355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Халлдор Лакснесс » Званый обед с жареными голубями: Рассказы » Текст книги (страница 2)
Званый обед с жареными голубями: Рассказы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:18

Текст книги "Званый обед с жареными голубями: Рассказы"


Автор книги: Халлдор Лакснесс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Лилья

Рассказ о жизни и смерти Небукадиесара Небукаднесарссона

Я так называю этого человека лишь для того, чтобы читатели обратили внимание на мой рассказ и подумали: «О, это, должно быть, презанятная история!» В противном случае я бы только поставил инициалы Н. Н., так как, говоря откровенно, забыл, или, вернее, никогда не знал, как его зовут. Но что нам в его имени? Как читатель заметил, в заглавии рассказа поставлено еще и другое имя, и в нем-то вся суть. История, которую я расскажу вам, очень длинна, слишком длинна. Даже страшно становится, до чего она длинна! Но все же начало ее связано с одной из самых коротких мелодий, которую мне когда-либо приходилось слышать. Это была даже не мелодия, скорее отрывок, заключительный аккорд какой-то мелодии, но как заключительный аккорд он был, пожалуй, растянут, так что, исходя из правил разумной пропорции, можно было представить себе, что это конец большой симфонии одного из известных композиторов. Я познакомил с этой мелодией одного из моих друзей, который собирается стать композитором. Он решил написать на основе ее симфонию, когда будет вдохновение, и пробудить интерес к теме, которая родилась в душе одного из жителей Снефеллснеса.

А теперь слушайте.

Это произошло, когда я еще был школьником и жил в Рейкьявике, в маленькой лачужке, рядом с котельной соседнего дома, от которой отделяла нас только тоненькая перегородка. Зимой я слышал, как кто-то в котельной напевает эту мелодию, особенно часто по вечерам, когда котел наполнялся на ночь. Кто-то пел ее вновь и вновь угрюмым голосом, похожим на растрепанный, лохматый канат, и на последних нотах поющий как бы забывал вдохнуть воздух, и звук под конец совсем замирал. Наступала такая тишина, что казалось, человек умер вместе с песней. Но через несколько мгновений вновь раздавалось бормотание, которое медленно и с длинными паузами превращалось в мелодию. И чувствовалось, что мелодия продолжала жить в груди поющего, хотя голос у него был хриплый, надтреснутый и звуки застревали в горле. Поющий, казалось, выражал себя, свою душу в этой мелодии, которая, как уже говорилось, станет большой симфонией.

Так всю зиму напролет пел кто-то для меня в тиши вечеров; когда я попытался дознаться, кто же поет эту вечернюю песнь, выяснилось, что поет ее истопник котельной. В полночь он уходил.

Однажды вечером я зашел в котельную. В открытой топке пылали раскаленные уголья. А перед топкой, почти невидимый в темноте, сидел Небукаднесар Небукаднесарссон и пел.

– Добрый вечер, – сказал я.

– Добрый вечер, – прозвучал в темноте старческий, хриплый голос.

– Здесь тепло и хорошо, – заметил я.

– Мне нужно уходить.

– Разве ты живешь не здесь?

– Нет, – ответил он.

– Вот как! Однако я очень часто слышу, как ты поешь здесь по вечерам.

– Я не пою, – пробормотал он.

– Тем не менее я часто слышу тебя, – настаивал я.

– Нет. Я никогда не умел петь.

– Я даже выучил мелодию, – сказал я.

Но он только проворчал что-то себе под нос, собираясь улизнуть от меня.

– Не буду тебя беспокоить, – сказал я.

– Пора идти спать, – ответил он и ушел.

Однажды мне показали на берегу, за какими-то уступами, ящик от пианино; в нем ютился Небукаднесар Небукаднесарссон, а было это в мороз и вьюгу. «Вот почему этот старик так музыкален: он живет в ящике от музыкального инструмента», – подумал я.

Несколько вечеров в котельной не слышно было ни звука. Но спустя некоторое время старик забыл обо мне и вновь начал петь, как и прежде, тем же низким, замирающим голосом. Я опять зашел к нему.

– Добрый вечер, – приветствовал я его.

– Добрый вечер.

– Ты поешь, я слышал.

– Нет, – сказал он.

– Где ты выучил эту мелодию?

– Мелодию? Это вовсе не мелодия.

– Во всяком случае, ты всегда ее поешь.

– Я вовсе не пою, – сказал он. – Я никогда не умел петь. Когда-то я страстно хотел петь. Но то время давно прошло. Теперь такие мысли не приходят мне в голову. Иногда, когда я разведу огонь, мне приятно посидеть у топки. Ну, а теперь мне пора.

– Откуда ты? – спросил я.

– С запада.

– Откуда именно?

– Из Олафсвика.

– Это хорошее место?

– В Олафсвике бывают сильные прибои, как, впрочем, и в других местах, – сказал он.

– У тебя есть родственники на западе?

– Они умерли.

– Почему ты приехал в Рейкьявик?

Он долго молчал и наконец ответил:

– Там, на западе, у меня ничего не осталось, ничего…

– Ты, конечно, правильно сделал, что приехал в Рейкьявик, – сказал я. Я считал Рейкьявик лучшим городом в стране.

Он опять надолго умолк, усевшись на ящик перед топкой. На этот раз в котельной было светло, он мог разглядеть дыры на своих сапогах.

– Первую ночь здесь, на юге, я спал на кладбище, – произнес он.

– Вот как! – сказал я и, стараясь утешить его, добавил: – Сейчас многим приходится спать на кладбище больше чем одну ночь.

– Да, – сказал он.

На лице у него были грязные разводы, а седая борода была всклокочена.

– У тебя худые сапоги, – заметил я.

– О, они не так уж плохи; я нашел их в позапрошлом году в Вассмири. Должно быть, кто-то забыл их в торфяном болоте.

Он поднялся, снял шляпу, висевшую на крючке за печью. Это был котелок, один из тех, которые обычно носят торговцы. Когда обтреплются поля или же ребенок умудрится проткнуть в нем дырку, его обычно выбрасывают в мусорный ящик.

– Можно мне посмотреть твою шляпу? – спросил я.

Дыра в шляпе была так велика, что через нее прошёл бы детский кулачок.

– Это старая шляпа, – сказал я и поглядел через отверстие на свет.

Но легко было догадаться, что когда-то это была хорошая шляпа. Я протянул ее обратно старику, он взял ее и также посмотрел на свет через дыру.

– Не всякий может смотреть на своего небесного отца сквозь собственную шляпу, – сказал он и ухмыльнулся.

У него был только один зуб.

Наконец пришла благословенная весна. Никогда не бывает так соблазнительно, как весной, высунуться из окна, когда надо сидеть и готовиться к экзаменам. Так интересно наблюдать за всем происходящим на улице, особенно за всякими пустяками, которым начинаешь придавать большое философское значение.

Однажды в квартиру на втором этаже въехали новые жильцы. Я не обратил на них особого внимания. Я узнал только, что это муж и жена и что у них есть маленькая дочка лет восьми и что зовут ее Лилья. По внешнему виду девочки я заключил, что жильцы не здешние: у девочки были светлые косички, и она разгуливала в шерстяных чулках домашней работы. Девочка играла со своими сверстниками у дверей моей комнаты. Видно, мать ее обожала. Она целый день лежала на подоконнике и командовала дочкой, как целым полком солдат. Одно приказаиие сменялось другим. «Смотри, – кричала она, – будь осторожна! Берегись собаки! Берегись пьяного! Берегись машины! Лилья! Берегись!..»

В то время еще существовали старые каменные заборы, сложенные из булыжника. Они тянулись по обеим сторонам улицы. Наша улица была очень тихая, движения по ней почти не было.

Однажды я увидел, что на заборе сидит Небукаднесар Небукаднесарссон, греясь в голубых лучах весеннего солнца, и смотрит на детей, играющих у ворот дома. Его запачканное сажей лицо сияло радостью, отблеск ее, казалось, ложился даже на всклокоченную бороду.

Когда начало смеркаться, дети устали и разошлись по домам, осталась только одна Лилья. Она с увлечением прыгала на одной ножке. Небукаднесар Небукаднесарссон окликнул ее:

– Лилья!

Но она притворилась, что не слышит, и продолжала отчаянно прыгать, как бы соревнуясь с кем-то. Небукаднесар Небукаднесарссон вновь позвал ее:

– Лилья! Лилья!

Девочка по-прежнему делала вид, что не слышит, однако взглянула на окно, там ли мать. Но матери не было: она ушла на кухню готовить ужин.

– Маленькая Лилья не хочет сегодня разговаривать со старым Небукаднесаром Небукаднесарссоном? – спросил он и достал из кармана бумажный кулечек.

Девочка несколько неуверенным шагом перешла двор и, заложив руки за спину, поглядывала то на кулек, то на окно. В кульке был изюм, ни больше ни меньше. Однако Лилья сделала вид, что это ее нисколько не удивляет и ни чуточки не интересует. Кончилось это тем, что они оба уселись на заборе и стали уплетать изюм: она десять изюминок, он за это время одну. Девочка неуклюже болтала ногой и критически осматривала спутанную бороду старика. Затем она стала прыгать перед ним на одной ножке. Мать кликнула ее из окна, но девочка, поужинав, вернулась обратно: она знала, что в кульке кое-что оставалось.

Так прошла весна. Лилья перестала бояться Небукаднесара Небукаднесарссона. Едва завидев его, она бежала ему навстречу, засовывала руку в карман и извлекала оттуда кулечек с изюмом. Часто по вечерам они сидели на заборе, и мне казалось, что старик рассказывает девочке занятные истории: она слушала его очень внимательно.

– Эти люди – твои родственники? – спросил я однажды.

– Они с запада, – ответил он.

– Ты знаком с ними?

– Да, – сказал он. – С маленькой Лильей.

Я не всегда понимал старика. Он казался мне несколько странным, но я не очень задумывался над этим. В то время мои мысли были заняты совсем другим. И хотя я думал, что семья эта вовсе не с запада, а с востока, мне не хотелось пререкаться со стариком.

До меня ясно доносились слова Небукаднесара:

– Ему минуло двадцать лет, а она родилась всего лишь на несколько месяцев позже, в марте. Они хорошо знали друг друга. Он хотел построить для нее домик с огородом на зеленой лужайке. В то время он ловил рыбу на паях с покойным Гудмундуром, его дела шли тогда неплохо, но он никогда не умел петь. Ее звали Лилья.

– А дальше что? – спрашивала девочка.

У меня не было времени дослушать рассказ до конца, и я подумал тогда про себя: он рассказывает ей какую-нибудь старую историю о том, что происходило когда-то на западе.

***

Осенью я вновь приехал с севера в Рейкьявик. Однажды, разговаривая на улице со своими приятелями, я заметил неподалеку человека, который глядел на меня, не спуская глаз. Он, видимо, ждал, когда я расстанусь с товарищами, и не успел я распрощаться, как он устремился в мою сторону и протянул мне свою грязную руку:

– Небукаднесар Небукаднесарссон.

– Что нового? – спросил я.

– Да ничего особенного.

– У тебя какое-нибудь дело ко мне?

– Нет, – ответил он, – мне просто было интересно, узнаете ли вы меня.

– А как же, ответил я. – Я даже помню еще мелодию, которую ты тогда напевал. Как поживает твоя маленькая подружка?

– Меня лишили пенсии, тех тридцати крон, которые полагались мне по старости.

– Почему же?

– Да Иосеп донес, что я трачу их на изюм. Вы, должно быть, хорошо разбираетесь в законах. Скажите, что мне делать?

– А кто это Иосеп?

– Мой родственник. Он иногда дает мне немного рыбы или еще чего-нибудь.

– Надо обратиться к бургомистру, – посоветовал я. – Лично у меня нет времени заняться этим.

– Не знаю, выйдет ли из этого что-нибудь. Может быть, мне удастся наняться в один дом.

– Как наняться?

– Да как в прошлом году.

– Разве ты не работаешь истопником в том доме?

– Нет, – ответил он. – С тем домом все покончено, все…

– Как же это случилось?

– Не знаю, не знаю – ответил он.

– Ну, прощай, – сказал я.

– Прощайте, спасибо за внимание.

Он снял шляпу.

***

Много лет спустя я увидел его вновь. Я тогда изучал медицину. Его внесли в анатомичку, завернутого в покрывало, я его тотчас узнал, хотя его уже успели обмыть. Он не вызвал во мне никакого особого чувства, разве лишь то, какое невольно испытываешь в присутствии покойника, независимо от его места в обществе. Лишь после похорон я задумался над его жизнью и смертью. Вот человек, к которому никто не имел претензий, он умер одиноко в своем ящике, никто не знает его имени, происхождения и еще меньше – его мыслей и чувств.

В этот день, когда мы его вскрывали, я даже не вспомнил мелодии, которую он когда-то напевал. Одно было очевидно: его вскрывали со всей научной тщательностью, и покойник был предметом такого пристального внимания, какого он никогда не знал при жизни.

Впрочем, к чему все это объяснять; я уже давно потерял интерес к медицине и занимаюсь другими делами. Но именно потому, что с тех пор прошло много лет, я утверждаю, что с ним поступили не совсем хорошо: взяли скелет покойника, а останки выбросили. Впрочем, это было сделано во имя науки. Сейчас этот скелет служит для научных демонстраций. Но – молчок: это тайна и заговор во имя науки. В гроб положили камни, и мы, несколько студентов-медиков, отправились провожать его на кладбище. Опасаясь, что кому-нибудь вздумается взглянуть на покойника, мы сами внесли гроб в церковь и сами вынесли его оттуда. Был канун рождества, мглистый, морозный день. Нам хотелось как можно скорее завершить церемонию. Стены церкви были обтянуты черным крепом: именно в этот день в двенадцать часов предстояли похороны какого-то важного сановника.

И вот сюда был водворен Небукаднесар Небукаднесарссон. Кладбищенские власти допустили такую наглость ввиду того, что наступал праздник и хоронить Небукаднесара Небукаднесарссона приходилось сегодня, либо никогда.

Это был истинный скандал, что похороны такого ничтожного человека проходили при такой торжественной обстановке.

Дул резкий, холодный ветер с юго-запада. Мы с трудом пробились с гробом сквозь сильную пургу и внесли его в церковь. Больше всего нас беспокоило, как бы в середине торжественной церемонии не вывалилось дно гроба и камни не выпали бы на пол. От грохота перекатывавшихся камней в гробу я содрогался, и едва сдержал себя, чтобы не выругать того идиота, который вздумал положить их сюда. Мы почти изнемогали под тяжестью ноши. Наконец мы уселись на переднюю скамью в роли родственников покойного. Священник поспешно спустился с хор. Он, конечно, был несколько сконфужен допущенным злоупотреблением (слава богу, что семья сановника ни о чем не дозналась). Священник скороговоркой произнес надгробное слово, которое он заготовил на прошлой неделе по случаю смерти простой крестьянки. И естественно, все время сбивался и терял нить. Изредка, когда нужно было сказать: «Наш дорогой усопший брат», – он говорил: «Наша дорогая сестра», – а раз даже сказал: «И где-то на чужой стороне нашу дорогую усопшую сестру оплакивают оставшиеся муж и дети».

Я боялся, как бы кто-нибудь не обратил внимания на эти ошибки, и беспокойно озирался по сторонам. Я заметил, что в церкви, кроме кладбищенского служителя, была только одна старуха. Она сидела в дальнем углу церкви и, казалось, была глуха, как стена. Я пытался успокоить себя мыслью, что она зашла сюда случайно, укрываясь от непогоды, и покойник ее нисколько не интересует.

Когда же вынесли гроб и погребальные дроги медленно тронулись в путь, кто же, вы думаете, пошел за нами? Старуха в синем переднике и в черной праздничной шали, обрамляющей ее морщинистое лицо. Пришлось и мне со своими спутниками пойти за гробом, а то как бы старуха не учинила скандала на кладбище. Мы были не очень уверены в благополучном исходе похорон. Нет, мы не могли успокоиться, пока не будет засыпана могила. Однако моим товарищам надоело терять попусту драгоценное время, и они ускользнули в кафе «Упсалир», предоставив мне сопровождать процессию до конца. Мы медленно двигались за гробом: старуха, я, священник, кладбищенский служитель.

…Уже засыпана могила, уже ушли священник и кладбищенский служитель, а старуха все стоит и смотрит на снежный холмик. Я подождал некоторое время у забора церкви, но женщина не двигалась, и я вернулся опять к могиле.

– Чего ты еще ждешь здесь, дорогая? – спросил я. – Знала ты его?

Она испуганно взглянула на меня, на лице у нее собрались морщины, губы задрожали, рот искривился, обнажив беззубые десны. Старческие воспаленные глаза наполнились слезами. Я уже описывал где-то, как тяжело смотреть на старых людей, когда они плачут.

– Не плачь, милая, – сказал я. – Он отправился к богу.

– Да, – ответила она и вытерла слезы краем передника.

– Иди домой, а то замерзнешь, – сказал я.

Я был не очень уверен, что женщина не захочет докопаться до истины. Мы вместе покинули кладбище.

– Откуда ты родом? – спросил я.

– Я приехала с запада, – ответила старуха.

– Из Олафсвика, что ли?

– Да.

– И ты знала его?

– Да, мы были однолетки. Но я вышла замуж и уехала на юг, в Кефлавик. Я прожила там сорок лет.

– Как тебя зовут?

– Лилья.

– А муж твой жив?

– Нет, давным-давно умер.

– Дети есть?

– О, у меня их тринадцать, – ответила женщина с такой безнадежностью в голосе, что я увидел в своем воображении, кроме тринадцати детей, еще ораву внуков.

– Да, в мире много удивительного, – сказал я. – Он был всегда одинок.

Она молча шла рядом со мной, да я и не рассчитывал, что она ответит мне. С юга, от Скерядфиорда, надвигалась снеговая туча. Я решил расстаться с ней у ворот кладбища и приподнял шляпу.

– Прощай, – сказал я.

Она протянула мне узловатую старческую руку и посмотрела мне в лицо, мне, единственному, кто разделил ее горе. И сказала:

– Я тоже всегда была одинока.

Ее лицо снова задергалось, и, быстро поднеся к глазам край передника, она отвернулась.

На этом кончается рассказ о Небукаднесаре Небукаднесарссоне, который только одну ночь провел на кладбище.

Птица на изгороди

За изгородью выгона с тихим журчанием течет ручеек.

Птице, усевшейся на изгороди, и в голову не приходит, что лай собаки возвещает приближение незнакомцев, она продолжает невозмутимо чистить перышки.

Незнакомцы оставили лошадей на нескошенном с лета выгоне и, не постучав, вошли в дом. Никто не ответил на их приветствие. Собака на дворе не унималась.

С убогой кровати, стоящей в углу, послышался голос такой слабый и приглушенный, точно он раздавался в телефонной трубке и шел откуда-то издалека:

– Кто это там?

– Это мы, те, за кем ты посылал, дорогой Кнут: судья, староста и я – пастор.

Мужчины подошли ближе, чтобы поздороваться, но старик не заметил их протянутых рук, и пожатие не состоялось. Старик, лежавший на кровати, совсем высох: казалось, под одеялом ничего нет. Суставы его худых грубых рук, обезображенные долгой дружбой с примитивными орудиями труда, теперь побелели от длительного бездействия. Кожа на впалых щеках стала прозрачной, а борода – он лежал на спине – торчала вверх, как клок высохшей травы.

– Ну, ну, бедняга, как ты тут? – спросили вошедшие.

– Хорошо, – ответил старик. – Все идет своим чередом. Дни уходят помаленьку, к вечеру и придет мой конец. Не такой уж я сильный, как вы думали. Ну, а что у вас нового?

– Нужна тебе наша помощь?

– Старая Бьяма при мне. Она мне воды поднесет или еще чего. Послушай, Бьяма, заткни-ка глотку этой суке, что она там лает. Так она и лошадей может спугнуть.

Из небольшой каморки за печкой послышалось ворчание:

– А чего ей не лаять, на то она и собака, чтобы лаять.

– Ну, а есть ты можешь хоть помаленьку, Кнут?

– Я ем столько же, сколько работаю.

– Ну, а как насчет табачку, нюхаешь ли ты его? – спросил один из приехавших, доставая табакерку.

– Нет, – заявил старик. – Единственное, о чем я сожалею, что вволю не побаловался табачком при жизни. А это штука полезная.

– Должно быть, недаром тебя прозвали Кнут Твердый Орешек, – сказал один из курильщиков.

– Ну, хорошо, мой друг, – начал пастор. – Чем мы можем быть тебе полезны?

– Да ничем, – молвил Кнут. – Просто мне пришло в голову сделать завещание.

– Гляди, тоже тебе лезет с завещанием!.. – послышалось бормотание в каморке.

– Много ли из твоих сбережений останется, если вычесть все, что пойдет на похороны? – спросил староста прихода.

– Я никогда не был никому в тягость, – сказал старик, – я должен заявить, что по всем вашим законам я считаюсь владельцем хутора.

– Владелец владельцу рознь. Это смотря как взглянуть на дело.

– Да твоего хутора едва хватит, чтобы погасить все твои долги. Ты столько лет сряду земельный налог не платил, не говоря уже о страховке от пожара да о приходском налоге.

– Я вас никогда ни о чем не просил и не потерплю ваших вымогательств. Я сам построил свою хижину и могу сжечь ее, коли захочу. И вот прежде всего я хочу распорядиться, чтобы мою халупу сожгли, как только меня вынесут из нее.

Мужчины в недоумении переглянулись. Пастор что-то пометил в записной книжке. Наконец один из них заговорил:

– Ну что ж, поскольку в хижине нет никаких ценностей, то сжечь ее не жаль. Хутор останется хутором и без этого жалкого дома, он-то и перейдет в собственность прихода, дорогой Кнут.

– Я перебрался сюда через много рек, чтобы быть вольным человеком. Если вы собираетесь забрать землю в счет недоимки и страховки по случаю пожара – что ж, дело ваше. Я только прошу записать в завещании, что любого, кто осмелится прибрать к рукам эту землю, я объявляю вором.

Пастор продолжал что-то записывать, а судья спросил:

– Кому же достанется земля, когда тебя не станет?

– Земля моя никому не принадлежит и никому не будет принадлежать. Это моя воля, это мое завещание.

– У тебя дети в дальних приходах, Кнут. Что скажут они? – спросил староста.

– А что мне дети, – заявил старик. – Как только дети перестают быть детьми, они становятся такими же чужими, как все остальные люди.

– А не наоборот ли? – сказал пастор. – Наши дети, перестав быть детьми, становятся нашими лучшими друзьями.

– Я никогда не стремился завести друзей. Жить вольным, не подчиняясь вашим законам, где-нибудь на пустоши, – вот о чем я всегда мечтал.

– Что ты там ни говори, но даже самые что ни на есть отверженные не могут оборвать всех связей с людьми. Ну, хотя бы в том случае, когда они крадут овец у хуторян в горах. Но тебя, кажется, дорогой Кнут, бог миловал этой слабости.

– Что правда, то правда. Плохой из меня был отверженный, – ответил старик.

– Кроме того, – продолжал пастор, – способность человека говорить дает ему возможность обмениваться словами и мыслями с другими людьми. Это же куда лучше, чем говорить с самим собой. Так что никак нельзя отрицать пользу общения.

– Я не виноват в том, что умею говорить, – заявил старик. – И не скрываю, что человеческую речь считаю самой большой напастью в мире. Вот я и выхожу из игры.

– И тем не менее ты говоришь, Кнут.

– Большое несчастье постигло человечество, когда люди стали составлять слова – вместо того чтобы петь. Как только человек в далекие незапамятные времена произнес первое слово, тогда же возникла ложь.

– Но взаимопонимание между двумя душами, любовь между женщиной и мужчиной – что было бы с нами без всего этого? По-моему, тот, кто отрицает это, перестает быть человеком. Даже отверженным.

– Я ни в грош не ставлю всю эту никчемную болтовню. Мне горько оттого, что приходится иметь дело с людьми. Я хочу оставаться один на один с собой.

– Но позволь, дорогой Кнут, человеческое общение – это же путь развития мировой истории, – сказал пастор.

– Не верю я в мировую историю, – заявил старик. – Это еще одна из побасенок. Все, что выражено словами, вызывает у меня подозрение. Я предпочитаю слушать журчание ручья.

– Во что же ты тогда веришь, Кнут?

– Мне вполне достаточно щебета и чириканья птицы, что прилетает сюда ко мне на изгородь, можете не сомневаться. Она знает все, что нужно знать о мире. Она знает все, что нужно, чтобы жить на свете. И никто не может рассказать больше ее. Я верю в птиц. Пожалуй, настанет время, когда люди станут птицами, хотя пока что на это мало похоже.

– Но сейчас, когда приближается твой конец и святая церковь предлагает тебе все, что она может даровать душе, что ты скажешь теперь? – домогался пастор.

– Я одного хотел, – начал старик, – избегать общения с людьми. Поэтому я считаю, что те несколько лет, которые я прожил здесь, я находился в царстве небесном. Но наступает день, когда человек жаждет распрощаться с птицами, с небом, богом и всеми ангелами, и вот такой день наступил для меня. И этот день не так уж плох.

Один из посетителей при этой тираде промолвил:

– Наконец нашелся человек, которому не страшно помирать!

– Представляю, как безрадостно было твое существование, бедняга, – вставил другой, поеживаясь, словно мороз пробежал у него по спине.

– Ну, зачем же торопиться с такими заявлениями, – возразил старик. – Тот, кто слушает ручей, вряд ли почерпнет многое, слушая вас. Один солнечный день – награда за все дождливое лето. Птица, сидящая на изгороди, весной поет день и ночь, и так два с половиной месяца кряду. Остаток года – всего лишь отголосок весны. День измеряется часами и минутами, но из всех минут самая блаженная та, когда человек засыпает утомленным, пусть даже эта минута незначительна, пусть не каждый это чувствует. Что ты там написал, пастор? Написал он там про землю и дом? Меня что-то стало клонить ко сну.

– Не кажется ли тебе, мой дорогой Кнут, что все это немного неразумно? Ну, к чему тебе морочить всем голову и подписывать бумаги об этой хижине и об этой земле, которую ты покинешь и до которой тебе нет никакого дела? Разве тебе не все равно, что с этим станется? Не лучше ли в последние минуты подумать о загробной жизни, о грядущей вечности?

– Может статься, что наш земной мир всего-навсего сущий вздор, – сказал старик. – Но, как бы там ни было, я привык рассматривать его как неизбежный факт. Поэтому я предпочитаю оставить завещание прежде, чем отправлюсь к праотцам, а то как бы не опоздать. Так вот, мои семнадцать овец…

Но пастора нелегко было сбить. Он упорно стоял на своем:

– Плохой бы я был тебе друг, дорогой Кнут, если бы я, пастор твоего прихода, не попытался в эти последние минуты пробудить в тебе хотя бы слабый проблеск симпатии к истинной вере. Я думаю, это сняло бы тяжесть и с тебя и со всех нас, Кнут.

– В молодости я любил зачитываться книгами. Тогда я верил в семь учений. Но факты рассеяли их в том же порядке, в каком я их приобретал. А теперь ты ко мне пожаловал с восьмым. Факты изгоняют все веры. Я сыт по горло людской болтовней. Вот уж добрых пять десятков лет, как я не открываю книги. Давай-ка лучше вернемся к прерванному делу и запишем, как распорядиться этими несчастными семнадцатью овцами, которых я считаю своими.

Пастор что-то забормотал, проглотил слюну и, собравшись с духом, снова принялся за свое:

– Не думаешь ли ты, что вера в учение, в которое верят все окружающие тебя, создает душевное спокойствие?

– Я верю в мир без всяких верований. И хватит об этом, – заявил старик. – Я всегда старался оставаться самим собой и не поддаваться той чепухе, которой потчуют людей в обществе.

– Значит, тебе и рождество не праздник? – спросил пастор.

– Когда птица на изгороди поет день и ночь два с половиной месяца кряду, она потом умолкает и сама начинает слушать. Праздник еще не кончается. Осень давно уже вступила в свои права, а птица сидит на изгороди и слушает эхо песни. Почем знать, быть может, это не хуже самой песни. Я тоже слушаю, братцы, хотя уже зарылся в свое логово.

– Некоторые добрые верования присущи всем людям со дня их рождения, – заявил душеспаситель. – И есть существа, которые остаются верными человеку с незапамятных времен. Взять, к примеру, корову, которую иногда называют прародительницей человечества. Несмотря на все великие достижения науки и философии, она продолжает давать нам молоко из поколения в поколение хорошо известным нам способом, мыча при этом изредка. Церковь, например, многие называют царством небесным на земле. Человечесгое познание претерпевает поражающие изменения, а там господствуют все те же псалмы, которые мы с тобой пели еще с детства.

– У меня никогда не было коровы, – сказал старик. – Коровье молоко для телят. И меня тошнит, когда я вижу, как суют грудь младенцам. А вот этих семнадцать овец, владельцем которых я являюсь, что ты там ни говори, я распоряжаюсь прирезать, как только они вернутся с пастбища. Пусть они пойдут старой Бьяме на пропитание. Она давно здесь живет у меня в хижине. Вот это я прошу записать.

Делать было нечего, пастор принялся писать.

Из-за приотворенной двери раздалось бормотание:

– Ну, вот еще что надумал, чего еще не хватало! К чему это убивать овец ради меня? Хватит и того, что в приходе есть имущие люди. Мне ничего не надо.

Никто на ее слова не обратил внимания. Упрямец Кнут завершил дело следующей фразой:

– Вот сейчас я постараюсь нацарапать свое имя, прежде чем окочурюсь.

Сформулировать подобное завещание оказалось не просто. Отцам закона пришлось два-три раза рвать написанное, пока им не удалось составить небольшой текст, по-видимому, тоже не совсем удовлетворивший их. Они прочитали документ. В нем говорилось о том, что ветхий жилой дом завещателя после его смерти следует уничтожить. Земля же поступит в распоряжение государственных организаций согласно закону. Овцы с меткой завещателя – в момент написания завещания они находятся на пастбищах в горах – поступят в собственность экономки завещателя.

– Гляди-ка, я вдруг стала экономной! Какая из меня экономка? Я даже служанкой никогда не была. Никчемная я бедолага, – раздалось за полузакрытой дверью.

– Бьяма? – Мужчины вопросительно посмотрели друг на друга. – Да как же полностью зовут старуху?

За дверью вновь послышалось бормотание:

– Как там меня зовут! Никак и не зовут. Бьяртмей Иоунсдоттир. Стыдно такое имя поставить на бумагу…

Мужчины еще раз перечитывают документ завещателю. Он им явно доволен. Затем они приподнимают его высохшее, как старая кожа, тело и держат его под руки, пока он ставит свое имя под завещанием.

– Пятьдесят лет не брал пера в руку, поэтому получилось так плохо, – сказал, извиняясь, старик.

Мужчины поспешили его заверить, что все в порядке. Когда они снова опустили старика на постель, он повернулся к стене и больше не произнес ни слова. И руки им не протянул, когда они собрались уходить.

– Я на всякий случай прощаюсь с тобой и дарую тебе благословение господне в дорогу, дорогой Кнут, хочешь ты этого или нет, – сказал пастор.

Староста и судья поднялись с места и от себя добавили:

– И мы желаем тебе того же.

Собака давно перестала лаять и лежала, вытянув передние лапы, перед входной дверью. Она не пошелохнулась, когда трое мужчин переступили через нее. Ее больше не интересовали эти люди, хотя, встречая их, она захлебывалась от лая. Быть может, она разочаровалась в их посещении.

Мужчины направились к лошадям, щипавшим нескошенную траву. Впереди староста, за ним судья, пастор замыкал шествие. Он шел сгорбившись и, кажется, был несколько озадачен.

– Чертовски трудный человек, – сказал староста вслух.

– Слава богу, что таких немного, – сказал судья, – не то пиши-пропало общество, а вместе с ним страна и народ.

– Истинное спасение для страны, когда такие отправляются в мир иной, – закончил свою речь судья.

Они сели на лошадей и стали спускаться по тропинке шагом, не спеша, как бы подчеркивая, что они нисколько не омрачены.

Вдруг послышался пронзительный крик, словно его издавало какое-то странное животное. Они оглянулись. Вслед им ковыляла на шатких ногах старуха. Это была Бьяртмей Иоунсдоттир. Они остановились и спросили, в чем дело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю