, привыкнуть к ней можно. На кафедре уже привыкли. Кое-кто даже считает наружность Энэна по-своему милой, как бывает милым откровенно карикатурный персонаж кукольного спектакля. В обращении с людьми доброжелателен, не придирается – чего еще можно хотеть от заведующего? А что иной раз поговорить любит, что поделаешь. У каждого есть недостатки. Важно «не заводить».
Несколько поодаль, храня четкую самостоятельность, сидит заместитель Энэна доцент Кравцов – круглолицый брюнет, фигура огурцом, тонкие усики. Этот крепко себе на уме. Несмотря на молодость (тридцать пять лет), у него уже практически готова докторская на модную, современную тему «Методы системотехники в теории самонастраивающихся систем». Он твердо рассчитывает после смерти Энэна (или ухода его на покой, зла он ему не желает) занять его место и навести на кафедре порядок. Дальше рисуются ему перспективы еще заманчивее: член-корреспондент, возможно – академик. Торопиться не надо, он еще молод.
Помещение кафедры – узкое, продолговатое – половина какой-то парадной приемной прежнего, дореволюционного здания. Потолки со ржавыми потеками уходят ввысь, на пятиметровую высоту; под ними затейливая лепнина карнизов. Старинное здание в полуаварийном состоянии. Институту давно уже обещано новое где-то на окраине города, больше часа езды от центра. Постройка еще не начата, но ремонтировать старое здание уже перестали.
По всему помещению в разнообразных позах сидят преподаватели кафедры – доценты и ассистенты. Профессоров, кроме Энэна, нет ни одного, что ему постоянно ставит в вину ректорат («Мало работаете над выращиванием кадров»). Первым, по-видимому, будет выращен Кравцов.
На высоком железном ящике из-под импортного оборудования, так называемом электрическом стуле, сидит Семен Петрович Спивак, богатырь-бородач в вельветовых брюках, которого на кафедре зовут «тучный-звучный». Он не тучен, а просто громоздок и занимает много места. Ноги его расставлены в стороны, ботинки (размер сорок шесть) зашнурованы невпопад. Черная борода вокруг рта обметана серебряной белизной, как меховой воротник на морозе. Среди этой белизны ярко выделяется большой влажногубый рот. Семен Петрович в целом красив, хотя излишне массивен и агрессивен на вид. Студентки по нем обмирают, несмотря на его возраст (около пятидесяти) и репутацию великого двойкостава. На железном ящике он сидит из принципа, с тех пор как однажды во время заседания кафедры под ним рухнуло кресло. Семен Петрович, вообще человек горячий, очень уж пылко с кем-то спорил, привел неотразимый довод, трах! – и готово. «Нельзя так переживать!» – упрекала его делопроизводительница Лидия Михайловна, единственный человек на кафедре, кому было дело до мебели. Остальные отпускали плоские шутки, конечно, насчет Александра Македонского, по традиции упоминаемого каждый раз, когда речь идет о ломании стульев.
Новая мебель – низкие тонконогие столы, хрупкие стулья и кресла в форме не то корзин, не то рыболовных вершей – была спущена кафедре в прошлом году по институтскому плану переоборудования. Все приняли ее безропотно, один Энэн наотрез отказался расстаться со своим столом-мастодонтом изготовления тридцатых годов. И, как видно, не прогадал: новая мебель оказалась прискорбно непрочной. Через полгода она, как говорили преподаватели, «прошла уже период полураспада» – у стола дверцы не закрывались, а ящики, наоборот, открывались с трудом. От половины стульев остались рожки да ножки, которые институтский столяр не брался ремонтировать, говоря: «Дрова!» А стол Энэна с прибором каслинского литья (чернильница в форме головы витязя) как стоял десятилетиями, так и стоит.
Недалеко – от двери – Лев Михайлович Маркин, полуседой, взъерошенный, с выражением привычной иронии на тонком лице. Из иронии он себе сделал нечто вроде службы.
За одним столом рядышком две подруги – Элла Денисова и Стелла Полякова. Элла – лучезарная блондинка с карамельно-розовой кожей – по праву считается первой красавицей кафедры («Мисс Кибернетика», – называет ее Маркин). Это, впрочем, не слишком много значит, ибо женщин на кафедре раз-два – и обчелся. Стелла постарше ее, некрасива, с овечьим лицом, но, что называется, стильная, модно одетая и, главное, обутая. Сейчас на ней туфли на высоченной платформе. Она то и дело осматривает свою змеевидную ногу, выставив ее боком из-под стола.
Прямо за ними – ассистент Паша Рубакин, мутноглазый, долговолосый, рваные джинсы «под хиппи», папироса за ухом. Голос у него как из подполья, разговор всегда не по существу, но чем-то интересный.
Рядом с ним как будто для контраста – Дмитрий Сергеевич Терновский, один из старейших сотрудников кафедры, немолодой, бело– и густоволосый, из тех, что в давние времена назывались педантами: ровный пробор не сбоку, а посреди головы, чеховское пенсне на цепочке, безукоризненный черный костюм, после каждой лекции чищенный щеточкой. Кроме Терновского, все преподаватели ходят с ног до головы в мелу. «Все мы одним мелом мазаны», – говорит Спивак. Он-то ухитряется измазать мелом не только перед и рукава, но и спину.
За Терновским, опершись подбородком о кисти рук, скрещенные на спинке стула, сидит Радий Юрьев – узкоголовый, с откинутой назад шапкой густых темно-рыжих волос, не первой молодости, но с полной обаяния юной улыбкой, открывающей длинные желтые красивые зубы. Улыбка Радия совершенно непобедима («проникающая радиация» – говорят о ней на кафедре). В кафедральных спорах и столкновениях Радий обычно выступает в роли буфера.
Кажется, только эти перечисленные и слушают докладчика, остальные просто томятся. Кое-кто, еле скрывая, читает одним глазом роман.
Докладывает Нина Игнатьевна Асташова – смуглая стреловидная женщина, не очень-то красивая, не очень молодая (ближе к сорока), но стройностью и стремительностью по-своему привлекательная. Что-то в ней от дикого животного – серны или косули.
Речь идет о двойках. Только что свалилась зимняя страда – экзаменационная сессия, остались досдачи и пересдачи. «Не вся еще рожь свезена, но сжата. Полегче им стало», – выразил это Маркин словами Некрасова. Он вообще по уши набит цитатами, поминутно вставляет их в разговор, иногда даже удачно. Огромная память. «Нецеленаправленная», – говорит о ней Кравцов.
Согласно плану заседаний кафедры обсуждаются итоги сессии. Асташова говорит громко, на всем лекционном поставе голоса, рассчитанного на большую аудиторию, с четкой дикцией, выделяющей концы слов, – хоть сейчас записывай. Опытные преподаватели часто так говорят – громко, складно и авторитетно, оставляя впечатление высокомерия, в общем-то ложное. Просто профессиональная выучка.
Такова обстановка. Идет доклад.
– Вопрос о двойках не нов. Каждую сессию мы его обсуждаем, толчем воду в ступе. У этого вопроса нет решения. «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». Что нужно деканату? Казенное благополучие. Чтобы процент хороших и отличных оценок неуклонно возрастал от сессии к сессии, а процент двоек падал. И ведь возрастает, и ведь падает! Дважды в год мы участвуем в унизительной процедуре – слушаем доклад о ходе борьбы за успеваемость. Высчитываются проценты, доли процентов, строятся диаграммы… И как не стыдно такой ерундой отнимать время у занятых людей?
– Правильно говорит! – крупным басом одобрил Спивак.
– Вам будет предоставлено слово, – сказал Кравцов. (Энэн молчал, загадочный за очками.) – Продолжайте, Нина Игнатьевна.
– Продолжаю. Мечта деканата – чтобы все студенты учились отлично. Явный абсурд, ибо само слово «отличный» значит «отличающийся от других». Пятерка немыслима без фона. Это не эталон метра, хранящийся в палате мер и весов. Экзаменатор, ставя оценку, мерит знания студента не по абсолютной, а по относительной шкале.
– Эх, не то! – сказал, страдая, Спивак. – Дело не в пятерке, а в двойке.
Кравцов постучал карандашом по столу:
– Прошу докладчика продолжать, а остальных – воздержаться от замечаний.
– Продолжаю. С одной стороны деканат, с другой – мы. Им нужно формальное благополучие, нам – неформальные знания. Конечно, проще всего было бы пойти им навстречу: двоек не ставить совсем, троек – минимум, четверок и пятерок – по требованию. Жизнь будет легкая, никто нас не попрекнет, кроме нашей совести…
– «Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть», – услужливо подсказал Маркин.
– Да, совесть, – подчеркнула Асташова, потемнев лицом. – А это, как учит жизнь, опора хрупкая, ненадежная. Поведение человека диктует не совесть, а объективная обстановка. Эта обстановка, хотим мы или нет, толкает нас в мир фикций. Фиктивных оценок, фиктивных достижений, фиктивной отчетности…
– Не замахиваетесь ли вы слишком широко, Нина Игнатьевна? – осторожно спросил Кравцов.
– Напротив, замах чисто местного масштаба: я говорю о наших вузовских делах. Как учитывается наша работа? По среднему баллу, по проценту двоек. Это же курам на смех! Кто как не мы сами ставим себе эти оценки? Давайте сравним с другими областями производства. Где это слыхано, чтобы работа завода, фабрики, мастерской оценивалась по отметкам, которые они сами себе выставили? А у нас получается именно так! Формальные критерии, не подкрепленные объективными способами контроля, неизбежно порождают очковтирательство.
Услышав «очковтирательство», Кравцов насторожился и подал голос:
– Я возражаю. Голословное обвинение.
– Не голословное. Давайте будем честными. Пусть каждый спросит себя, сколько двоек он бы выставил, если б не давление сверху?
– Я? Столько же, сколько сейчас, – сказал Спивак.
– Верю. Но вы исключение. Правило известно: три пишем, два в уме.
– Не согласен, – сказал Кравцов. – Я ставлю оценки без всякого давления.
– Вы тоже исключение, – нелюбезно ответила Асташова, оскалив косенький зуб.
– Нина Игнатьевна права, – сказал Терновский. – Прежде чем поставить двойку, трижды задумаешься. Поставишь – всем хуже: студенту, тебе самому, кафедре, факультету… А толку что? Ты ему двойку, а он к тебе же вернется пересдавать, как бумеранг. А время на пересдачи в нагрузке не предусмотрено, идет прямехонько в перегрузку. Ну ладно, к перегрузкам нам не привыкать. Главное, приходит он, чаще всего зная не лучше, а хуже, чем в прошлый раз. Опять двойка. А деканат его еще раз пришлет. И еще, и еще. По действующим правилам нельзя пересдавать больше двух раз – на третий ставится вопрос об отчислении. А деканат, как известно, боится отсева. Вот и присылает «в порядке исключения» раз за разом. Капля долбит камень. Учтешь все это, подумаешь-подумаешь – и поставишь тройку. Все равно этим кончится.
– Нет, не все равно! – загремел Спивак. – Кому все равно, пусть убирается вон из вуза!
– Позвольте, товарищи, мы, кажется, перешли к обсуждению, не дослушав доклада, – вмешался Кравцов. – Нина Игнатьевна, мы слышали ваши критические замечания. Но критика без конструктивных предложений бесплодна. Что, в конце концов, вы предлагаете?
– Неужели не ясно? Предлагаю прекратить практику оценки работы преподавателей, кафедр, института в целом по успеваемости студентов. Ликвидировать дутые отчеты о ходе борьбы за успеваемость. Избавить нас от мелочной опеки деканата…
– Ну, это невозможно, – солидно сказал Кравцов. – В нашем обществе…
– Именно в нашем обществе это и возможно. В частности, в вузе. Пусть нашу работу оценивают по выходу, по качеству работы наших выпускников.
– Утопия. Еще предложения?
– Только самые общие. Подбирать людей тщательнее, доверять им больше, контролировать меньше. И, главное, контроль должен быть квалифицированным.
Кругом зашумели. Кравцов застучал по столу костяшками пальцев:
– Товарищи, товарищи, вы не даете докладчику кончить.
– Да у меня, пожалуй, все. То, что я говорю, одним известно, другим неприятно, а третьим просто неинтересно. Недаром профессор Завалишин спит.
Все поглядели на Энэна – он и в самом деле спал. Такая уж у него была особенность: длящаяся речь одного человека действовала на него неодолимо. Что-то на него наваливалось, мягко давило, он погружался в сон, как в огромный, размером с мир, пуховик. Правда, спал он непрочно, все время сохраняя какой-то контакт с происходящим и отдаленно понимая, о чем речь. Как только упоминалось его имя, он просыпался. Вот и сейчас он приподнял голову, открыл глаза, дернул дважды щекой и, дважды заикнувшись, сказал:
– Я не сплю. Я все слышу.
– Значит, мне показалось. У вас были закрыты глаза.
– Веки тяжелы, – сказал Энэн, снова закрыл глаза и опустил голову.
– Тоже мне Вий, – шепнула Элла.
– Хорошо, что спит, – ответила Стелла. – Не дай бог, проснется, начнет говорить… На заре ты ее не буди.
– Может быть, есть вопросы к докладчику? – спросил Кравцов, пытаясь ввести заседание в русло. Маркин поднял руку:
– Позвольте вопрос. Тут как будто упоминались два персонажа: конь и трепетная лань. Как это понимать?
– Деканат и мы, – пояснил Спивак.
– Кто конь и кто лань?
– Конь – деканат, а трепетная лань – мы.
– Как раз наоборот, – сверкнула глазом Асташова. – Трепетная лань – деканат. Трепещет-то он, а не мы. Если бы мы трепетали, давно бы не было двоек.
– А нельзя ли, – не унимался Маркин, – рассмотреть эту конфликтную ситуацию как парную игру с нулевой суммой?
– Глупо, – ответила Нина.
– Товарищи, товарищи, не будем оскорблять друг друга, – вмешался Кравцов. – Нам еще предстоят прения по докладу. Кто хочет выступить?
Поднялся Спивак, расправил плечи, грудь колесом. Брюки его торжественно струились, не свисали – ниспадали.
– Все это чушь собачья, сотрясение воздуха. «Абсолютная шкала, относительная…» Двойка есть двойка, я ее нутром чувствую. Сам был двоечником. Двоечник – это жизнелюб, сибарит. Если его вовремя не огреть двойкой, он так и будет кейфовать. По себе знаю. Если бы не профессора нашего университета, щедро ставившие мне двойки, я так бы и кейфовал до сих пор. Низкий им поклон за эти двойки. Правда, тогда были другие нравы, ставить двойки никто не боялся. Вот если бы я учился сейчас, в нашем институте, я так бы и не превратился в человека.
– Роль труда в процессе очеловечивания обезьяны, – вставила Стелла, играя ногой.
– Вот именно! Труд, труд и еще раз труд! А не эти, как их, вздохи на скамейке и не прогулки при луне. Мы, педагоги, должны бороться за свое святое право на двойку. Нас гнут, а мы не гнемся. Нас толкают, а мы упираемся. Итак, да здравствует двойка!
– Двойка, птица-двойка, кто тебя выдумал? – спросил Маркин, но смехом поддержан не был.
Кравцов раздумывал, сразу ли давать отпор демагогическому выступлению Спивака или повременить. Решил повременить. Могучего темперамента Семена Петровича он побаивался.
– Кто еще хочет высказаться? Только строго по повестке дня, без лирических отступлений. Элла Борисовна, может быть, вы?
Элла заговорила неохотно:
– Двоек, конечно, много. Борьба за успеваемость – это в принципе хорошо. Но надо и о студентах подумать. Какие там вздохи на скамейке! Им и на стуле вздохнуть некогда. Задания, задания… Даже списать и то надо время, а его нет…
Она, сама недавно кончившая вуз, еще не успела перестроиться на преподавательскую точку зрения и всегда была на стороне студентов. В ней еще не угасла классовая вражда угнетенного к угнетателю.
– Им созданы все условия для работы, – заметил Кравцов, разглядывая свои ногти.
– Все условия?! А в общежитие номер два вы ходили?
– Пока нет.
– То-то что нет. Там не условия, а один кошмар. На днях трубы полопались, буквально нечем мыться. Ходят с чайниками на колонку. Парням-то ничего, они не страдают, а девчонкам трудно… Жаловались мне как куратору – женщина женщину всегда поймет. За исключением коменданта. Ходила я к ней – этакая скифская баба, только курган вокруг нее строить. Ничего делать не хочет…
– Естественно, – сказал Маркин. – Человек, уровень благополучия которою не зависит от количества и качества его работы, ничего никогда делать не хочет.
– А мы? – крикнул Спивак. – Наш с вами уровень благополучия если и зависит от количества и качества работы, то в обратном смысле. Меньше работаешь – лучше живешь.
– Опять преувеличение, – кисло заметил Кравцов. – Но продолжим заседание кафедры. Кто еще хочет высказаться?
Поднял руку Радий Юрьев. Встал, заразительно улыбаясь. Всем сразу стало казаться, что все хорошо.
– Товарищи, – сказал Радий, – надо искать необходимые компромиссы. Здесь многие стараются что-то перевернуть, изменить радикально. Каждый из нас, дай ему волю, таких бы дров наломал! Не надо, будучи преподавателем вуза, пытаться решать государственные вопросы. У каждого своя специальность. И только в двух вещах каждый считает себя компетентным – в медицине и в управлении государством. Нина Игнатьевна, ваши конструктивные предложения, простите, наивны. Они на уровне самолечения или, еще хуже, знахарства. Я, например, знаю одного хорошего математика, который вдруг свихнулся и занялся иглоукалыванием; возможно, это прекрасная вещь, по пусть ею занимаются врачи, а математики – своими делами. На наш век их хватит.
– Могу только солидаризоваться, – одобрил Кравцов. Радий поблагодарил его поклоном и сел. Нина Асташова сверкнула на него гневным взглядом. Встал Паша Рубакин и глухим, подпольным голосом заговорил:
– По поводу последнего выступления я вспомнил один анекдот. Можно, я его расскажу?
– Только в пределах регламента, две-три минуты, – сказал Кравцов, взглянув на часы.
– Не беспокойтесь, я мигом. Этот анекдот немецкий, но я буду переводить. Приходит домой муж и застает приятеля со своей женой, а она очень некрасива. Муж говорит приятелю: «Ich muss, aber du?» (я должен, но ты?). У меня все. Уложился я в регламент?
– Уложились, – с неудовольствием сказал Кравцов, – но анекдот ваш никакого отношения к делу не имеет. Прошу остальных товарищей беречь свое и чужое время и не уклоняться от темы. Кто еще хочет высказаться?
Он зевнул.
Преподаватели вставали один за другим, отчитывались за итоги сессии. Те, у кого процент двоек был выше среднего, нервничали, ссылались на объективные причины (чаще всего упоминалась картошка). Исключение составил все тот же Паша Рубакин: он заявил, что единственная причина плохой успеваемости в его группе – низкое качество преподавания.
– Разве я преподаватель? Такой человек, как я, только по недоразумению может работать в вузе. У меня развитие лягушки. Даже ниже – лягушачьего эмбриона. Обещаю к следующей сессии подтянуться и повысить свое развитие хотя бы до уровня курицы.
К парадоксам Рубакина все уже привыкли и внимания на них до обидного не обратили. Один Кравцов сказал:
– Вашу самокритичность можно только приветствовать. Но какой пример вы подаете студентам своим внешним видом? Мы боремся с длинными волосами…
Тут отворилась дверь и вошла высокая, белокурая, баскетбольного роста девушка в замшевой юбочке до середины бедра. Робко остановилась, держась за дверную ручку. Ноги у нее были такие длинные, статные, туго обтянутые, что вся мужская часть кафедры (кроме Энэна, который спал) не без удовольствия уперлась в них глазами.
– Что вам нужно, девушка? – опоминаясь, спросил Кравцов.
– Матлогику сдать.
– А в сессию почему не сдали?
– Двойку получила…
– Вот перед нами, – сказал Кравцов, картинно протянув руку, – одна из тех двоек, о которых сегодня шел разговор. Причем типичная. Вот что, девушка. У нас идет заседание кафедры. Если б не такие, как вы, оно бы кончилось много раньше. Подождите-ка в коридоре, пока мы кончим.
Девушка вышла.
– «Матлогика», – иронически повторил Терновский (он был на кафедре главным ревнителем чистоты языка). – Некогда сказать «математическая логика». Матлогика, мат-статистика, матанализ – сплошной мат…
– Веяние времени. Они и бездельничая торопятся, – сказал Спивак.
Элла, которая сама говорила «матлогика», обиделась:
– А почему нельзя? Говорите же вы «сопромат», а не «сопротивление материалов», «комсомол», а не «коммунистический союз молодежи»?
– Ну, это уже вошло в традицию.
– Но для того, чтобы вошло в традицию, кто-то должен был начать. И ему, наверно, доставалось от консерваторов.
– Вообще вопрос о чистоте языка спорный, – сказал Спивак. – В таких спорах не бывает правых. Старые люди обычно отстаивают нормы своей молодости.
– Я не так уж стара, но говорить «матлогика» не буду, – сказала как откусила Нина.
– Нет, я за новаторство во всем, – заявила Стелла, – в моде, в языке, в поведении… Что же, по-вашему, так и носить длинные юбки? Надо упрощать, укорачивать.
– А как же макси? – спросил Маркин.
– Не привьются, – категорично ответила Стелла.
– Не знаю, как с юбками, а в языке нужна позиция разумного консерватизма, – сказал Терновский. – Если студентов не поправлять, они бог знает до чего докатятся. Этот чудовищный жаргон, помесь английского с нижегородским… Квартира у них «флетуха», девушка – «гирл»…
– А иной раз и по-русски такое отмочат – закачаешься, – заметил Маркин. – На днях один новатор обогатил меня на экзамене термином… в смешанном обществе не решаюсь его повторить.
– А бывает и интересно, – вступилась Элла. – Вот у меня студент вместо «мощность» сказал «могущество». Разве не хорошо? «Могущество множества»…
Тут усы Энэна зашевелились, и он произнес нараспев:
– А что даст тебе знать, что такое ночь могущества?
– Николай Николаевич, вы хотите выступить? – спросил Кравцов.
– Боже упаси. Это я про себя. Продолжайте, пожалуйста.
– Что же, по-вашему, не надо поправлять студентов, когда они делают ошибки? – вскинув пенсне, сказал Терновский.
– Поправлять надо, но только кричащие ошибки, явно противоречащие духу языка, – сказала Нина не очень уверенно.
Тут Энэна прорвало – он заговорил. Сначала тяжко, с запинками, усердно помогая себе щекой и усами, а потом все бойчее и глаже. Так, бывает, расходится хромающий человек.
– Зачем исправлять? Подавать пример. Помню, когда я учился, у нас читал лекции профессор X. Он нас прямо околдовывал своей речью. Слушали мы его развесив уши. Абсолютная художественная культура слова. Мы подражали ему не только в лексиконе – в интонации. Был у него один особый коротенький крик вроде клекота ястреба, им он выражал торжество правды – «что и требовалось доказать». И мы за ним, доказав теорему, вскрикивали по-ястребиному. Тогда из университета пачками выходили студенты, говорившие, как X., писавшие, как X. Еще теперь иногда, встретив старого человека, я вдруг у него спрашиваю: «А вы тоже учились у X.?»
Когда Энэн говорил, он так отвлекался от всего окружающего, что чужой речи уже не слышал. Привыкшие к этому преподаватели перебрасывались словами, почти не понижая голоса.
– Ну, пошли воспоминания, пиши пропало, – вздохнула Элла. – Минимум на полчаса. А мне Витьку из садика брать, после семи не держат. Дома обеда нет – кошмар!
– А главное, – ответила Стелла, – когда он разговаривает, я просто не могу на него смотреть! Все шевелится – усы, зубы… Зубная техника на грани фантастики.
– Поглядите на цветущую липу, – говорил Энэн, усердно работая лицом. – Вас никогда не поражало, что все эти цветы, в сущности, обречены? В лучшем случае одно семечко из тысячи даст росток, один росток из сотни разовьется в дерево…
– Как это он на липу перескочил? – спросила Элла.
– Поток сознания, – пояснила Стелла.
– Правильность языка, его здоровье, – говорил тем временем Энэн, – создается коллективными усилиями людей, которым не все равно. Страсти, бушующие вокруг языка, – здоровые страсти. Губит язык безразличие. Каждый из спорящих в отдельности может быть и не прав. Творческая сила – в самих спорах. Может быть, одно из тысячи слов, как семечко липы, даст росток… Достоевский гордился тем, что ввел в русский язык новый глагол «стушеваться». Кажется, он ошибся – это слово употреблялось и до него. Но уже несомненно Карамзин выдумал слово «промышленность» – самое живое сегодняшнее слово…
– От двойки до Карамзина, – сказал Маркин, – и все по повестке дня.
– Помолчите, – одернула его Нина, слушавшая Энэна со складкой внимания между бровей. – Как раз когда заходит речь о самых важных вещах…
– О самых важных вещах лучше не рассуждать публично.
– Пошлость, – спокойно сказала Нина.
– Благодарю, – поклонился Маркин.
– И как это он терпит? – тихо сказала Элла. – Я бы на его месте обиделась. А нашей Нине только бы порассуждать, да еще публично. Ей хорошо, у нее старший, Сашка, и покупает и варит. Все равно что бездетная.
Энэн продолжал бормотать все невнятнее:
– Да, семечко липы… О чем это я? Надо так преподавать, чтобы выходила собачка…
– Какая собачка? – спросил Спивак.
– Долго рассказывать. В другой раз, – сказал Энэн и умолк.
– Товарищи, – сказал Кравцов, вставая и одергивая пиджак на выпуклой талии, – мы работаем свыше трех часов. Разрешите мне подвести итоги дискуссии.
Все радостно зашевелились. Итоги – значит, будет все же конец.
– Мы слышали здесь ряд темпераментных выступлений: Нины Игнатьевны, Семена Петровича и других. Жаль, не все в этих выступлениях было по существу. Кое-что было преувеличено, излишне заострено. Конечно, критика и самокритика необходимы, но они не должны переходить в демагогию. Позиция деканата правильная. Нас отнюдь не призывают к снижению требовательности, как здесь некоторые пытались представить. Наоборот! Требовательность надо повышать, одновременно добиваясь повышения успеваемости за счет методической работы, мобилизации резервов… Гимн двойке, который тут пропел Семен Петрович, был в высшей степени неуместен…
Спивак выразил протест каким-то гневным междометием, похожим на хрюканье вепря. Кравцов заторопился дальше:
– Да, неуместен. Не воспевать надо двойку, а бороться с нею, изжить это позорное явление. На повышенные требования ответим повышенной отдачей. В условиях вуза борьба за успеваемость равносильна борьбе за качество. Задача подготовки высококвалифицированных специалистов…
И так далее, и так далее. Речь его была как галечник: много, кругло, обкатанно. Преподаватели томились, привычно скучая. Эта скука входила в ритуал собраний, ее терпели, ловя вожделенный момент, когда голос говорящего чуть-чуть повысится: значит, идет к концу. И в самом деле, голос повысился. Кравцов закончил умеренно-патетической, приличной масштабу собрания фразой и вежливо спросил спящего Энэна:
– Разрешите закрыть заседание, Николай Николаевич?
– Да-да, конечно.
Все начали вставать, одеваться. Женщины натягивали теплые сапоги, прятали туфли в ящики столов. Стелла в безумно расшитой дубленке красила перед зеркалом зеленые веки. Мужчины, выходя за дверь, жадно закуривали. Тут и там от группы к группе перекидывался смех.
В коридоре, грустно ожидая, стояла на своих нескончаемых ногах давешняя блондинка в замшевой юбочке. Увидев выходящих с кафедры людей, она робко выдвинулась вперед. Бледное голодное личико выражало мольбу.
– Матлогика… – сказала она еле слышно.
– Лев Михайлович, договоритесь о пересдаче, – распорядился Кравцов и заспешил по коридору об руку со своим пузатым портфелем.
– Какой предмет? – спросил Маркин.
– Матлогика…
– Да-да, я и забыл. По поводу этой матлогики у нас на кафедре была дискуссия. Большинство (Нина Игнатьевна в том числе) считает, что надо говорить «математическая логика».
– Математическая логика, – покорно повторила девушка. На полголовы выше Маркина, она глядела на него, как кролик на льва.
– Кстати, на дворе Крещение, – сказал Маркин. – Я хочу задать вам классический вопрос. Как ваше имя?
– Люда…
– Этого мало. Фамилия?
– Величко.
– Отлично. Люда Величко. – Он вынул записную книжку. – Буду иметь честь. Вторник, в два часа пополудни. Устраивает это вас?
– Устраивает. Спасибо. До свидания, – поспешно сказала Люда и на рысях двинулась прочь.
– Что это значит? – спросила Нина.
– Я осуществлял свою воспитательную роль, стоя на позиции разумного консерватизма.
– Не консерватизма, а идиотизма. И почему нельзя было договориться с ней раньше?
– Вы же слышали, Кравцов приказал ей обождать в коридоре.
– Кравцов прикажет ей ходить на голове – вы и это будете приветствовать?
– Еще бы! С такими-то ножками!
– Хватит пошлостей!
Она быстро пошла по коридору мимо черных, уличными огнями умноженных окон. Маркин шел следом, слегка прихрамывая. На ходу становилось заметно, что у него одна нога короче.
– Нина, не торопитесь. Позвольте, я вас провожу.
– Не надо.
– Что изменилось со вчерашнего дня? Вчера вы меня терпели.
– Вы мне надоели своим паясничеством.
Пошли молча, она впереди, он за ней.
– Нина, это нечестно, – сказал он вдруг сломанным голосом. – Вы пользуетесь… Ну да что говорить. Она хмуро смягчилась:
– Ладно, идите.
…Лестница мраморная, перила широкие, в три ладони. Как прекрасно было бы кататься на таких перилах в детстве. Вжик – и внизу. Студенты до сих пор катаются…
Она шла легко, чуть скользя по этим перилам перчаткой.