Текст книги "Печаль в раю"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
К вечеру Архангел пришел за ним, словно ничего не случилось. Ребята ждали в лощине, и они все вместе пошли вниз, в лощину. По дороге Архангел спрашивал его о Давиде, но у Авеля не было сил ответить. Может быть, он предчувствовал свою судьбу, и взгляд его стал глубоким, как будто, не задерживаясь на оболочке предметов, он пытался проникнуть в самую суть. Когда они спускались по склону, к ручью, ему почудилось, что все подстерегает его – и звери, и деревья, и люди. Море было гравюрой свинцового цвета, волны окаменели. В небе сгрудились грозные тучи, и, словно прорывая затянувшееся ожидание, самолет с красно-желтым флагом мелькнул над их головами оранжевым метеором и спикировал прямо на батарею.
– Война, война! – заорали мальчишки.
Метеор вызвал бурю – заметались растрепанные сосны по краям тропинки, по морю побежали белые клочья пены. Теперь самолет кружил над бухтой, и у мальчиков забилось сердце от страха, когда они увидели бомбы – одну, две, три, четыре. Почти сразу круглые облачка поднялись над волнорезом и растаяли в пепельном вечернем небе.
Зенитки открыли огонь, но самолет уже набрал высоту. На батарее горело одно строение, солдаты несли на носилках раненого. Мальчики пошли разузнать, что там такое, и услышали автомобильный гудок. Это ехал Элосеги. Авель помахал ему, он остановился. Они не заметили, как Авель от них ушел; он ухватился за Мартина, как утопающий хватается за доску…
– Он понимал, что с ним будет? – спросил Сантос.
Мальчик ответил не сразу. Опустив голову, он испуганно, вопросительно смотрел на отца.
– Кажется, понимал, – сказал он. – У нас почти все догадались. И потом, он сам сказал Архангелу, что учитель его предупреждал.
– Тогда зачем он к вам вернулся? – спросил Сантос.
– Не знаю. Понятия не имею.
Не смея поднять глаза, Эмилио сообщил, что было дальше; расстрел, сказал он, откладывали несколько раз, потому что в интернате засели солдаты. После того как фашисты бомбили форты, офицер приказал перебазироваться и, с разрешения Кинтаны, забрал все комнаты первого этажа. Это не было на руку Стрелку, и в тот же день постановили убрать учителя.
– У нас уже давно был в лесу склад оружия, мы только ждали, когда уйдут войска, чтобы забрать и то, ихнее…
Пока что, сказал он, они таскали вещи, которые беженцы бросили у дороги. Фургоны, одеяла, мешки, матрацы, старую утварь. Как-то недалеко от моста они нашли автомобиль. Он хорошо помнил: все утро лил дождь, и в поле, у тополей, остро пахло свежей землей. Золотистый солнечный свет лился на мокрую траву, легкие мотыльки усеяли воздух белыми точками. Капот у машины был поднят, и она казалась издали сказочным чудищем с разинутой механической пастью. Они нерешительно подошли, опасаясь засады, увидели, что нет никого, и заорали: «Ура!» В багажнике лежал мешок сахара и старый приемник. Сахар слопали тут же, черпая горстью, а приемник разбили прикладами. Обыскав машину как следует, они облили ее бензином и подожгли.
Темнело; прожорливое легкое пламя поднималось к небу. Волны горячего воздуха разбивались об их щеки, и созвездие пляшущих искр весело летело вверх. Они в первый раз провернули такое дело, это оказалось совсем просто, и все приободрились. Потом, когда движение на шоссе стало еще сильней и вещей бросали больше, ребята носились по лесу, увешанные шинами, клаксонами, рулями. Обочины шоссе были усеяны разными вещами, словно здесь только что пронеслась буря.
Как раз в одну из таких вылазок он, Эмилио, узнал о готовящемся деле. Он ходил на шоссе поболтать с дезертирами и, возвращаясь, услышал голоса на полянке. Оттуда, где он стоял, было видно почти все, и он присел на корточки за камнем, чтобы его не заметили.
Стрелок сидел на земле, стряхивая пальцами пепел с сигареты. Солнце било ему в лицо, и шрамы были как извилистые белые ленты, а зубы, когда он сплевывал, ярко сверкали.
– Сколько нам еще откладывать? – говорил он. – До будущего года?
Его заместитель сидел рядом с ним и царапал ножом ствол пробкового дуба. Он слышал, что достаточно легкой зарубки – и дерево погибнет, и вот уже которую неделю уничтожал лес.
– А по-моему, надо подождать, пока солдаты уберутся. Еще пронюхают…
Стрелок презрительно усмехнулся.
– Ну и что?
– Добрая душа всегда найдется. Передадут.
– Пускай попробуют, – сказал Стрелок. – Пускай попробуют.
Тут они его заметили, и заместитель накинулся на него:
– Чего надо? Нас, что ли, не видел?
И он испугался; он понял, что, если он скажет, с ним немедленно разделаются. «Пускай сами разбираются, – думал он. – Мне-то что, в конце концов?» Он притворился, что ничего не слышал, и прошел дальше, засунув руки в карманы. Слово «смерть» уже перебегало из уст в уста, и палец Стрелка прямо указывал на Авеля.
– Почему? – спросил Сантос. – Может, он вам что-нибудь сделал?
Эмилио отрицательно покачал головой.
– Ничего он нам не сделал. Просто Стрелок сказал, что он не из наших и надо его убить, чтобы мы почувствовали себя свободными. – Ему показалось, что отец не понял, и он поспешил добавить: – У его родных давно была земля, и у него были деньги, когда мы все голодали. Потом все его обвинили в том, что сбежал Пабло… Вчера собрался тайный совет, и его решили убить.
…Совет собрался в гараже при неверном свете свечи – человек пять мальчишек со знаками различия, вытатуированными на лице, сели в кружок у деревянного ящика. Весь день правительственное радио бросало отчаянные призывы: «Сопротивляйтесь. Пусть каждый дом станет окопом, каждая дорога – рвом». Самолеты противника безнаказанно летали над бухтой, и пошел слух, что его передовые части дошли до Паламоса.
Передачи из Жероны прерывались грозным молчанием, и все отчаянней становились призывы: «Сражайтесь! Берите правосудие в свои руки! Пусть враг найдет только трупы и развалины!» Потом завыли сирены, и передача оборвалась. Самолеты, бомбежки. В головах кишели кровавые образы – красные ладони, раскрытые, словно хризантемы, остановившиеся глаза, флажки пламени на каждом трупе.
Стрелок решил расстрелять его сам, а заместителя послал покончить с Кинтаной.
– Завтра в первом часу, – сообщил он, – солдаты уберутся, и мы одни будем хозяйничать в интернате. Даже если придут фашисты, мы никому не обязаны давать отчет. Заткнем глотку этим двум типам – никаких свидетелей не останется.
– А потом? – сказал один из ребят и так испугался собственного вопроса, что у него сжало горло. – Что потом будем делать?
– Что хотим, – ответил Стрелок. – Интернат будет наш. Организуем первый на свете город ребят.
Огонек отражался в его глазах миниатюрой на эмали, и по контрасту особенно жестким, каменным казалось его лицо.
– Будем свободны. Никому никогда не будем подчиняться.
Крик вырвался, поднялся волной, и несколько минут сам Стрелок не мог навести порядок. Наконец, по совету секретаря, он написал приговор карандашом. Восемь прямоугольных листков в линейку, надпись: «Расстрел в 10». Потом все пожали друг другу руки и закрыли собрание.
– Мы всю ночь дежурили на этой насыпи, в усадьбе, – сказал Эмилио. – Стрелок показал нам его окно. Там все время горел свет. А другие окна были темные, как будто в доме никого нету. Мы сменялись под его окном каждые полтора часа, и, хотя Авель ни разу не выглянул, мне кажется, он знал, что мы его ждем.
Во всяком случае, когда рассвело и Стрелок пошел за ним, он лежал одетый. Авель вымыл руки, умылся при Стрелке и спустился по проводу громоотвода, не оказывая никакого сопротивления. Когда он увидел нас у сарая, он тоже совсем не удивился. Только Архангел был какой-то беспокойный и, пожимая Авелю руку, сунул ему какую-то записку.
– Не было ли там написано: «Бог не умирает»? – спросил Кинтана. – Элосеги говорит, что, когда он нашел мальчика, тот держал такую записку.
– Да, – сказал Эмилио. – Что-то такое там было. Авель потихоньку ее прочитал и зажал в кулаке. Я стоял рядом с ним и заметил, но решил ничего не говорить, чтобы не подвести Архангела. Уже было без малого девять. Мы гуськом пошли к интернату. В вестибюле нас ждали остальные ребята – последние солдаты уехали полчаса назад, и мы наконец могли там хозяйничать.
…Тогда они решили идти с Авелем в лес, поручив Кинтану другим ребятам. Но передовые части национальных войск уже подошли к долине, и первые порывы пулеметного шквала проносились над шоссе. Пока они совещались, Авель стоял в углу, сжимая в кулаке записку Архангела. Он был совсем белый, и взгляд его был устремлен внутрь.
Они торжественно отвели его на склон оврага, и там Стрелок прочел ему приговор. Он сам стрелял в Авеля, в висок, с трех метров, из того самого ружья, которое Авель ему дал. Тот упал, как тряпичная кукла. Все в ужасе кинулись прочь, а Архангел, чья мечта осуществилась, расправил ему руки и ноги и, как те дети, про которых Авель рассказывал, бросил ему на грудь охапку цветов.
– Он-то и увидел Элосеги, – тихо закончил Эмилио, – и бросил в него гранату.
* * *
Они стеснялись офицеров и ушли в соседнюю комнату – неуютную, с одним-единственным столом и двумя табуретками. Там они сели друг против друга. Свечи освещали их лица. На дворе, за голыми окнами, мимозы стояли бледными призраками, и недавно подстриженные платаны воздевали ветви к небу, словно молились.
– Значит, – сказала Бегонья, – так ты и не кончил университет.
– Не кончил, – сказал Мартин. – Я к началу войны сдал только штук пять экзаменов.
– А теперь? – спросила она. – Что ты думаешь делать?
Мартин смотрел на пламя свечи.
– Честное слово, не знаю. В мои годы трудно снова учиться. И вообще, мне никогда не нравилась юриспруденция…
Бегонья смотрела на него через стол теми же самыми глазами, которыми смотрела семь лет назад: Мартин всегда будет большим ребенком, и каждое слово из него нужно клешами вытягивать.
– Надо же тебе что-то делать, Зверек, – тихо сказала она.
Он зажег окурок, который держал во рту, и выпустил клуб белого дыма.
– Знаю, знаю, – сказал он. – Никак я не выйду из пеленок. Скоро двадцать шесть стукнет, а черт его знает, чем мне заниматься. В армию не пойду, а то… Может, и до сержанта бы дослужился…
Он говорил серьезно, без капли иронии, и Бегонье показалось, что не было этих пяти с лишним лет и снова цветет весенний луг, сверкает на солнце вода. Они с Мартином ходили туда под вечер и лениво опускались в траву на берегу ручья. Под цветущими яблонями они познали чудо своих тел, сотрясаемых бешеным бегом крови, опьяненной весной. Густо летала пыльца, сновали насекомые, ветер осыпал цветочными лепестками открытую, как нива, грудь. Ей исполнилось тогда двадцать два, только что умер ее отец, и началась свобода. Мартину было девятнадцать, он в июне кончал школу. Но она предпочла его всем служащим из министерства, которые со шляпой в руке москитами вертелись около нее. Тогда она еще не знала про мужчин всего того, чему ее научила война, и допустила непростительную ошибку: влюбилась. Но Мартин ловко увернулся. «Если для женитьбы надо работать, – объяснил он ей однажды, – я лучше не буду жениться». Его день рождения был в августе, во время школьных каникул. «Вот я и обречен лениться всю жизнь», – говорил он. И теперь, хоть он и огромный, совсем великан, характер у него все тот же. Сидит перед ней, улыбается, и ей кажется, что все эти годы стерли губкой.
Он полез в карман за сигаретами и вынул сухой цветок – розу, которую Дора, учительница, срезала как-то в саду. Роза сморщилась, почернела, и Элосеги печально на нее посмотрел.
– Не иначе как сувенир, – насмешливо сказала Бегонья. – От какой-нибудь прекрасной крестьянки, которая в тебя влюбилась…
Мартин пожал плечами – цветок совсем засох, даже в книжку не положишь.
– А! – сказал он. – Чепуха.
И бросил его на пол.
Потом поднял глаза на Бегонью и нежно взял ее за руку.
– Ну разве не здорово, что мы с тобой встретились? – сказал он. – Как тесен мир!
* * *
Тело мальчика под надежной охраной перенесли вечером в усадьбу. Филомена и Агеда поставили в гостиной кровать с пологом, украсили ее цветами, и комната хоть на время обрела свой прежний блеск. Серебряные канделябры бросали блики на стены, увешанные воспоминаниями, на шелковые портьеры с кистями, на зеркала, туманные, как пьяное видение, на бесчисленные портреты суровых мужчин в черном и прелестных дам, едва прикрытых волнами газа. Среди всей этой мертвой роскоши солдаты ходили торжественные и тихие. Тело должны были перенести на кладбище на следующий день, и капеллан обещал прийти.
Один из солдат пошел наверх, передать соболезнование хозяйке усадьбы, а остальные трое бродили по залам и гостиным, и дюжины предков насмешливо следили за ними со стен. Лейтенант приказал доставить в «Рай» продовольствие – жестянки кофе, мешочки сахара, консервы. Читая молитвы, две женщины, вконец отощавшие за эти недели, то и дело наведывались в кухню и быстро съедали бутерброд с паштетом или выпивали чашечку настоящего кофе. Еще не дожевав, едва не плача, они возвращались к телу, чтобы молиться о душе ребенка. Солдаты принесли с собой вина и на ступеньках у входа пили по очереди из бутылки – день был нелегкий, приходилось подкрепляться.
Наверху, в спальне, донья Эстанислаа лежала в постели, нюхая одеколон. Ее проводил сюда солдатик лет девятнадцати, который служил в армии всего несколько недель. На его лице – круглом, розовом, гладком – отражалось неподдельное удивление. Он в первый раз в жизни видел настоящую даму и старался изо всех сил, чтобы она не заметила, какие у него плохие манеры. Все в этом доме говорило о таком обществе, о такой жизни, куда его никогда не пустят. Болтать с такой важной сеньорой – это уже чудо, только бы не ударить в грязь лицом.
Когда Агеда сказала ей о смерти Авеля, донья Эстанислаа не выразила удивления. Она подошла к телу – прямая, скованная, – посмотрела на него и любезно разрешила солдату проводить ее наверх.
– Тешишь себя иллюзией, – сказала она, – что встретила зрелое существо, которое поймет тебя и поддержит, но в конце концов приходится смириться с тем, что тебе суждено биться одной. Я много любила, и я богаче теперь, чем другие, а если кто спросит меня, какова любовь, я отвечу, что, подобно Протею, она беспрерывно меняет облик. Я любила цветы и птиц больше, чем людей, и было время, когда я любила дерево. Это было миндальное дерево, оно росло у насыпи и воплощало мою судьбу.
Я пыталась тогда убежать от рока. Со мной происходило что-то ужасное. Все рухнуло мгновенно, в одну секунду. Был грязный сентябрьский день, я хорошо помню, и кто-то одел меня в черное, как на похороны. Я посмотрела в зеркало и едва не застонала. Я увидела, как я бесплодна, опустошена, и ничего нет впереди. И страшная мысль поразила меня: жизнь моя кончена.
Мое лицо ясно говорило об этом, но я не хотела верить. Я хотела убежать от судьбы, я делала все, чтобы уйти от самой себя. Я воображала себя пчелой, цветком, деревом, я хотела обмануть время, и это мне удалось, потому что я все забыла. Поселилась я наверху, среди голубей, в огромной клетке, и подолгу беседовала с ними, целовала их, ласкала, но почти ничего не помню о том времени – только хлопанье крыльев, обрывки воркованья звучат мне по ночам, как эхо, как дальний ветер. Я сама была голубкой. Иногда у меня болели крылья, я клевала зерна, у меня выпадали перья. Долгими часами, в полусне, я следила за тем, как кружатся они и воркуют. Они садились ко мне на плечи. Они целовали меня. Ах, муж говорил, что я безумна! Он хлопотал, чтобы меня забрали. В конце концов, что ему оставалось делать?
Все ожило вокруг меня. Вещи подмигивали мне, кривлялись за моей спиной… Я снова видела моих детей и приставала к ним с расспросами, хотя они и являлись в другом облике. Однажды я нашла их в траве, и мне показалось, что всю меня искололи булавками. Это были они, розовые, шаловливые, как в те времена, когда я их кормила; и они звали меня. Я каждое утро бежала к насыпи, надеялась их там застать. Весной это было очень трудно. Поля покрылись маками и дроком, а они обычно прятались именно в этих цветах. Ветер шевелил вершины сосен и траву на лугу. Мир был голубым и невинным, только я одна искала. Я трогала каждый цветок, я говорила: «Давид, ты здесь? Романо, здесь ли ты?» – и не решалась уйти. Я слышала их смех, легкий, внезапный, а иногда мне удавалось услышать звук их шагов. Я говорила с ними, но очень редко видела их. Зимой они выглядывали из цветов миндаля, и я знала, где они. Тогда я шла в гостиную, открывала окно и играла им на рояле.
Прошло спокойное время; дни, легкие, как перья, как хлопья снега, стали длиннее с Нового года, потом был февраль, март и снова весна. Нависла беда, и мое сердце билось как птица, глубоко в груди. Я ничего не могла сделать, как ни старалась. Я поливала молоком миндальное дерево, следила за тем, чтобы оно оставалось незапятнанно-белым. Однажды мне приснился смутный сон, который я никак не могла вспомнить. Когда я проснулась, ком стоял у меня в горле, и я, как сомнамбула, пошла к окну, отдернула занавеску. День был серый, свинцовый. Птицы летали у самой земли; тишина, злая сообщница, сковала цветы и деревья. Помню, как, спотыкаясь, я шла по лестнице. Наверное, вечером мне дали снотворное, потому что голова была очень тяжелая, Страстная жалость гнала меня к миндальному дереву. Когда я вышла на насыпь, еще ничего не видя, я поняла, что с ним случилась беда. Помочь ему, помочь! Все было поломано; цветы, которыми оно дышало, сорваны у самого стебля. Теперь мои дети скончались. Я смотрела на оборванные лепестки, на неподвижный ствол, на растерянных бабочек. Все было пусто во мне, я только смотрела. Я не могла поверить. Я услышала, как зовет мое тело; «Давид, Романо…» Я ворошила лепестки, стояла на коленях и старалась найти хоть какой-нибудь признак их жизни.
Ах, никто не мог знать, что значило для меня это дерево! Когда я была одна и онвидел меня, я часами обнимала ствол. Когда оно вздрагивало, это было такое наслаждение, и, как язык голубей, я изучила язык ветра, шумевшего в его ветвях. Зачем он убил его – он, лишивший меня любви на всю жизнь?
Люди убивают цветы и убивают деревья. Я видела птиц, попавших в силок. Есть люди, которые душат детей на дорогах, и есть другие, которые рубят дерево. Убийцы не знают жалости, мой молодой друг, они орудуют во тьме, наедине со временем, всегда одни. Но я знаю их и говорю вам – не верьте. Остерегайтесь, они за спиной. Мы висим на слабой веревке, и удар может обрушиться, когда мы меньше всего его ждем…
Лунный свет, струившийся в окно, падал на ее лицо; казалось, что оно светится, и солдату почудилось, что ему снится удивительный сон, когда донья Эстанислаа встала и нежно взяла его руку.
– Вы молоды и впечатлительны, – шептала она. – Вы должны понять, что значит, когда смерть забирает у тебя двух сыновей, прекрасных, как ангелы. Авель тоже был как они, судьба была начертана на его челе. Он был исключительно развит для своих лет и безумно меня любил. – Она улыбнулась. – Ах, сколько у меня знаков его любви – подарков, стихов, писем!.. Каждый вечер, со дня приезда, он целовал меня перед сном и часто говорил мне, что хочет остаться со мной навсегда. И хотя я отвечала: «Ты молод, перед тобой длинный путь, незачем столь юному существу связывать свою судьбу со мной, разочарованной», он не обращал внимания, разбивал один за другим все мои доводы…
Она снова опустилась на подушку, жадно вдыхая запах магнолии. Ветер выл все громче за стенами дома и доносил до ее слуха знакомый скрип оконных створок. Луна заливала серым светом заросшую насыпь, и ободранные эвкалипты чернели на фоне неба. Далеко, совсем далеко били колокола. Они звали к веселью. К радости.
Донья Эстанислаа снова взглянула на него.
– Вот послушайте – много лет назад…