Текст книги "Вальтер Скотт"
Автор книги: Хескет Пирсон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Глава 6
Первый бестселлер
Выпустив «Песни» и опубликовав старинную балладу «Сэр Тристрам», Скотт по совету графини Далкейт взялся за собственную поэму. Он прочитал первый набросок двум друзьям, но те не проявили особого энтузиазма, и Скотт, расстроившись, предал рукопись огню. Вскоре, однако, он встретился с одним из друзей, узнал, что неверно истолковал их молчание (на самом деле поэма их очень и очень заинтересовала), и решил возобновить над ней работу. Осенью 1802 года, во время учений на Портобеллских песках, его лягнула лошадь, и он был вынужден три дня проваляться в казарме. Тогда-то он и вернулся к поэме, которую закончил через полтора месяца и пазвал «Песнь последнего менестреля». Ее достоинство, говорил Скотт, заключалось в том, что «писалась она от полноты души и лишь для того, чтобы раз и навсегда освободиться от образов, с младенчества осаждавших мое воображение». Весной следующего года они с женой побывали в Лондоне, и там, на юге Англии, под сенью древнего дуба в Виндзорском лесу он зачитал несколько строф новой поэмы Джорджу Эллису и его супруге.
В 1803—1804 годах Бонапарт резвился в опасной близости от берегов Альбиона, и над страной нависла реальная тень вторжения. Скотту часто приходилось бывать на сборах в Селкирке, где формировались вооруженные отряды; лорд-наместник графства считал, что должность квартирмейстера в полку эдинбургских легких кавалеристов мешает Скотту отправлять обязанности шерифа, и предложил ему подать в отставку из армии. Скотт отказался, но, поскольку закон этого требовал, согласился проводить на территории подведомственного ему графства четыре месяца в год. До сих пор, наезжая в Селкиркшир по делам или отдохнуть, он всегда останавливался на постоялом дворе, однако теперь ему предстояло расстаться с Лассуэйдом и подыскивать на лето что-нибудь поближе к Селкирку. Ширра[31]31
Ширра – искаженная форма слова «шериф».
[Закрыть], как его прозывали в сельских районах, уже пользовался в тех местах популярностью: когда гостившие у него в Лассуэйде Вильям и Дороти Вордсворт возвращались домой в южные графства, они убедились, что им обеспечен сердечный прием в любом уголке Пограничного края, стоит лишь упомянуть его имя. Скотт сам проводил их берегом Твида до Ховика, развлекая по пути историями про каждый замок или утес, мимо которых они проезжали, и гости заметили, что он всех тут знает, а все знают и любят его.
Жителям этой сельской округи предстояло узнать его еще лучше. В 1804 году родственники Скоттов Расселлы выехали из Ашестила, и он снял в аренду особняк вместе с прилегающей фермой. Пока шли переговоры, в Келсо скончался его дядя, капитан Роберт Скотт, завещав любимому племяннику Роузбэнк, где Вальтер провел столько счастливых часов. Но Скотт мечтал о сельской жизни, и с этой точки зрения Роузбэнк его не устраивал; к тому же район Келсо был богат герцогами и вдовствующими титулованными дамами, «что вредно для малых сих». Скотт продал дом за 5000 фунтов и еще 600 выручил за дядюшкино имущество. В июле 1804 года он перебрался с семьей в Ашестил. К этому времени у них было уже трое детей – Софья (родилась в 1779-м), Вальтер (1801) и Анна (1803). В 1805 году появился Чарльз. Все четверо пережили родителей.
Ашестил расположен в узкой долине на южном берегу Твида, примерно в семи милях от Селкирка. Сразу за домом и на противоположном берегу реки поднимаются горы; те, что позади, разделяют долины Ярроу и Твида. Между холмом, на котором стоит дом, и рекой лежит поле, а к западу от особняка тянутся вдоль Твида сочные заливные луга. Во времена Скотта усадьба хорошо просматривалась почти со всех сторон, но он завел обычай сажать деревья, и теперь долину Твида не узнать. С проселка, что на задах, дома совсем не видно, а с большой дороги на другом берегу Ашестил виден лишь частью фасада. Сейчас к особняку пристроено новое крыло, но, когда там жил Скотт, здание напоминало букву Г. Ашестил стал семейным гнездом Скоттов, где они, по его словам, провели «восемь счастливейших лет», пока на континенте убивали друг друга солдаты, дома обличали друг друга политики, а большая часть рода человеческого вела себя точно так же, как во все времена.
Теперь у Скотта ко всем прочим занятиям добавилось сельское хозяйство. Ему пришлось изрядно понатореть в таких делах, как покупка и продажа овец и волов, лечение заболевших лошадей и борзых, ловля лосося и борьба с браконьерами. «О многом из всего этого у меня весьма слабое представление, – делился он с другом, – однако я считаю крайне полезным напускать на себя вид знатока, хоть поддерживать такую репутацию и стоит мне немалых трудов». Он многому научился от своего пастуха Тома Парди, сильного, хитрого и веселого парня, – тот впервые предстал перед шерифом по обвинению в браконьерстве. Причитания Тома о жене и домашних, которым нечего есть, тронули Скотта, а лукавый намек на куропаток (эти-то – в отличие от работы – подвертываются на каждом шагу) так его распотешил, что Ширра не только отпустил Тома с миром, но и взял к себе на службу. Можно сказать без преувеличения, что к Тому Парди Скотт привязался сильнее, чем к кому бы то ни было за всю жизнь. В обществе бывшего браконьера он отводил душу после общения со знатью, а в доверительных беседах с Томом почерпнул но одно сочное и выразительное словцо, которое потом вложил в уста прямых и независимых слуг, персонажей своих романов. Порой собеседники расходились во мнениях. Однако стоило Скотту дать попять, что он готов твердо защищать свою точку зрения, как Парди покидал поле боя и, выждав ровно столько, сколько требовали достоинство и приличие, возвращался, чтобы заявить: он тщательно обдумал суть дела и склонен теперь полностью согласиться с хозяином. Со временем Том сделался у Скотта буквально всем – лесничим, хранителем угодий, библиотекарем и т. п.; не бывал он только смотрителем винного погреба, ибо пристрастие Тома к виски не позволяло вверить его заботам бочонки и бутылки.
Скотт продолжал волноваться о будущем даже после успеха своей первой поэмы и по-прежнему домогался у властей постоянной должности. Его старый приятель Джордж Хоум вот уже тридцать лет исполнял обязанности секретаря на сессиях Высшего суда Шотландии по гражданским делам. Скотту пришло в голову, что если он проработает вместо Хоума до смерти последнего, то и наследует его должность. Чиновников на этот пост назначало правительство, и Скотт добился назначения, использовав связи. С весны 1806 года он подменял Хоума на сессиях, причем делал это безвозмездно, заявляя к тому же, что отнюдь не желает «сему достойному и весьма почтенному человеку скончаться хотя бы минутой ранее отпущенного природой срока». Достойный и почтенный джентльмен, имевший в год 12 тысяч фунтов собственного дохода, упорно отказывался умирать и продолжал получать жалованье за работу, которую выполнял за него Скотг. «Похоже, моему другу отпущена вторая жизнь, – писал Скотт в 1809 году, – и, если я не прибегну к услугам какого-нибудь пограничного головореза, он, чего доброго, и меня еще переживет. Ну и гнусные обманщики – все эти инвалиды». Миновало три года, и лишь тогда цветущий инвалид подал в отставку, получил пенсион и позволил Скотту иметь свои 1300 фунтов в год – за работу, которую тот шесть лет делал бесплатно. Поскольку же пенсия оказалась немного меньше жалованья, то достойный и почтенный Хоум ежегодно взымал со Скотта по 160 фунтов разницы.
Но в 1806 году Скотт был доволен назначением: он обеспечил себя на будущее, за что от него требовалось на протяжении менее полугода ежедневно находиться в суде от четырех до шести часов, хотя, разумеется, для этого приходилось приезжать в Эдинбург на сессии. «Должность у меня очень простая, – объяснял он, – в основном я только подписываю бумаги; а так как у меня целых пять коллег и мы подменяем друг друга, да и фамилия у меня короткая, то и работу мою не назовешь обременительной». Он преуменьшал – его обязанности были не столь уж несложными, однако он и в присутствии находил достаточно времени, чтобы писать частные письма.
Итак, отныне свой год он делил почти поровну между Ашестилом и Эдинбургом, между сельским хозяйством и судебной скукой – когда был при деле, между писательством и верховыми прогулками – на досуге. В Аше-стиле его день был расписан по часам. Он вставал в 5 утра, зимой сам разжигал камин, тщательно брился, одевался, задавал корм коню, в 6 часов садился за литературную работу, завтракал от 9 до 10, снова работал до полудня, а остаток дня проводил в седле или на ногах – охотился на зайцев или ловил рыбу. В погожие дни он кончал работу до завтрака, зато наверстывал потерянные часы в дурную погоду. Помимо литературных занятий, он был неукоснителен еще в одном отношении: отвечал на письма в тот же день, когда они приходили. Работая у себя в кабинете, он при любой погоде держал окно распахнутым, чтобы его собакам был свободный доступ в комнату. Впрочем, детям также позволялось беспокоить его когда вздумается. Как бы он ни был занят, у него обязательно находилось время взять их на колени, рассказать сказку или прочитать наизусть балладу; он ни разу не позволил себе даже поворчать на то, что его отвлекают. По воскресеньям, после домашней молитвы и проповеди – ее он произносил сам – и если позволяла погода, все семейство с чадами и домочадцами отправлялось пешком в какое-нибудь живописное местечко и устраивало там пикник.
Всю свою жизнь Скотт был окружен собаками; хозяин и его псы прекрасно понимали друг друга, только что не разговаривали. В то время его любимцем был Кемп, помесь пегого английского терьера с английским же пятнистым бульдогом чистейших кровей. Когда Скотт лазил по скалам, – а тут все зависело от силы мышц и цепкости пальцев, – Кемп часто помогал ему выбрать самый удобный путь: прыгал вниз, оглядывался на хозяина, возвращался, чтобы лизнуть того в руку или щеку, и снова прыгал вниз, приглашая следовать за собой. К старости Кемп растянул связки и уже не мог угнаться за Скоттом. Однако, когда Скотт возвращался домой, первый, кто его замечал издали, сообщал об этом Кемпу. Услыхав, что хозяин спускается с холма, пес бежал на зады усадьбы; если же Скотт приближался со стороны брода, то Кемп спускался к реке; не было случая, чтобы он ошибся. Моста через Твид близ Ашестила не было, и тем, кто добирался в усадьбу из Эдинбурга или вообще с севера, приходилось перебираться через брод, хотя вода там порой поднималась выше головы. Скотту такая процедура, видимо, нравилась. Забираясь далеко от дома, он даже в этих случаях не пользовался мостами, но всегда ехал обратно к броду; конь, понятно, брал реку вплавь, а на всаднике не оставалось сухой нитки.
Этому сочетанию слепой отваги, упрямства, безрассудства и мальчишеского авантюризма, когда требовалось показать свои физические способности, в деловой сфере у Скотта соответствовала невероятная опрометчивость – та самая, с какой он надумал взять в компаньоны Джеймса Баллантайна, старого знакомого еще по Келсо. Правда, врожденная осмотрительность вкупе с другими свойствами характера, о которых мы еще услышим, заставила его хранить эту сделку в тайне. Баллантайн был издателем и редактором еженедельной «Келсо Мейл» и сам же ее печатал. Скотт был в восторге от его полиграфического мастерства и в 1800 году предложил ему перебраться вместе со станком из Келсо в Эдинбург, пообещав, что напечатает у него свои пограничные баллады и подыщет другие заказы. Переселение – при финансовой поддержке Скотта – осуществилось в 1802 году; Баллантайн напечатал «Песни», и Скотт развил бурную деятельность, чтобы обеспечить его типографию подрядами на печатанье юридических и литературных материалов. В начале января 1805 года Баллантайн по заказу издателя Лонгмана отпечатал первую поэму Скотта – «Песнь последнего менестреля». Успех поэмы превзошел самые смелые ожидания: то была первая поэма, написанная на английском, которую можно назвать бестселлером в современном понимании слова, – до того, как попасть в собрание поэтических сочинений Скотта, она разошлась в сорока четырех тысячах экземпляров. Авторские права на нее были запроданы издателю, и гонорар Скотта был всего-навсего что-то около 770 фунтов, по поэма принесла ему славу, и он был очень доволен, особенно услышав о том, что она удостоилась крайне лестного отзыва у таких знаменитостей, как сам великий Вильям Питт и Чарльз Джеймс Фокс. Были, разумеется, и пренебрежительные суждения, но это мало трогало Скотта. О «гурте критиков», ругавших поэму, Скотт заметил: «Многих из этих джентльменов я уподоблю лудильщикам, которые, не умея выделывать кастрюли да сковороды, берутся оные переделывать и, видит Бог, латая старую дырку, сажают пару новых».
Выход в свет «Песен» и «Менестреля» прославил и типографию Баллантайна; посыпались заказы, и, чтобы с ними справиться, Джеймс попросил Скотта о новом заеме. Скотт пошел ва-банк: вложил в дело почти все деньги, доставшиеся ему после дяди и стал партнером Баллантайна – партнером тайным, но, как показало будущее, достаточно беспокойным. У него мгновенно родилась масса свежих идей и обнаружился столь же массированный прилив энергии; когда б читающую публику было так же легко взять штурмом, как брал Наполеон европейские города, все грамотные жители Великобритании только бы и делали, что читали сочинения Ричардсона, Филдинга, Смоллетта, Стерна, Драйдена, Дефо, Свифта, Бомонта с Флетчером и еще нескольких дюжин классиков. Всех их по заказу того или иного издателя должен был отпечатать и выпустить в свет Баллантайн, снабдив биографиями, написанными самим Скоттом или каким-нибудь сидевшим без заработка нуждающимся литератором. То было захватывающее время: Скотт, и без того по горло загруженный, писал статьи для «Эдинбургского обозрения» и между делом обдумывал всевозможные издательские проекты. Тогда ему, правда, пришлось ограничиться лишь одним из них – изданием сочинений Драйдена с приложением биографии поэта, что и было осуществлено в дальнейшем.
Он бы еще повозился с другими поистине наполеоновскими идеями, что бурлили у него в голове, если б Арчибальд Констебл, в прошлом хозяин книжной лавчонки, а теперь издатель, не предложил ему тысячи фунтов за новую поэму и если б сам Скотт не увлекся на какое-то время сочинительством иного рода. Не успел он покорить читателей поэмой, как ему захотелось повторить тот же успех в прозе, и в 1805 году он взялся за роман. Окончив семь глав, он показал их Вильяму Эрскину, который посоветовал ему отказаться от этой затеи. История повторялась: как и первая поэма Скотта, его первый роман с самого начала не получил одобрения. Недолго думая, он засунул написанные главы в ящик бюро и напрочь о них забыл. Эрскин дал дельный совет: если б весь роман был выдержан в утомительном и многоречивом стиле первых семи глав, он никогда не открыл бы собою эпохи в истории литературы, а его создатель не прогремел бы во всех цивилизованных странах под знаменитейшим псевдонимом «автор „Уэверли“.
Глава 7
Тревоги и поездки
Когда «Менестрель» прославил Скотта, автору было 33 года. Свое первое долгое путешествие он соверши и вместе с женой к Вордсворту в Грасмер. Вордсворт показал им озера, и как-то раз оба поэта в компании со знаменитым химиком Хамфри Дэйви совершили восхождение на Хелвеллин. От Вордсворта Скотты направились в Гилсланд, место их первой встречи; там они проводили время в свое удовольствие, когда пришло известие, что в Шотландии ожидается высадка уже отплывшей из Франции армии. Наш квартирмейстер тут же взлетел на коня и, покрыв сто с лишним миль, через сутки был в Далкейте на месте сбора. Однако судьба посмеялась над ним: тревога оказалась ложной. Но он забыл о постигшем его разочаровании, с головой погрузившись в более мирные заботы: «Насколько достает сил, я с утра до вечера брожу, разъезжаю, ловлю рыбу, охочусь с гончими, ем и пью».
В начале 1806 года он впервые приехал в Лондон литературным «львом». Все только и говорили, что о «Менестреле», и рвались поглазеть на его творца. По странной иронии судьбы из двух самых популярных отрывков поэмы один проникнут чувствами, которых Скотту не доводилось испытывать, а другой рисует зрелище, которого он никогда не видал. Скотт до этого и Ла-Манша-то ни разу не пересек, а между тем его строки о переживаниях скитальца, узревшего родимый край после долгой разлуки, были у всех на устах:
Еще большей известностью пользовались строфы о Мелрозском аббатстве, которые, вероятно, соблазнили на ночные прогулки к развалинам столько любителей, сколько не удавалось никаким другим строфам в английской или иной поэзии.
Кто хочет Молроз увидеть, тот
Пусть в лунную ночь к нему подойдет.
...............
Пойди в этот час, и пойди один
Взглянуть на громады прежних руин —
И скажешь, что в жизни не видел своей
Картины прекраснее и грустней.
Лет через двадцать после выхода поэмы Скотт, «вспомнив грехи молодости», сделал признание, которого сам от себя не ожидал: «Повинен в том, что задурял людям головы, посылая их любоваться на развалины Мелроза в лунном свете, чем сам я никогда не занимался. И это довольно странно – я ведь часто останавливался в Мелрозе на ночлег, когда не удавалось расположиться где-нибудь поблизости; просто не верится, что мне так и не выпало случая увидеть его при луне. Тем не менее так оно и есть, и придется мне, – если я только не рискну отправиться туда ради этого, – успокоиться на мысли, что и эти руины подобны любым готическим развалинам, виденным мною в бледном свете ночного светила». Скотт непременно показывал руины Мелроза всем своим гостям, а также многочисленным приезжим, кто делал специально крюк, чтобы взглянуть на аббатство, и нам тоже не верится, что ни один из них не пригласил его прогуляться туда лунной ночью. А может, и приглашали, да только он отправлял их одних, чтобы после с удовольствием выслушать их восторги, как, дескать, живо изобразил он этот серебристый пейзаж.
Среди почитательниц Скотта оказалась и принцесса Уэльская Каролина, получившая в 1796 году официальный развод и избравшая своей резиденцией Монтэгю-хаус в Блэкхите. В глазах англичан Каролина была в первую очередь политической фигурой. Ее бывший муж и будущий принц-регент, враждовавший со своим отцом Георгом III, стоял за вигов; из этого следовало, что тори выступали против пего и поддерживали все и вся, чего и кого тот недолюбливал, включая Каролину. Консервативные симпатии Скотта обеспечили ему приглашение в Блэкхит, где принцесса попросила Скотта почитать его стихи. Вместо этого он прочитал стихи Джеймса Хогга, после чего имя принцессы появилось в числе подписчиков на собрание сочинений Этрикского пастуха.
Домой он вернулся убежденным тори. Когда лорда Мелвилла оправдали, сняв с него обвинение в злоупотреблении властью, Скотт написал к званому обеду, устроенному по этому случаю, хвалебную песню, в которой вигам досталось по первое число, принцесса была объявлена «красавицей в беде», а Чарльз Джеймс Фокс уподоблен одноименной твари[33]33
Фокс (англ. «fох») – лис, лиса.
[Закрыть]. Эта песня настроила многих влиятельных вигов против Скотта, но, когда в нем распалялись чувства, он терял всякое представление об осторожности. К тому же он видел в вигах-политиканах опасность для государства, что те вскоре и доказали.
В начале 1807 года он снова приехал в Лондон: подбирал в Британском музее материалы для издания Драйдена и служил приманкой на званых вечерах. «Уверяю тебя, у меня скопился полон поднос приглашений от министров, с портфелями и без оных – все они редкостные фигляры», – писал он жене из своей лондонской резиденции, дома № 5 по Кладбищенской улице в районе Сент-Джеймс. Он рассказывал ей, что на одном из приемов угодил «в сборище безобразнейших древних уродин, каких мне только доводилось лицезреть. Кроме этих бестолковых старых кошек, там оказался еще занудливый политикан-англичанин с дьявольски крепкой памятью, нафаршированной именами и датами, коими он безжалостно нас поливал». Скотт дважды завтракал с маркизой Эйберкорн в ее особняке на площади Сент-Джеймс и был допущен в ее будуар – «так-то вот!». Он еще раз побывал у принцессы Уэльской, которая (писал он) «приняла меня, можно сказать, в распростертые объятья»; она продемонстрировала Скотту новые усовершенствования в своем доме и лукаво осведомилась, не боится ли он пребывать с нею наедине. Поездка в Портсмут натолкнула его на следующие размышления: «Что мне решительно не понравилось, так это вид каторжников, работающих в железах на верфях. Свободнорожденный британец в оковах – унизительна одна мысль об этом!»
Посетил он в Лондоне и Джоанну Бейли – тогда она только что переехала в новый дом (этот дом стоит в Хэмпстеде и поныне), где ей предстояло провести остаток своей долгой жизни. Они познакомились годом раньше и были весьма друг в друге разочарованы при первой встрече: она ожидала увидеть «идеальную изысканность и топкость черт», он же рассчитывал на знакомство с личностью яркой и красочной. Однако вскоре она обнаружила в нем доброту и проницательность, какие с лихвой искупили отсутствие изысканности и тонкости, а он, со своей стороны, нашел в ней непосредственность, искренность и простоту, всегда пленявшие его больше, чем достоинства, которые он уповал найти.
Джоанна Бейли была дочерью шотландского священника и племянницей знаменитого хирурга Джона Хантера. Она и ее сестра Агнес жили на солидный капитал, завещанный им другим дядюшкой, Вильямом Хантером, и плюс к этому на содержание, что выплачивал им брат Мэтьо, модный доктор, ставший личным врачом Георга III. Никто не подозревал, что в скрытной скромнице Джоанне с ее мягким шотландским акцентом, невинным личиком и безыскусными манерами кроется личность более выдающаяся, нежели заурядная сестра какого-нибудь помощника приходского священника – хорошая портниха и добрая христианка. И когда в 1798 году появился анонимный томик «Пьес о страстях», те, кто знался с Джоанной, рискнули бы заподозрить в их авторстве кого угодно, но только не ее. Пьесы не на шутку взбудоражили литературные салоны, где их вполне серьезно сравнивали с творениями Драйдена и елизаветинцев[34]34
Елизаветинцы – Шекспир и современные ему драматурги: Бен Джонсон, Кристофер Марло и др.
[Закрыть]. На сцене они не ставились, что, понятно, приводило в восторг тогдашних интеллектуалок (в то время их еще именовали «синими чулками»), ибо ничто так не роняет произведения искусства в глазах интеллектуальной элиты, как вульгарный успех у публики. Все считали само собой разумеющимся, что автором сборника должен быть мужчина, пока кто-то из современников не сделал одного глубокомысленного наблюдения: всем героиням в пьесах не меньше тридцати лет, а какому мужчине придет в голову писать героинь старше двадцати пяти. Тайну раскрыла сама Джоанна, поставив в 1800 году свое имя на титульном листе третьего издания. В том же году над ней нависла реальная угроза выйти из моды – Джон Филип Кембл и его сестра Сара Сиддонс поставили в апреле одну из пьес, «Де Монфор», на сцене театра «Друри Лейн». К счастью, постановка провалилась, и завсегдатаи салонов, облегченно вздохнув, продолжали превозносить ее гений.
Джоанна безумно любила театр и питала детскую слабость к волшебству, суевериям и сверхъестественным ужасам. Жила она во времена, когда уважающая себя женщина не могла пойти в актрисы, а потому отводила душу сочинением драм. Появились еще два выпуска «Пьес о страстях» и томик разномастных произведений для сцены. Но хотя осенью 1821 года сам Эдмунд Кип возобновил в «Друри Лейн» постановку «Де Монфора», своим первым и последним театральным успехом Джоанна обязана Вальтеру Скотту. Сегодня нам не найти и следа гения в ее многословных и безжизненных драмах, которые он считал гениальными. В ее белом стихе, исполненном по всем правилам версификации и с отменной добросовестностью, нет и проблеска вдохновения; Скотт же и в статьях и в письмах отзывался о ней так, словно она была вторым Шекспиром, разве что без чувства юмора.
Скотт был добрейшей души человеком. Ему нравилось доставлять радость другим и претило кого-нибудь огорчать. Во времена, когда драма была «отдана на милость подлецам и уличным девкам, ибо другие театралы и покровители сцены, по всей видимости, повывелись», он считал позором, что пьесы Джоанны, исполненные высоконравственных чувств и достоинств и свидетельствующие о стремлении автора правдиво отобразить человеческую природу, остаются в небрежении. К тому же он прекрасно видел, что провал на театре больно ее задел, как бы она ни пыталась это скрыть, а грядущее признание потомков, с его точки зрения, не утешало ни ее, ни его самого. Так хотя бы при жизни ей надлежало получить всю хвалу, какую он мог ей воздать. И возможно, не такое уж непомерное это было преувеличение – называть ее «лучшим драматическим сочинителем, которого Британия породила со времен Шекспира и Мэссинджера», поскольку за истекшие десятилетия на английских подмостках и впрямь не появлялось поэтических шедевров, или утверждать, что язык одной из ее пьес «по богатству и разнообразию фантазии можно сравнить разве что с языком Шекспира», поскольку ни одна драма после «Бури» богатством и разнообразием фантазии не отличалась. Восторги Скотта объясняются еще и тем, что сам он страдал маниакальной – иначе не назовешь – одержимостью белым стихом. Он был насквозь пропитан елизаветинцами, его критическое чутье притупилось, и в этой области он уже не отличал поэзию от прозы, коль скоро в драме соблюдались положенный ритм и положенная длина строки.
Скотту быстро приелось служить украшением столичных гостиных, и в 1807 году, к концу своего пребывания в Лондоне, он написал Шарлотте: «Меня радует, что я скоро вырвусь из этой суеты, и вдвойне радует надежда ровно через педелю прижать к груди тебя и детей». Но еще раньше он дал Анне Сюард обещание навестить ее, так что решил завернуть к ней по пути на пару часов в Личфилд. Эта любезность дорого ему обошлась. Пара часов растянулась на двое суток: он говорил и декламировал либо слушал, как говорила и декламировала хозяйка. «Она великолепно читала и декламировала, а анекдоты рассказывала просто бесподобно», – отметил он. Один из рассказанных ею анекдотов лег потом в основу его новеллы «Комната с гобеленами». Ей же декламация Скотта не очень понравилась – она, по ее словам, напоминала манеру доктора Джонсона, «чтение слишком монотонное и страстное, которое не украшало ни его собственные, ни чужие творения». Но разговоры Скотта ее покорили, его память (опять же напомнившая ей о докторе Джонсоне) потрясла, а манеры очаровали. Скотт собирался ограничить свое пребывание несколькими часами, потому что его напугали ее письма; он задержался на два дня, потому что его увлекли беседы с нею.
Анна Сюард, прозванная в свое время «Лебедью Личфилда», была синейшей из «синих чулков», интеллектуальнейшей из интеллектуалок. Личфилдский каноник, ее отец, проживал в епископском особняке на территории собора, поскольку епископы обосновались в своей сельской резиденции. После смерти отца Анна осталась в этом особняке, великолепной постройке времен Карла II, ставшей при ней средоточием культурной жизни центральных графств Англии, ибо каждый, кого туда приглашали, был обязан кое-что разуметь в литературе, музыке или живописи. Легко понять, что дама столь изысканных вкусов не могла не тяготеть к произведениям второразрядным и неизменно предпочитала их творениям истинного гения. Длинные велеречивые письма Анны, изобилующие многосложными словами и псевдоюмористическими оборотами, полны славословий по адресу поэтических достижений таких идолов на час, как Вильям Хейли, Роберт Саути, Вильям Мейсон и Эразм Дарвин. Ее послания к Скотту вызывали у последнего острые приступы болезни, которую она сама как-то назвала «перофобией». Перспектива играть «льва» в столь «литературном» салопе повергла его в некоторый трепет, и в письме к ней он умолял не подозревать его «в глупом тщеславии и стремлении выдать себя за писателя-джентльмена». Назначение шерифом, подчеркивал он, позволяет ему «относиться к своим литературным опытам скорее как к забаве, а не источнику дохода», однако блистательнейшие писатели Англии часто вынуждены печатать свои сочинения лишь после того, как соберут предварительную подписку, – «а все нужда, бесчестье нашего века, который, может, и войдет-то в историю только потому, что прославят его они, а не кто-то другой». Он просил Анну не заблуждаться и видеть в нем не преданного литературе жреца, но «безмозглого полузаконника-полуспортсмена, в голове у которого с пяти лет гарцует кавалерия; полузнайку-полубезумна, как порой заявляют ему его друзья».
При всех его страхах пребывание у Анны Сюард увенчалось полным успехом; он был в восхищении и от прямоты ее характера, и от ее дара рассказчицы. После кончины Анны в 1807 году Скотт сочинил эпитафию для ее надгробия в Личфилдском соборе и выполнил обещание издать три томика ее стихов, «которые в массе своей, – доверительно сообщал он Джоанне Бейли, – совершенно чудовищны».
Дела у Скотта шли теперь как по маслу, и, если б не осложнения с двумя младшими братьями, Томом и Дэниелом, все было бы великолепно; но их эскапады омрачали его в остальном безоблачное существование. Главная человеческая слабость Скотта была чисто национальной по духу – приверженность к своему клану, семейная гордость. Избытку этого чувства он не только обязан своими дальнейшими бедами – именно оно заставило Скотта совершить единственный на памяти друзей бесчеловечный поступок и допустить единственную грубость за все время пребывания в Ашестиле. Но сперва, чтобы уже к ним не возвращаться, скажем несколько слов о его сестре и старших братьях – их роль в жизни Скотта была ничтожной. Брат Джон, избравший военную карьеру, по состоянию здоровья ушел в отставку в чине майора, поселился вместе с матерью и умер в 1816 году. Человек он был скучный и больше всего на свете любил перекинуться в вист с приятелями, тоже отставными офицерами; у них с Вальтером были разные вкусы, так что виделись они редко, хотя относились друг к другу достаточно сердечно. Брат Роберт, пошедший во флот, скончался на службе в Индии в 1787 году и был погребен по морскому обычаю. Сестра Анна, всегда отличавшаяся слабым здоровьем, умерла в 1801 году.
Самый младший из братьев, Дэниел, был чрезвычайно ленив, невероятно добродушен и обладал недоразвитым чувством собственного достоинства. Он питал склонность к дурному обществу, а воли в нем было не больше, чем в обычной воде, которой, кстати, он частенько забывал разбавлять виски. Начав со службы в Америке, он ничего там не добился, потерял работу и возвратился в Эдинбург, где ему подыскали какую-то должность на таможне. Здесь, сообщает Скотт, у него были все шансы выдвинуться,«не вступи он с какой-то ловкой бабенкой в связь, чреватую мезальянсом». До мезальянса не дошло, однако на свет появился младенец, и в 1804 году Дэниел был изгнан на Ямайку. «По натуре он несколько мягок, – писал Вальтер Джорджу Эллису, – и годится лишь в подчиненные, пока не докажет своим поведением, что готов к продвижению по службе». Увы! По вест-индским канонам Дэниел был слишком мягок, а пил слишком крепко. Когда ему приказали усмирить взбунтовавшихся негров, он перетрусил и был отослан домой. Он нашел убежище у матери, но Вальтер, считавший, что тот запятнал честь семьи, не захотел с ним встречаться, а когда в 1806 году Дэниел умер, отказался явиться на похороны и носить траур. Позже Вальтер раскаялся в своем поведении. Он не только дал образование внебрачному сыну Дэниела, экипировал его для отъезда в Канаду и снабдил рекомендациями к тамошнему генерал-губернатору, но и вставил в текст романа «Пертская красавица» историю Конахара: «Этим я втайне надеялся принести искупительную жертву духу моего несчастного брата. В те дни мне не хватало терпимости и сострадания, коим я ныне обучен».