Текст книги "Будда из пригорода"
Автор книги: Ханиф Курейши
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Хелен периодически ныла: "Уведи меня отсюда, Карим", – и страшно действовала мне на нервы, так что вскоре мы с папой и Хелен спускались по лестнице.
– Что случилось? – спросил я Хелен. – Чего тебе там не сиделось?
– Один из родственников Анвара странно себя вел по отношению ко мне, – сказала она.
Оказывается, как только она оказывалась рядом с этим человеком, он шикал на нее, отскакивал и бормотал: "Свинина, свинина, свинина, триппер, триппер, белая женщина, белая женщина". Кроме того, она осуждала Джамилу за то, что та дала согласие на брак с Чангизом, от одного вида которого ей делалось дурно. Я сказал ей: съезди в таком случае в Сан-Франциско.
Внизу Анвар устроил Чангизу экскурсию по торговому залу. Он показывал и называл банки, пакеты, бутылки и щетки, а Чангиз кивал, как смышленый, но шаловливый школьник, который только делает вид, что слушает увлеченного экскурсовода, но ничего не слышит. Кажется, он вовсе не готов взять на себя управление "Райскими кущами". Заметив, что я ухожу, он ринулся к нам и схватил меня за руку.
– Ты помнишь, книжные магазины, книжные магазины!
Лоб его покрывала испарина, и по тому, как он цеплялся за мою руку, было ясно, что он не хочет оставаться здесь один.
– И прошу тебя, – сказал он, – называй меня Пузырь.
– Пузырь?
– Пузырь. Да. А у тебя есть прозвище?
– Кремчик.
– Пока, Кремчик.
– Пока, Пузырь.
Хелен на улице завела "ровер" и включила радио. Я слушал мои любимые строки из "Эбби-роуд": "Скоро мы окажемся далеко отсюда, дадим по газам и смахнем слезу". К моему удивлению, машина Евы тоже стояла перед библиотекой. Папа придерживал открытую дверцу. Он был сегодня на удивление веселым, но одновременно дерганым и властным. Таким я его давно не видел: обычно он угрюм и замкнут. Как будто он решился, наконец, на поступок, в правильности которого до сих пор не был убежден. И вместо того, чтобы расслабиться и вздохнуть с облегчением, он нервничал.
– Влезай, – сказал он, указав мне на заднее сиденье Евиной машины.
– Зачем? Куда мы едем?
– Влезай, без разговоров. Или я тебе не отец? Или не забочусь я о тебе каждый день и каждый час?
– Нет. Это смахивает на похищение. Я сегодня обещал провести вечер с Хелен.
– А с Евой ты не хочешь его провести? Ты же любишь Еву. И Чарли тебя ждет дома. У него к тебе есть разговор.
Ева улыбнулась мне с водительского места.
– Пцу, пцу, – сказала она, послав воздушный поцелуй. Я знал, что меня обманывают. До чего же они тупые, эти взрослые, даже не подозревают, что все их поганые уловки угадываются с полуслова.
Я подошел к Хелен и сказал, что у нас что-то происходит, не знаю пока, что именно, но мне надо идти. Она чмокнула меня и уехала. С утра я чувствовал себя таким спокойным и уверенным, хотя и возвращался все время мыслями к Джамиле, к тому, как изменится её жизнь; и вот, пожалуйста, день ещё не закончился, а уже назревает что-то серьезное, если судить по тому, как переглядывается эта парочка в машине. Я помахал вслед Хелен, зачем – не знаю. Больше я её не видел. Она мне нравилась, мы начали встречаться, а потом события обрушились на нас, и все прошло.
Когда сидишь в машине позади Евы и папы и наблюдаешь, как они то и дело касаются друг друга руками, не надо быть гением, чтобы заметить: перед тобой – влюбленная парочка. Эти двое, сидящие впереди меня, любят друг друга, о да! Пока Ева вела машину, папа не отрывал глаз от её лица.
Женщина, с которой я едва знаком, Ева, украла у меня отца. Но что я о ней знаю? Я ведь её толком и не разглядел.
Этот новый поворот моей судьбы приняла облик женщины, которую не назовешь привлекательной, бросив взгляд на её фотографию в паспорте. Она не обладала традиционной красотой, черты её были не совсем правильными, а лицо – слегка полноватым. Но она казалась красивой, потому что её круглое лицо с прямыми, крашеными светлыми волосами, которые падали на лоб и лезли в глаза, было открытым. Оно находилось в постоянном движении, – в движении как раз и крылась тайна его привлекательности. На её лице были заметны малейшие оттенки эмоций и чувств, она их почти не скрывала. Иногда она становилась совсем девчонкой, и легко было представить её в восемь, семнадцать, в двадцать пять лет. Разные периоды её жизни, казалось, существовали в ней одновременно, как будто она могла перескакивать из возраста в возраст в зависимости от настроения. Не было в ней только хладнокровной зрелости, слава богу. Бывала она и серьезной, и честной, говорила о самом сокровенном, как будто все мы – такие же по-человечески чистосердечные, как она сама, а не испорченные, наглухо замкнутые в себе, хитрые людишки. Она говорила, какой одинокой и брошенной она себя чувствует со своим мужем, и эти простые и ясные слова – "одинокой и брошенной", – от которых меня обычно тошнит, на сей раз заставили меня вздрогнуть.
Когда она впадала в экстаз, – а это случалось по сто раз на дню, восторг отражался в её лице, как солнце в зеркале. Она была вся наружу, вся открытв тебе, приятно было смотреть на нее, потому что скука или уныние не знали к ней дороги. Мир не мог ей наскучить, она этого не позволяла. А уж какая она была говорунья, эта старушка Ева!
В её разговоре не было туманных рассуждений, осуждения или одобрения, помпезности и лишних эмоций. Нет. Были факты, съедобные и питательные, как хлеб, и такие же вкусные. Она объясняла мне значение абстрактного рисунка на шалях, привезенных из Пейсли; рассказывала об истории Ноттинг-Хилл-Гейт и Тамлы Мотаун, и о том, как Вермер использовал камеру-обскуру, и почему сестра Чарльза Лэмба убила мать. Мне это нравилось; я все конспектировал. Ева открывала мне мир. Благодаря ей я начал интересоваться жизнью.
Папу, насколько я понял, она немного пугала. Она была умнее его, и сильнее чувствовала. Он не подозревал, что в женщине может скрываться столько страсти. За это и полюбил. Хотя любовь их, такая неодолимая, такая захватывающая, возникшая наперекор всему, вела к разрушению.
Я видел, как ржавчина каждый день разъедает основы нашей семьи. Каждый день, вернувшись с работы, папа закрывался в своей спальне. Недавно он вызвал нас с Алли для беседы. Мы рассказывали о школе. Подозреваю, что он любил эти заляпанные кляксами отчеты, потому что когда наши голоса наполняли комнату, как дым, он мог лежать, укутанный этой невесомой пеленой, и думать о Еве. Или мы сидели с мамой перед телевизором, стойко перенося её раздражительность и чувствуя, как она себя жалеет. И все это время, как незаметно подтекающие трубы на верхнем этаже, готовые в любой момент разорваться, медленно разрушались сердца, но об этом – никто ни слова, молчок.
Малышу Алли было хуже всех, он ничего не знал. Только чувствовал, что дом наполнен страданием и слабыми попытками сделать вид, что нет, нет никакого страдания. С ним никто не поговорил. Никто не сказал, что мама и папа не могут быть счастливы вместе. Он, наверное, запутался больше, чем любой из нас; а может, благодаря своему неведению не понимал, насколько плохи дела. Как бы то ни было, все мы были одиноки, отрезаны друг от друга.
Когда мы подъехали к её дому, Ева положила мне руку на плечо и сказала, чтобы я шел наверх, к Чарли.
– Я знаю, ты ведь этого сейчас хочешь. Потом спускайся. Надо обсудить кое-что важное.
Поднимаясь по лестнице, я думал: до чего же я ненавижу, когда мною управляют. Делай то, делай сё, иди туда, иди сюда. Скоро я уйду из дома, уже скоро. Почему нельзя сразу перейти к главному? Обернувшись наверху, я все понял. Ева и мой отец направлялись к гостиной, рука в руке, и впились, присосались друг к другу, не успев переступить порог. Я слышал, как щелкнула запертая дверь. Полчаса не могли подождать.
Я сунул голову в люк, ведущий в апартаменты Чарли. Здесь все сильно изменились с прошлого раза. Сборники стихов, рисунки Чарли, его ковбойские бутсы валялись как попало. Дверцы шкафов и ящики были открыты, как будто он собирал вещи. Он собирался уходить и был какой-то взвинченный. Прежде всего, он перестал хипповать, – должно быть, большое облегчение для Рыбы, причем не только с профессиональной точки зрения, но и потому, что теперь тот мог пичкать Чарли негритянской музыкой, – пластинками Отиса Реддинга и тому подобных – единственной музыкойа, которая ему нравилась. Сейчас Рыба сидел, развалясь в черном металлическом кресле, и посмеивался над Чарли, который ходил взад-вперед с надутым видом, разглагольствуя и ероша волосы. Вышагивая, Чарли подбирал с пола то пару старых, потертых джинсов, то рубаху с широким воротом, разрисованную розовыми цветами, то альбом Барклая Джеймса Харвеста, и вышвыривал через слуховое окно в сад.
– Вот как люди находят работу? Это же просто смех, – говорил Чарли. Хорошо бы на улице подходили к первому попавшемуся прохожему и предлагали месяцок поработать главным редактором в "Таймс". Или там судьей, комиссаром полиции, смотрителем в туалете. Кем выпадет, тем и работаешь – наугад. Ну, кроме случаев полной профнепригодности. Ты согласен?
– Без исключений? – вяло спросил Рыба.
– Ну, нет, почему же. Есть люди, которых нельзя допускать до высоких должностей. Есть такие, кто бегает за автобусом, придерживая карманы, чтобы не потерять мелочь. И те, кто мажет руки кремом от загара, чтобы на коже оставались белые пятна. Таких людей нельзя принимать на службу, их будут помещать в специальные лагеря и наказывать.
Потом Чарли обратился ко мне, – а мне-то казалось, он меня не видит:
– Я сейчас, – можно подумать, я оповестил его, что у подъезда ждет такси.
Должно быть, я не смог скрыть обиду, потому что Чарли немного смягчился.
– Привет, малыш, – сказал он. – Входи. Будем дружить. Насколько я слышал, нам теперь предстоит часто видеться.
Я залез в люк и подошел. Он обнял меня. По-доброму так обнял, но это был характерный жест, с помощью которого он показывал людям, что любит их, используя при этом одинаковые для всех слова и тон. Захотелось выбить из него это дерьмо.
Я протянул руку и схватил его за задницу. Задница была немалая, но торчащая, и как раз уместилась в моей руке. Само собой, он подскочил от неожиданности, а я тут как тут – просунул руку ему между ног и как следует дернул за погремушку. Он вздрогнул, захохотал и отшвырнул меня в другой конец комнаты, прямо на барабаны.
Я лежал, чуть не плача, притворялся, что мне ничуть не больно, а Чарли продолжал ходить из угла в угол, выбрасывать на улицу свои разноцветные одежки и обсуждать возможность применения сил полиции для ареста и заключения под стражу рок гитаристов, которые во время игры становятся на колени.
Чуть позже, внизу, Ева сидела рядом со мной на диване и шептала, поглаживая меня по лбу:
– Ох и глупые вы, мальчишки, до чего ж глупые.
Чарли в смущении сидел напротив, а раздраженный Божок – рядом с ним. Ева успела снять туфли, а папа – пиджак и галстук. Он с такой педантичностью продумывал эту решающую встречу, и теперь все пошло насмарку, потому что едва он открыл рот, чтобы произнести прочувствованную речь, как мне на колени закапала кровь из носа, – результат столкновения с барабанами.
Папа заговорил тоном государственного деятеля, как будто обращался к членам ООН, чистосердечно признался, что полюбил Еву, и т.д., и т.п. Но довольно скоро он воспарил от скучных реалий земли-матушки к сверкающим просторам высших сфер.
– Мы что есть сил цепляемся за прошлое, – говорил он, – потому что нас терзает страх. Я боялся причинить боль Еве, и Маргарет, и себе. – Эта чушь действовала мне на нервы. – Наши жизни утратили свежесть и яркость, закостенели. Мы боимся всего нового, всего, что может заставить нас изменяться или развиваться. – На меня напала какая-то слабость, мышцы стали ватными, и захотелось рвануть со всех ног по улице, чтобы вновь почувствовать себя живым. – Но это не жизнь, это сродни смерти, это...
Ну все, с меня хватит.
– Ты хоть когда-нибудь задумывался, насколько скучно слушать всю эту нудятину? – спросил я.
Комната погрузилась в молчание. Да пошли они!
– Сплошной туман и никакого смысла, пап! Полнейшая чушь. – Они смотрели на меня. – Разве можно болтать только ради того, чтобы послушать звучание собственного голоса, совсем не думая об окружающих?
– Пожалуйста, – сказала Ева умоляющим тоном, – не будь таким грубым, позволь отцу договорить.
– Действительно, – поддержал её Чарли.
Последующие слова, должно быть, дались папе с большим трудом после того, как я его осадил.
– Я решил жить с Евой.
И все обернулись ко мне, и глядели с сочувствием.
– А как же мы? – спросил я.
– Я обеспечу тебе финансовую поддержку, и мы будем видеться когда пожелаешь. Ты любишь Еву и Чарли. Сам подумай, ты приобретаешь семью.
– А мама? Она приобретает семью?
Папа поднялся и надел пиджак.
– Я сейчас пойду к ней и все скажу.
Мы остались, а папа отправился разрушать нашу совместную жизнь. Я, Ева и Чарли пили и говорили о другом. Не знаю, о чем. Я сказал, что мне надо пописать, а сам выскочил из дома и пошел бродить по улицам, гадая, что же теперь делать, черт подери, и что там папа говорит маме, и как она это воспринимает. Потом зашел в телефонную будку и сделал звонок за счет абонента, позвонил тете Джин, которая была пьяна и, как обычно, орала. Так что я просто сказал то, что собирался сказать, и положил трубку.
– Вам нужно немедленно приехать, тетя Джин. Божок – в смысле, папа, решил жить с Евой.
Глава седьмая
Жизнь шла скучно, месяцами ничего не происходило, и вдруг в один день все – абсолютно все – пошло кувырком. Когда я вернулся домой, мама с папой сидели, запершись, в своей спальне, а бедный малыш Алли колотил в их дверь, как пятилетний несмышленыш. Я сграбастал его, чтобы уволочь наверх – не дай бог расшибется до смерти, но он лягнул меня по яйцам.
И тут подоспела скорая помощь: тетя Джин и дядя Тед. Тед остался в машине, а Джин ринулась прямиком в дом, оттолкнув меня, когда я попытался преградить ей путь к спальне. Она выкрикивала мне приказы.
За каких-то сорок минут мама собралась. Тетя Джин упаковывала её вещи, пока я собирал вещи Алли. Мне предложили отправиться в Чизлхерст вместе с ними, но я сказал, что приеду попозже на велосипеде; у меня были свои соображения на этот счет. Ну уж нет, только не к ним! Что может быть хуже Чизлхерста? Я и двух дней с ними не протяну. Как представлю, что с утра пораньше придется лицезреть физиономию тети Джин без макияжа, бледную, как куриное яйцо, и любоваться на её завтрак – чернослив, копченая селедка и сигарета! Она будет заставлять меня пить зеленый чай и день-деньской бранить папу. Алли ревел и орал:
– Пошел прочь, буддийский ублюдок!
Мама и Джин тащили его за собой. Они ушли втроем, глаза их были полны слез, страха, боли и гнева. Папа кричал вслед:
– Ну куда вы все? Зачем вы бросаете дом? Оставайтесь тут!
Но Джин велела ему заткнуться.
После их ухода в доме воцарилась тишина, как будто здесь никто и не жил. Папа долго сидел на крыльце, уронив голову на руки, потом его обуяла жажда деятельности. Он тоже хотел поскорее убраться отсюда. Он стал запихивать свои ботинки, галстуки и книги в пластиковый мешок, который я ему принес, и вдруг остановился, поняв, как это неблагородно – опустошать дом, покидая его.
– Брось все, – сказал он. – Давай ничего не возьмем, а?
Идея мне понравилась: очень аристократично – уйти с пустыми руками, гордо вознесясь над миром материальных ценностей.
Наконец папа позвонил Еве и сказал, что путь свободен. Она нерешительно вошла в дом, и мягко, ласково вывела папу к машине. Потом спросила меня, что я намереваюсь делать дальше. Пришлось сказать, что я хочу поехать к ней. Она и глазом не моргнула, а я-то думал, не удержится и поморщится. Только сказала:
– Ну и отлично, тогда собирайся. Будем жить вместе, не пожалеешь.
Так что я сгреб двадцать пластинок, десять коробок чая, "Тропик Рака", "На дороге" и пьесы Теннесси Уильямса, и поехал жить к Еве. И Чарли.
В ту ночь Ева уложила меня в маленькой, чистой свободной комнате. Перед сном я заглянул в ванную комнату рядом со спальней, раньше я здесь не бывал. В центре располагалась ванна со старомодной латунной пробкой. По краям её расставлены свечи, рядом – старое алюминиевое ведро. А на дубовых полках красовались ряды всякой всячины: губная помада и румяна, крем для снятия туши, лосьоны, увлажняющий крем, лак для волос, мягкое мыло для нежной кожи, чувствительной кожи и нормальной кожи; мыло в экзотических упаковках и красивых коробках; там был душистый горошек в банке из-под джема и рюмка для яйца, и лепестки розы в блюдце веджвудского фарфора; были пузырьки с духами, вата, кондиционеры и шампуни, сетки и зажимы для волос. Мне стало неловко: такая забота о теле отталкивала, но зато открывала для меня сладострастный мир запаха и прикосновений, мир чувства и желания, который возбуждал меня, как неожиданная ласка, пока я раздевался, зажегал свечи и погружался в ванну – евину ванну.
Позже она зашла ко мне в комнату, одетая в свое кимоно, принесла бокал шампанского и книгу. Я сказал ей, что вид у неё счастливый и сияющий, отчего вид у неё стал ещё более счастливый и сияющий. Комплимент – весьма полезный инструмент в деле завоевания дружбы, подумал я, но в данном случае это был не пустой комплимент: я не кривил душой.
Она сказала:
– Спасибо. Я долго не знала счастья, но теперь, похоже, узнаю.
– Что это за книга? – спросил я.
– Хочу тебе почитать, – сказала она, – хочу, чтобы ты услышал, как звучит хорошая проза. А ещё потому что в ближайшие несколько месяцев ты будешь мне читать, пока я буду готовить и убирать. У тебя хороший голос. Папа говорил, ты собираешься стать актером.
– Да.
– Об этом мы ещё подумаем.
Ева села на край кровати и прочла "Великана-эгоиста", озвучивая героев разными голосами и изобразив самодовольного священника в конце этого сентиментального рассказа. Она не слишком старалась, просто давала мне понять, что с ней я в безопасности, что разрыв нашей семьи – не самое страшное происшествие в жизни, и что любви у неё хватит на нас обоих. Сейчас она казалась сильной и уверенной. Она долго читала, и я получал от этого двойное удовольствие, зная, что папочка изнывает от нетерпения поскорее трахнуть ее: ведь это их первая ночь, начало медового месяца. Я поблагодарил её от души, а она сказала:
– Ты красивый, а красивым должно доставаться все, что они пожелают.
– Постой, а некрасивым?
– А некрасивые... – Она показала язык. – Сами виноваты в том, что некрасивые. Они достойны осуждения, а не жалости.
Я засмеялся, но понял, от кого Чарли мог хотя бы частично научиться жестокости. Когда Ева ушла, и я впервые оказался ночью в одном доме с Чарли, Евой и моим отцом, я задумался о том, какая существует разница между интересными людьми и людьми просто хорошими. И почему это абсолютно несовместимые вещи. У интересных людей, к которым меня так тянет, мышление неординарно, с ними все воспринимаешь как-то по-новому, все становится живым и неповторимым. Мне хотелось понять, что Ева думает о том, о сем, о Джамиле, об этой их свадьбе с Чангизом. Мне было необходимо знать её мнение. Ева иногда бывает высокомерной, понятное дело, но если я что-нибудь вижу или слышу, какую-то новую музыку, новое место, я не успокоюсь, пока не увижу это глазами Евы. Она смотрит под особым углом зрения; она выстраивает связи. Есть хорошие люди, но не интересные, мне не важно знать, что они думают. Как мама, – хорошие, мягкие, заслуживающие большей любви. И есть интересные, как Ева, с жестким, острым умом, которая разрушила мой мир и лежит теперь в постели с моим отцом.
Когда папа переехал к Еве, а Джамила с Чангизом поселились в своей квартире, у меня оказалось пять мест, где я мог поселиться: с мамой у тетушки Джин; в нашем опустевшем доме; с папой и Евой; с Анваром и Джитой; и с Чангизом и Джамилой. Я перестал ходить в школу, как и Чарли, и Ева пристроила меня в колледж, где я, наконец, смог закончить свой уровень "А". Этот колледж – лучшее из того, что было у меня в жизни.
Учителя там как две капли воды походили на учеников, там царило равноправие, ха-ха, но я, как дурак, все равно называл учителей "сэр", а учительниц "мисс". Еще я впервые оказался в одном классе с девчонками и сошелся с компанией развращенных девиц. Они надо мной все время смеялись, уж не знаю почему. Наверное, считали меня ещё не созревшим. В конце концов, я ведь только-только избавился от письменных работ и услышал, как они бурно обсуждают вещи, о которых я раньше и понятия не имел: аборты, героин, Сильвия Плас41, проституция. Это были девицы из средних слоев общества, но они порвали со своими семьями. Они постоянно лапали друг друга; они трахались с учителями и выпрашивали у них деньги на наркотики. Они совсем не думали о своем здоровье и не вылезали из больниц: то аборт, то передозировка. Они заботились друг о друге и обо мне. Я им казался милым, забавным, симпатичным и все такое, и мне это нравилось. Мне все это нравилось, потому что впервые в жизни я был так одинок. Я был бесприютным бродягой.
У меня образовалась масса свободного времени. После надежной и спокойной жизни в моей комнатке на втором этаже с родителями и с радиоприемником под боком, я стал скитаться от одного дома к другому, повсюду таскал за собой большую парусиновую сумку с вещами первой необходимости и совершенно перестал мыть голову. Я был не слишком счастлив, колеся по Южному Лондону и его окраинам на автобусе, и никто в целом мире не знал, где я. Когда кто-нибудь – мама, папа или Тед – пытались выяснить мое местонахождение, я всегда оказывался в другом месте, лекции посещал от случая к случаю, потом ехал к Чангизу и Джамиле.
Учиться я не хотел. Не мог сосредоточиться, не до того мне сейчас было, совсем не до того. Папа был до сих пор убежден, что я кем-то пытаюсь стать – адвокатом, говорил я ему в последнее время, но даже он понимал, что мечта о моей врачебной карьере с треском провалилась. Я знал, что настанет момент, когда придется объявить ему, что я и образование – вещи несовместимые. Это разобьет его бедное иммигрантское сердце. Но дух времени, царивший среди людей, с которыми я общался, проявлялся во всеобщем безделье и свободе. Нам не нужны были деньги. Зачем? Мы могли жить за счет родителей, друзей или государства. И если нам становилось скучно, – а скучно нам было всегда, ибо нечем было занять себя, – мы могли, по крайней мере, предаваться скуке по собственному разумению, лучше валяться вдрызг пьяным где-нибудь на матрасе в разрушенном доме, чем вкалывать за станком. Я не хотел работать в таких условиях, где нельзя носить шубу.
Во всяком случае, мне было на что посмотреть – о да, я интересовался жизнью. Я был неусыпным соглядатаем папиной и Евиной любви, но отношения Чангиза и Джамилы – можете поверить, они поселились в Южном Лондоне? занимали меня ещё больше.
Квартира Джамилы и Чангиза, которую снял для них Анвар, представляла собой двухкомнатную коробку недалеко от Кэтфорда, где проходят собачьи бега. Мебели в ней было по минимуму, желтые стены и газовый камин. Спальня с двойной кроватью, накрытой индийским покрывалом с дикими цветными разводами, считалась комнатой Джамилы. У торца кровати стоял небольшой карточный столик, который Чангиз купил жене в качестве свадебного подарка, а я пер на себе от магазина подержанных вещей. Он был покрыт скатертью с изображением статуи Свободы, а я подарил Джамиле белую вазу, в которой всегда стояли нарциссы или розы. Ручки и карандаши она держала в банке из-под орехового масла. Еще на столе, как, впрочем, и вокруг него, громоздились книги периода "после мисс Катмор": "классика", как она их величала – Анджела Дэвис, Болдуин, Малькольм Икс, Грир и Миллет. На обои ничего приклеивать не разрешалось, но Джамила развешивала по стенам ксероксы стихов Кристины Розетти, Плас, Шелли и других вегетарианцев, которые снимала с библиотечных книг и читала, когда вставала, чтобы сделать пару шагов по комнатушке – для разминки. На прибитой к подоконнику доске стоял кассетный магнитофон. Начиная с завтрака и до самого вечера, когда мы втроем открывали по баночке пива, квартиру сотрясали песни Аресы42 и других негритянских композиторов. Джамила никогда не закрывала дверь, так что мы с Чангизом попивали пивко и смотрели на сосредоточенный профиль Джамилы со склоненной головой, пока она читала, пела или писала что-то в своей старой школьной тетрадке. Она, как и я, бросила заниматься этой старой, тупой чепухой для белых, которой обучают в школе и колледже. Но она не была лентяйкой, хотела выучиться сама. Она знала, чему хочет научиться, и знала, откуда что брать; ей нужно было всего лишь разложить это в голове по полочкам. Иногда, наблюдая за Джамилой, я думал, что мир делится на людей трех сортов: на тех, кто знает, что хочет; на тех (несчастных), кому никогда не найти свою цель в жизни; и тех, кто найдет, но позже. Я, наверное, принадлежал к третьей категории, но тем не менее, всегда жалел, что не оказался в первой.
В гостиной было два кресла и стол, чтобы есть купленную на вынос еду. Вокруг него стояли два металлических стула с отвратительными белыми пластиковыми сиденьями. Рядом – низкий походный топчан, покрытый коричневыми простынями, на котором, по настоянию Джамилы, с самого начала спал Чангиз. Это не подлежало обсуждению, и Чангиз в тот решающий момент, когда что-то, вероятно, и можно было сделать, не возразил. Так у них и повелось – с той первой ночи в "Рице", когда Джамила заставила Чангиза спать на полу рядом с их законным супружеским ложем.
Пока Джамила трудилась в своей комнате, Чангиз со счастливым видом возлежал на своем топчане, здоровой рукой держа над собою книгу в дешевой обложке – из "особенных", без сомнения.
– Это – нечто особенное, – говорил он, отбрасывая очередного Спиллейна, Джеймса Хедли Чейза или Гарольда Роббинса. Думаю, неприятности начались именно с тех пор, как я дал Чангизу почитать Гарольда Роббинса, потому что Конан Дойл никогда бы не подействовал на Чангиза так, как Гарольд Роббинс. Если вы считаете, что книга не способна изменить человека, то взгляните на Чангиза, ибо он открыл для себя такие возможности в области секса, о которых даже не подозревал. Ему, недавно женившемуся девственнику, Британия представлялась примерно как нам – Швеция: золотым источником сексуальных приключений.
Но ещё до того, как возникли сексуальные проблемы, между Анваром и Чангизом назрела неприятность другого рода. Теперь Чангиз был как никогда нужен в магазине, поскольку Анвар сильно ослаб, посидев на гандиевской диете ради того, чтобы заполучить себе помощника в его лице.
На первом этапе карьеры Чангиза в торговом бизнесе Анвар поручил ему работу за кассой, где вполне можно управляться при помощи одной руки и даже при наличии всего половины положенных человеку мозгов. Анвар был очень терпелив с Чангизом, разговаривал с ним, как с пятилетним, и это правильно. Но Чангиз оказался намного умнее Анвара. Он доказал, что совершенно бесполезен в деле заворачивания хлеба и отсчитывания сдачи. Он не рубил в арифметике. В кассу образовывалась очередь, пока клиенты не начинали расходиться, бросая покупки. Анвар предложил ему вернуться к работе за кассой позже. А пока он подыщет для него что-нибудь более подходящее, пока в Чангизе не проснется любовь к торговле.
Итак, следующей обязанностью Чангиза стало сидеть на трехногой табуретке позади секции овощей и следить за воришками. Это было элементарно: заметил вора – кричи: "А ну положь назад, ворюга долбаный!" Но Анвар не учел, что Чангиз виртуозно владел мастерством спать сидя. Джамила мне рассказала, что однажды Анвар вошел в магазин и обнаружил храпящего на стуле Чангиза, в то время как прямо перед его закрытыми глазами МВ нахально опускал банку с селедкой в карман брюк. Анвар разорался на весь магазин. Схватил связку бананов и с такой силой запустил её в своего зятя, что бедняга свалился с табуретки и крепко ушиб здоровую руку. Чангиз корчился на полу, не в состоянии подняться. В конце концов принцессе Джите пришлось помочь ему ретироваться из магазина. Анвар вопил на Джиту и Джамилу, даже мне досталось. Я над ним только посмеялся, как и остальные члены его семейства, но никто из нас не отважился сказать ему правду в глаза: что это он один во всем виноват. Мне было его жалко.
Отчаяние его стало очевидным. Он постоянно пребывал в мрачном расположении духа, порою вспыхивал по пустякам, и пока Чангиз сидел дома, лелея свою больную руку, как ребенка, а я работал за него в торговом зале, Анвар подошел ко мне и спросил:
– Ну и как там поживает этот гребаный жирный, бесполезный негодяй? Еще не очухался?
– Поправляется, – сказал я.
– Ага, пусть поправляется, я его гребанные яйца на огне поджарю! сказал дядя Анвар. – Может, позвонить в "Национальный Фронт" и сдать им Чангиза, а? Недурная мысль, а?
Некоторое время Чангиз поправлял пошатнувшееся здоровье, валяясь на топчане, почитывая дешевые книжки и болтаясь со мной по городу. Он радовался любому приключению, лишь бы это не была работа за кассой или сидение на трехногой табуретке. А поскольку он был немного туповат, или, по крайней мере, мягок, раним и послушен, то оказался одним из немногих людей, над кем я мог безнаказанно насмехаться и властвовать, и в результате мы стали приятелями. Он следовал за мной по пятам, куда бы я ни шел, прогуливая занятия.
В отличие от других, он считал меня немного ненормальным. Однажды я его просто шокировал, сняв на улице рубашку, чтобы хоть ненадолго подставить грудь солнцу.
– Ты очень смелый и оригинальный, знаешь, – сказал он. – Только погляди, как ты одеваешься – как цыган-бродяга. И как на это смотрит твой отец? Неужели позволяет?
– Папе некогда за мной следить, он слишком увлечен своей бабой, ответил я.
– Боже мой, вся ваша страна помешалась на сексуальной почве, – сказал он. – Твой отец должен вернуться на несколько лет в Индию и тебя с собой взять. Может, вам стоит уехать в какую-нибудь далекую деревушку.
Видя отвращение Чангиза к вещам, казавшимся мне самыми что ни на есть обычными, я начал водить его по Южному Лондону. Интересно, сколько времени ему понадобится, чтобы к этому привыкнуть, иными словами, чтобы стать таким же испорченным. Я над этим работал. Целыми днями мы танцевали в клубе "Розовая Кошечка", зевали на "Толстом Тюфяке" в Кройдон-Грэйхаунд, с вожделением пожирали глазами стриптизерок на утреннем воскресном представлении в пабе, спали на фильмах Годара и Антониони и с удовольствием болели за наших на стадионе Миллуолл, где я заставил Чангиза натянуть на лицо шапку с прорезями для глаз на случай, если наши парнишки увидят, что он "индюк", и решат, что я – тоже.