355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хуан Саэр » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 19 марта 2017, 03:30

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Хуан Саэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Инспектор, не дайте ему выпить это! Виселицу разгрузили бы от простолюдинов, принимай она исправно венценосных особ!

Безымянная биография

Порой мы задумываемся о ядерных взрывах или об этой потрепанной планете, висящей в черном пространстве, ибо Господь велик. И нас пробирает дрожь, и хочется зайтись в крике, но мы тут же забываем об этом и вновь принимаемся воображать, сколько всего можно было бы сделать, получи мы в один прекрасный день лаконичное письмо из Калифорнии, извещающее, что неведомый родственник только что оставил нам в наследство миллион долларов. Зимой мы с нетерпением ждем лета, но когда, бездельничая, лениво загораем под январским солнцем, то вдруг ощущаем, что мысли крутятся вокруг втягивающегося отверстия, крошечного водоворота, неумолимо устремленного вниз или вовнутрь, по спирали. Затем приходят однообразные дни: работа, школа для детей, возможность повышения по службе или внезапный поворот в нашей жизни, что мы осторожно обсуждаем с нашими женами в постели перед сном. Или новый адрес, воспоминание, вечеринка, где первые рюмки вызывают у нас легкое возбуждение, и мы начинаем нести несуразности, слегка важничая, так как остальным они кажутся забавными. Тело наше меняется; когда мы принимаем душ по утрам, нам не до этого, ведь надо спешить в офис и вообще мы еще не совсем проснулись. Но порой, по возвращении с работы мы позволяем себе прилечь, так как вечером предстоит пойти с женой в кино или на ужин к друзьям, а после застываем надолго под теплой водой и затем внимательно разглядываем свое голое тело в зеркале ванной комнаты или платяного шкафа, в спальне, пока вытираемся. Как бы то ни было, мы еще вполне в форме. В день, когда происходит революция, мы не идем на работу и следим за событиями, слушая транзистор и обсуждая их. Мы отлично помним, чем вызвано наше негодование, особенно по поводу того нового типа, молодого, который так нам не нравился из-за желтых, изъеденных зубов, и как в один прекрасный день он ни с того ни с сего исчез, даже не предупредив и не простившись с товарищами. Уж и не помним, как его звали. Если все будет хорошо, на следующий год поедем в Бразилию или в Пунта-дель-Эсте, в Уругвай. Если одолевает хандра, мы садимся в машину и кружим по городу в одиночестве. Если позволят, мы с удовольствием готовы даже миновать контрольный пост на дороге и заехать подальше в сельскую местность, однажды мы добрались до Эсперансы. Это было летним вечером, и люди сидели с пивом на тротуарах, в барах, устроенных вокруг площади. На обратном пути мы видели, как белеет под луной неподвижная пшеница, отливающая металлом. Мы спим прекрасно, без сновидений. В иные времена, до свадьбы, у нас случались приступы бессонницы, и тогда мы видели, как сквозь щели жалюзи пробиваются красно-зеленые отблески световой рекламы, мигающие на белой стене спальни. Иных проблем со здоровьем у нас, слава богу, никогда не было, то ли потому что не курим, то ли по чистой случайности. И вроде пока избавлены от тех страшных вещей, которые обычно случаются с другими. Когда наша жена забеременеет, мы в последний месяц забавляемся тем, что прикладываем ухо к ее животу и слушаем движения внутри, неясный шум существа, которое уже готовится вырваться на волю, выпасть в лоно чудесного многообразия, которое зовется миром. Инстинктивно мы с волнением и страхом закрываем глаза, ибо нам чудится, что с минуты на минуту мы отчетливо услышим грохот этого потрясающего явления.

Смена места жительства

Пару лет назад я уехал из дома и сменил имя. Политика несколько содействовала принятию моего решения. Во время демонстрации в Буэнос-Айресе полиция взяла меня на заметку, и поскольку, несмотря на передовые идеи, я не мог рассчитывать на солидарную поддержку, так как не состоял ни в какой подпольной организации, то счел уместным сменить место жительства и на время исчезнуть. Итак, я сел в автобус и приехал в этот город, который летом жарится на берегу великой реки.

Ничто так не стимулирует размышления, как поездки. Долгой ночью непрерывного движения в грохочущем автобусе око путешественника не смыкается, бодрствует, бдительно следит за музыкой мира. По сути, именно в автобусе мне внезапно, словно в горячке, пришла в голову мысль не просто спасаться бегством, а кардинально поменять идентичность. Я собирался начать новую жизнь под другим именем, с другой профессией, другой внешностью, другой судьбой. Пять-шесть гребков руками, – и я выйду из моря моего прошлого на девственный берег. Без семьи, без друзей, без работы, без piccolo mondo antico[5], в чьей утробе лишь прозябаешь, грядущее виделось мне ровным и светлым, а главное – хрупким и нежным, как новорожденное дитя. Я устроился в пансионе, подделал документы, изменил внешность и нашел себе место продавца книг с доставкой на дом. Газеты считали меня умершим. Писали, будто тайная полиция разобралась со мной. Однако из-за царившего террора на поверхность пробивались лишь туманные намеки.

Это случилось примерно два года назад. На второй или третий месяц моего нового бытия, заметив, что мои привычки не очень изменились, я решил системно менять свои склонности и обычаи. Я бросил курить; испытывая неизменное отвращение к фасоли и жирному мясу, принялся есть их ежедневно, пока они не стали моим любимым блюдом; решил писать левой рукой и внедрил радикально новые варианты в мои глубинные убеждения. Таким образом, через год моя личность полностью преобразилась. Я казался себе, что называется, другим человеком.

Как видно, я говорю «казался себе», а не «стал». Со временем я замечаю, что импульсом к изменениям явилась своего рода закоснелость моей жизни, которую я едва осознавал. Ощущение, будто я двигаюсь по кругу, никак не вперед, вечно чуть перегибаю или недотягиваю, не вписываюсь ни в какое определение, никогда не знаю точно, вижу ли я во сне или наяву, не знаю порой, что ответить на четкие альтернативы, предлагаемые другими. Годами мне чудилось, что это непригодность чисто индивидуальная, субъективная, что моя личная история повернулась таким образом, что я оказался в ней узником, почти лишенным возможности принимать решения, и что другие, на мой сторонний взгляд, не испытывали в этом мире ни малейшего неудобства. За два года, тем не менее, исчез мой прокуренный голос, мой столичный выговор. Но былая трясина, которая раскинулась и порой тяжело хлюпает где-то внизу, подавая признаки жизни, наводит на мысль о том, что, либо я выбрал неподходящую маску, либо все мы, люди, независимо от особенностей нашей судьбы никогда не окажемся на высоте положения или, вернее сказать, мироздания.

Gens nigra[6]

Темные существа, за которыми я ежедневно наблюдаю из окна моего офиса – а работаю я по административной части в государственной железнодорожной компании, – по всей видимости, регламентировали до миллиметра не только свою биологическую деятельность, но и воображаемую жизнь. Они словно не в силах выбраться из порочного крута привычек, безрассудных верований, фантазий. Про себя я окрестил их gens nigra очевидно по причине общего внешнего вида, а также множества родственных черт, бросающихся в глаза, когда я сравниваю различные их повадки.

Прошлым летом, в полуденный час аперитива, который я проводил на террасе скромного пансиона на средиземноморском пляже, с моего шезлонга я любил следить взглядом за полетом чайки. Каждый день, в один и тот же час она трижды или четырежды облетала по периметру полукруг бухты, а затем садилась на одну и ту же скалу, откуда в медленном и теперь уже низком парении устраивала в окрестностях рейды за рыбой. Эти краткие и почти всегда успешные рейды были внезапны и разнообразны, вызванные каким-нибудь внешним стимулом, появлением добычи, например, или всплеском и сверканием воды, создававшим подобное впечатление. Их случайный характер становился еще очевиднее в сравнении с круговым облетом, который птица совершала по периметру бухты на постоянной высоте, продвигаясь благодаря столь равномерным взмахам крыльев, что создавалось впечатление, будто взмахи эти и есть основной мотив полета, точно речь идет о преднамеренном занятии. Она была подобна государыне, каждодневно облетающей свои владения, чтобы не столько показать свое могущество, сколько испытать внутреннее упоение и удостовериться, что каждый из образующих их элементов по-прежнему пребывает на своем месте.

Если в том крупном городе Западной Европы, где я живу (его название не суть важно), отдельные представители gens nigra и поступают схожим образом, мы не должны обманываться: речь идет отнюдь не о тождественных случаях. Gens nigra сложнее; вполне возможно, что жажда власти и упоение как самоцель временами искушают его представителей, но неизменно они приходят к этому мучительными путями.

Имеет смысл описать пейзаж, который я имею счастье созерцать каждый день из моего офиса. Хотя город считается одним из красивейших в Европе именно благодаря обилию гармоничных зданий и ансамблей, сохранившихся с прежних столетий, причем порою даже более древних, чем эпоха Средневековья, район, в котором находится мой офис, хоть и расположен в самом центре, являет собой островок прямых линий, двадцати-, тридцати– и даже сорокаэтажных башен. Здесь доминируют алюминий, стекло, бесконечная череда подлинных и фальш-окон, белых поверхностей, которые слепят либо играют занятным зеленовато-металлическим отливом, и все это размещено вокруг крупной железнодорожной станции (этим объясняется наличие моего офиса), высотного административного здания, торгового центра и тридцатиэтажной гостиницы класса люкс. С восточной стороны описываемый ансамбль резко упирается в проспект девятнадцатого века, а к западу заканчивается просторной круглой площадью, унылой, открытой всем ветрам; выглядит она старше средневековых кварталов, хотя и существует не более десятка лет. Ее фальшивые колоннады, встроенные в фасады зданий, дорические архитравы, затейливо вставленные как нарочитые цитаты из классики, обнаруживают истинную цель эстетики постмодерна: убедить замороченных аргументацией членов муниципального совета в необходимости выделять деньги на дорогие строительные объекты через уверения в том, что классическое и современное прекрасно уживаются вместе, и таким образом силой доводов избавить их от страха перед якобы буйным и категоричным авангардом.

Мой офис – идеальный наблюдательный пункт: из окна мне виден по ту сторону широкой улицы международный отель, чья тридцатиэтажная башня ослепительной белизны подавляет здания торгового центра, ресторанов и баров, которые на уровне первого этажа расстилаются по бокам от него по всей длине квартала. В этом всемирно известном белом небоскребе, где временно размещаются короли, кинозвезды и футболисты, группы японских туристов и крупные промышленники, обитает, хотя в это трудно поверить, пара воронов, столь же черных, сколь белоснежно приютившее их здание. Мне трудно определить точное место, где находится гнездо, но оно где-то высоко, ближе к крыше, там они появляются чаще всего – их иссиня-черное движение четко вырисовывается в вышине на белом застывшем фоне отеля. Столь черны они и огромны, с желтыми клювами, в неподражаемом полете маячащие среди геометрических выступов небоскреба, столь совершенны в своем роде, что являют собой скорее не настоящих воронов, а их высший проект, идеальный архетип, предварявший – еще до неоправданного и безумного повторения более-менее одинаковых особей на протяжении миллионов и миллионов лет – разнообразные попытки материи и неуловимые вариации, совершавшиеся, пока не была найдена окончательная форма. (Очевидно, в недрах так называемой природы в какой-то момент некий механизм начал давать сбои, и этот изъян служит единственным более или менее рациональным объяснением происходящего в ней вечного и бесполезного повторения одного и того же.)

Так вот, данная пара воронов, обосновавшаяся за спиной, я бы даже сказал – за хребтом мировых звезд шоу-бизнеса и авторов планетарных бестселлеров, совершает каждое утро, примерно в одно и то же время, с двенадцати до часу, словно по случайности совпадающее со временем аперитива, тот же круговой облет, что и чайка. Взмахивая крыльями в размеренном темпе и на постоянной скорости, они охватывают достаточно широкий периметр, включающий в себя с маниакальной точностью все пространство, занятое современной застройкой, административными корпусами, станционными сооружениями и привокзальными скверами, парками симметричной планировки, прямоугольными красноватыми теннисными кортами, – очертаниями постмодерна, напыщенными и безрадостными. Остальной город с его так называемыми архитектурными сокровищами рассеявшихся веков их, по всей видимости, не интересует. Возможно, светлые тона последних образцов архитектуры служат сенсорным стимулом, который посреди раскинувшегося кругом океана шифера и серых фасадов побуждает их каждодневно совершать разведывательную экспедицию. Или, может, они угадывают по положению солнца на небе, которое безразлично нам, существам горизонтального плана, что во вселенной происходит нечто значимое, и они по-своему, торжественным полетом это восславляют. Несомненно лишь то, что со строгой пунктуальностью не по обычному человеческому времени, а по непоколебимому времени космоса вороны пару раз совершают свой круговой облет. Даже если полет по периметру можно объяснить особым стимулирующим воздействием современных строений на органы чувств, еще требует истолкования неизменный час и – главное – ежедневное возобновление церемонии, ибо эти детали не имеют, по-видимому, ни малейшей утилитарной цели. Ведь для пропитания в распоряжении воронов есть несколько близлежащих парков, которые они исправно, шумно и даже напористо посещают в любое время дня. Таковы, среди прочих, таинственные линии поведения gens nigra, и орнитологическая наука, вероятно, имеет для их объяснения ряд неубедительных, но резонных аргументов.

Другие представители gens nigra не менее экстравагантны: скверик три на пять, крошечный в переносном и буквальном смысле слова, ибо это прямоугольный пятачок в пятнадцать квадратных метров, окаймленный изгородью аккуратно подстриженного кустарника, с зеленым ковром газона и кольцом роз в центре, принимает в гости несколько раз в день пару дроздов – он черно-смоляной, она с коричневатым оттенком. Они прилетают на трапезу с напускной буржуазной благовоспитанностью, но по результатам долгих наблюдений я вроде бы обнаружил в них легкую извращенность.

Местный кот цвета кромешной ночи, видный представитель gens nigra, без определенного места жительства, рожденный в одном из укромных уголков привокзальных скверов, несколько раз в день является сюда поохотиться на дроздов, но исключительно когда их нет. В отсутствие пернатых славный мурлыка демонстрирует все мастерство, все уловки, всю мимику и позы особи кошачьего рода, которая выслеживает, подстерегает и, наконец, без промаха набрасывается на свою добычу – пресмыкающуюся, четвероногую или крылатую. После чего, в легкой меланхолии от тщетности лицедейства, он ретируется, с тем же мнимым безучастием, с каким явился, напоминая о доказательстве, бытующем среди теологов, согласно которому, если дьявол для нашего устрашения наигранно преувеличивает собственную свирепость, это свидетельство того, что его поведение – недвусмысленный признак бессилия. Неделями кот раз за разом совершает свою иллюзорную вылазку, когда в зеленом прямоугольнике нет ни одного живого существа. Но едва он удаляется, как через пять-десять секунд, неведомо откуда взявшаяся пара дроздов, словно ничего не заметив, грациозно и безучастно приземляется на поредевший и поблекший от зимы газон. Так и снуют они с давних пор, но мне кажется, что за внешне случайным ходом событий для представителей gens nigra, равно как и для всякого человека, пространство и время, желание и предмет, оплошность и надежда, презрение и жестокость имеют одинаковую проблемную сущность. Сущность всего, что в силу каприза либо равнодушия ведет нас к гибели или к спасению.

За завтраком

В 1943-м Гольдштейна в возрасте двадцати одного года заключили в концлагерь по тройной причине: он был евреем, коммунистом и участником Сопротивления. Его не убили, ведь известно, что нацистские лагеря в принципе были трудовыми и немцы собирались выиграть войну благодаря труду самых крепких из своих врагов. Непригодных – больных, малолетних, стариков – убивали незамедлительно, но молодежь заставляли работать. В каком-то смысле нацистские лагеря по способу организации труда узников олицетворяют собой, по мнению Гольдштейна, avant la lettre[7] образец того, к чему мог привести на последнем этапе разлад рынка труда. Поэтому Гольдштейн убежден, что жизнь ему спас именно его статус дешевой рабочей силы.

Нацисты чуть было не расстреляли его за попытку к бегству, но тут как раз подоспели союзники (не обнаружившие ни одного немецкого солдата во всем лагере). Так что в это утро, когда Гольдштейн завтракает в баре «Тобас» на углу улиц Кордова и Пуэйрредон, ему семьдесят шесть лет, и он по-прежнему захаживает в книжную лавку, скорее развлечься, чем для чего еще, ведь уже лет пять, как он оставил магазин работникам, которые платят ему ежемесячную ренту. Жена умерла три года назад. Старшая дочь, вынужденная покинуть страну после путча 76 года, вышла замуж за каталонца и поселилась в Барселоне. Младшая – психоаналитик, в будни у нее мало времени, так что повидаться и поужинать вместе им удается разве что как-нибудь вечером или в воскресенье. Но в любом случае, по причине некоторых политических расхождений отношения с младшей дочерью сложнее, чем со старшей. По четвергам вечером у него заседание в Комиссии по правам человека, а по пятницам – еженедельная партия в покер. Поэтому дневное время с раннего утра, когда он просыпается, до вечера занять труднее всего.

После утренней раскачки в преддверии приближающихся бесконечных часов завтрак, который длится достаточно долго, так как включает в себя чтение газеты, – это период активной деятельности, особенно внутренней. Ведь памяти и интеллекту, оживающим после сна и теплого душа, который помогает телу расслабиться, успокаивая донимающую старика весь день нудную боль в костях и мышцах, легче сосредоточиться для четкого восприятия мыслей и образов. Вот уже лет двенадцать, как завтрак всегда одинаков: подслащенный кофе с молоком, апельсиновый сок, два круассана, а позже, когда газета в основном прочитана, – чашечка крепкого, горького эспрессо и стакан воды. Столик почти всегда один и тот же: направо от входа, последний у большого окна, смотрящего на Пуэйрредон. Каждое утро, войдя внутрь, Гольдштейн приветствует хозяина, стоящего за кассой, и направляется к своему месту, садится в углу лицом к входу, под выключенным телевизором.

– Дон Гольдштейн, вы, как всегда, в бой с утра пораньше? – обращается к нему официант, парень из Катамарки, не дожидаясь заказа и ставя на стол круассаны и желтый сок, пока хозяин за стойкой готовит кофе. Примерно через полчаса лишь по едва уловимому знаку Гольдштейна в направлении кассы чашечка старательно сваренного эспрессо в сопровождении стакана воды совершит посадку на его столе. Сейчас же, разворачивая газету, он отвечает официанту с рассеянным оживлением и легким акцентом старых евреев-ассимилянтов из района Онсе и Бальванеры:

– Что поделаешь, дружок, не валяться же в постели.

Прохладный свежевыжатый сок, кислый и в то же время сладкий, с первого глотка дает ему небольшой заряд оптимизма, и поскольку энергетический эффект витаминов еще не успел проявиться, это, видимо, свидетельствует о том, что удовольствие само по себе – стимул в жизни. Обмакивание в кофе круассанов, впитывающих его мало-помалу, затрудняет чтение газеты. Это побуждает поглощать их скорее, не из жадности, а дабы высвободить руки, чтобы легче было управляться с огромными газетными листами, которые то сворачивается, то разворачиваются, непослушные, с громким шелестом. Наконец удается совладать с ними и погрузиться в новости отечественной и международной политики, сосредоточиться на страницах экономики и культуры, мельком просмотреть спортивный раздел, прогноз погоды и закончить комиксами и телепрограммой. Затем Гольдштейн возвращается назад и внимательно читает аналитические статьи обозревателей, кое-кого из них он знает лично, поскольку те нередко заходят в книжную лавку, письма читателей и передовицы. Временами отхлебывает глоток кофе с молоком или сока, допивает их, а напоследок, когда остается лишь несколько минут чтения, подает знак, чтобы принесли чашечку кофе и воду.

Эта церемония, повторяющаяся каждое утро вот уже столько лет, на деле преамбула к последующим минутам раздумья. Возможно, назвать такое состояние раздумьем – поэтическая вольность, ведь раздумье предполагает некую осознанную волю к обдумыванию определенных тем. У нашего героя речь идет лишь о независимых ассоциативных механизмах: каждое утро после завтрака они почти машинально овладевают его существом и какое-то время занимают его полностью. Для стороннего наблюдателя это тихий, опрятный, скромно одетый старик, подобно многим обитателям города вкушающий свой завтрак в одном из кафе Буэнос-Айреса. Однако по сути каждое утро, в течение нескольких минут, в силу непроизвольной ассоциации, с пунктуальным повторением которой он за столько лет уже смирился, в ясной зоне его сознания сходятся все кровавые бойни века. Он ведет им счет и, по мере того как происходят новые, добавляет к своему списку. Таким образом, едва он воскрешает их в памяти и перечисляет, как на ум невольно приходят строки Данте:

…venia si lunga tratta

di gente, ch’io non avrei mai creduto,

che morte tanta n’avesse disfatta

[8]

.


Действительно, долгая череда людей, и верилось с трудом, что смерть столь многих истребила: этот сонм призраков не включал в себя тех, кто умер на полях сражений либо в результате несчастного случая, болезни или самоубийства, или даже был казнен за совершенные преступления. Нет, он вел учет лишь тех, кого уничтожили не в силу их опасности, реальной или мнимой, а потому, что убийцы по некой причине, каковую они одни считали обоснованной, решили, будто те недостойны жизни: например, армяне для турок (1 000 000) или евреи (6 000 000), цыгане (600 000), душевнобольные (число неизвестно) для нацистов. Тутси (800 000) для хуту в Руанде. Для американцев – жители Хиросимы и Нагасаки (300 000), противники Сухарто в Индонезии (500 000) или иракцы во время войны в Персидском заливе (170 000). Для Сталина, воспринимавшего всю совокупность Внешнего как угрозу, – несколько миллионов фантомов, которые, по мнению тирана, подстерегали его. И затем локальные бойни, в ходе которых за вечер, за неделю несколько десятков, сотен или тысяч человек погибали от рук палачей, каковые по необъяснимым причинам, где не прослеживался разумный интерес, не терпели их присутствия в этом мире: индейцы, негры, боснийцы, сербы, христиане, мусульмане, старики, женщины (в США серийный убийца лишил жизни порядка шестидесяти, все были блондинки, определенного веса, с определенным силуэтом и прической, в возрасте от двадцати до тридцати лет). Если вдуматься, все это были серийные преступления, ведь, с точки зрения убийц, у жертв всегда было нечто общее, и именно за это их убивали: для турок армяне все были армянами и только армянами, и их истребляли именно за это; равно и серийный убийца-американец убивал блондинок и только блондинок, причем убивал их лишь за то, что они блондинки.

Хотя Гольдштейн и называл себя атеистом-материалистом, чем нередко гордился, он все же считал, что боги вряд ли выходят невредимыми из этого карнавала, дефилировавшего в его голове каждое утро за завтраком. И что в большинстве случаев, где бы ни оказывались их приверженцы – в стане жертв или палачей, зачастую меняя роль в зависимости от обстоятельств, боги страдали от пагубных последствий нескончаемой резни. Многие исчезали или при смене почитателей меняли знак, утрачивая идентичность либо важнейшие атрибуты. У других обнаруживались потаенные стороны, на которые раньше никто не обращал внимания. Вероятно, часто они с ужасом обращались в бегство, что было едва ли не предпочтительнее, ведь то безразличие, с каким они оставляли своих верующих на произвол безжалостных извергов, было, по правде сказать, омерзительным. В других случаях, когда убийцы ссылались на них, ища повода для кровавой расправы, они либо извращали их суть, либо срывали с них маску, – иного объяснения здесь быть не могло. С другой стороны, с каждой исчезающей группой – неким племенем из Мату-Гросу, скажем, сгинувшим по вине крупных компаний, – уйма богов, замысливших, породивших и обустроивших целую вселенную, дабы принести ее в дар людям, вычеркивалась навеки вместе с созданной ими вселенной и населявшими ее существами. И если выжившие, после того что произошло с огромным большинством из той группы, к которой они принадлежали, по-прежнему поклонялись богам, допустившим, чтобы подобное случилось, они не только оскверняли память ушедших, но и выставляли на посмешище себя, низводя тем самым до смехотворного ничтожества и своих богов.

«Да не будет вечности, а если она есть, пусть хоть будет без ассоциаций!» – принялся втайне повторять Гольдштейн в первые месяцы, когда эта невольная бессознательная ассоциация, чьей точной причины (первейшей предпосылки ассоциации) он установить не мог, овладевала им каждое утро за завтраком. И не покидала, пока он не выходил на улицу, чтобы окунуться в сумятицу настоящего, влекомый гулом бытия. Умственная ассоциация как ад – это словосочетание звучало для Гольдштейна в первые месяцы заглавием непреложного трактата. Самые нелепые расчеты будоражили его мысль, и он рассматривал все эти преступления не с позиций сочувствия или этики, а по числу жертв относительно продолжительности расправ во времени, словно речь шла об алгебраической задаче. Но столько месяцев, столько лет длилось это неотвязное наваждение, этот одиозный утренний театр, что он постепенно к нему привык, пока не растратил сопутствующее уныние и не смирился с мыслью, поняв: «первопричина ассоциации – это моя жизнь». Первоначальная тоска сменилась странным чувством, не прошедшим до сих пор и всякий раз завершающим утренний эпизод: ощущение, будто он жив, а мимо шествует бесконечная череда призраков. Факт кажется неправдоподобным, надуманным, скоротечным, и из-за этой эфемерности на долю секунды целая вселенная застывает на краю бездны.

Два года, проведенные в концлагере, если и виделись тогда невыносимым кошмаром, вскоре после освобождения стали казаться Гольдштейну, как ни парадоксально, благоприятным случаем в его жизни. Довод здесь следующий: в 21 год юношу отличало слишком оптимистичное видение мира. Не приобрети он к концу войны этого опыта, оптимистические предрассудки и теперь искажали бы его восприятие действительности. Злодеяния, пытки, расправы характеризовали человеческий род лучше искусства, науки, институций. Гольдштейн (которого иные считали эксцентричным в суждениях, если не слегка сумасбродным) заявлял оторопевшим собеседникам, что как человеку концлагерь принес ему телесные и душевные муки, но как мыслитель он получил за те два года диплом с отличием по антропологии.

Допив кофе и свернув газету, Гольдштейн оставляет на столе деньги за завтрак с чаевыми и, вежливо произнеся общее «До завтра!», выходит на залитый солнцем шумный угол двух проспектов. Для случайных посетителей, оглядывающих его с мимолетным любопытством, этот бодрый, опрятный, хорошо сохранившийся старик, вероятно, выглядит моложе своих лет. Судя по энергичному и довольному виду, в жизни у него, наверное, все сложилось весьма неплохо.

Толмач

Теперь я брожу по берегу моря, по песку, подобному пламени, такой он гладкий и желтый. Стоит мне остановиться и оглянуться назад, как я вижу вышитую крестиком кайму моих шагов, она извилисто петляет по пляжу и заканчивается прямо у моих ног. Светлая, прерывистая кромка белой пены отделяет желтую протяженность пляжа от небесной лазури моря. Достаточно окинуть взглядом горизонт, и чудится, будто вновь корабли мучителей стремятся к берегу с моря, вначале черные точки, затем – изящные ажурные филиграни и, наконец, округлые корпуса под парусами, сельва мачт и канатов, непреклонно скользящая вперед и последовательно отражающая лихорадочную активность скопления людей. Увидев их, я зажмурился, ибо их каменные торсы сверкали, а гул металла и суровых голосов оглушил меня на мгновенье. Я устыдился наших незатейливых, убогих городов и понял, сколь ничтожны золото и изумруды Аталибы[9] (их измельчали ударами молота, словно орехи, в поисках золотых крупинок), нескончаемые коридоры, где пол вымощен серебром и им же обшиты стены, наши громадные каменные календари, имперская кайма, вновь и вновь оторачивающая фасады, одеяния придворных, утварь. Я увидел, как с моря изливается потоком роскошь и изобилие. Мучители коснулись крестом лба малолетнего ребенка, каким я тогда был, дали мне новое имя – Фелипильо – и затем неспешно выучили своему языку. Постепенно я стал его различать, и слова надвигались на меня, Фелипильо, из-за горизонта, где все они набивались, громоздились одно на другое и вновь, точно корабли, становились черными точками, филигранями черного чугуна и, наконец, сельвой крестов, знаков, мачт и канатов, отделявшихся от кипящего сгустка, подобно муравьям, в ужасе бегущим из муравейника. Тогда я из нагого существа, пред чьим взором сверкнули металлом доспехи, до чьего слуха впервые донесся гул парусов, превратился в Фелипильо, человека с раздвоенным, как у гадюк, языком. Из моих уст исходит то восхваление, то горький яд, то древнее слово, каким мать звала меня на закате, среди костров и дыма и запаха пищи, плывущего по улицам багряного города, то эти звуки, отдающиеся во мне, как в высохшем бездонном колодце. Между слов, вырываемых голосом из родной крови, и слов заученных, поедаемых жадным ртом с чужого стола, жизнь моя непрестанно балансирует, вычерчивая параболу, стирающую порой разделительную линию. Я точно пересекаю некую область, в которой перемежаются день и ночь, будто петух, поющий в неурочный час, будто шут, сочинявший для Аталибы, средь смеха придворной свиты, песнь, творимую не из слов, а из одного только шума.

Когда мучители судили Аталибу, я служил толмачом. Слова проходили через меня, как глас божества проходит через жреца, прежде чем донестись до народа. Я стал линией белизны, нестойкой, метущейся, отделяющей два грозных войска, как пенная кайма отделяет желтый песок от моря. Тело мое сделалось ткацким станком, лихорадочно ткавшим участь толпы раздвоенной иглой моего языка. Слова вылетали, подобно стрелам, и вонзались в меня с гулким эхом. Верно ли я понимал сказанное? Верно ли возвращал полученное? Когда взгляд мой в ходе суда вонзался в синеватые соски жены Аталибы, соски, которые благодаря отсутствию руки Аталибы, пожалуй, дозволили бы моим вожделеющим пальцам нанести им визит, – не искажало ли смятение смысл слов, гулко звучавших в недвижном зале? В одном я уверен: мой язык уподобился двойному блюду, на чьей упругой глади удобно расположились ложь и сговор. И я услышал грохот двух армий, будто сошлись два моря – море крови и черная вода моря иноземного. И теперь, на закате, я бреду по пляжу – старый человек, согбенный под бескрайним сводом вражеских голосов, который раскинулся над моими развалинами, поглощенными сельвой. Я не сошел в могилу с теми, кто умер, когда я огласил приговор, подобный струе воды, которая всасывается, полощет горло и затем выплевывается, но я и не живу жестокой жизнью мучителей, чьи голоса доносит ветер по ночам, когда я устраиваюсь на ночлег в сельве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю