355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаим Нахман Бялик » За оградой » Текст книги (страница 1)
За оградой
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 11:20

Текст книги "За оградой"


Автор книги: Хаим Нахман Бялик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Хаим Нахман Бялик
За оградой

I

Лесная слобода города N. Подольской губернии еще лет двадцать-тридцать тому назад была небольшим, но широко раскинувшимся и зажиточным селом, опоясанным леском, садами, огородами и баштанами. Теперь это пригород, густо заселенный евреями, торгующими метлами и корытами, сработанными из сведенного леса, а также фруктами и огородной зеленью. Все здесь приняло еврейский вид: дома, дворы, покосившиеся заборы, роющиеся в навозе куры, даже воздух и птицы небесные. Селяне с их садами и огородами оттеснены далеко от слободы. Там они привольно расположились на Божьем просторе: сеют, сажают, разводят скот, ребятишек и собак, гоняют лошадей в ночное, зажигая в степи золотые костры. Живут они хорошо и сытно, и от их достатка кое-что перепадает и их соседям – евреям из пригородной слободы.

Ранним утром слободской еврей отправляется в своей тележке на поле и к полудню, овеянный благоуханием садов и полей, возвращается оттуда, нагруженный дарами земли: зеленым луком, пучком редиски, кочаном капусты, связкой грибов, вязанкой свежескошенного сена, иногда румяным яблоком или кувшинчиком земляники, укромно притаившимся в уголке.

От всех селян осталась в слободе одна только вдова-бобылка, Скурипинчиха, приютившая в своем доме девочку-приемыша, а во дворе огромного пса. Цепко держалась она за свою усадьбу – дом с плодовым садом и огородом – и ни за что не хотела уйти с насиженного места. Слобода все ближе и ближе наседала на одинокую усадьбу бобылки. Уже к ее ограде со всех сторон подступили соседские хлевы, сараи, отхожие места и просто кучи мусора, уже нередко стекали к ней во двор потоки слитой другими хозяйками грязной воды, а в самой ограде образовались прорехи от выдернутых на растопку кольев – да что говорить: все, о чем ни сказано «такого не делай», – все творили с ней слобожане. А Скурипинчиха стоит себе на своем: «Я отсюда не уйду, жиды! Пусть у вас глаза полопаются, пусть хоть холера вас заберет – а я не уйду!» Дня не проходило без стычки или ссоры между Скурипинчихой и новоселами; заводились бесконечные соседские тяжбы, но старуха не поддавалась. Они сбрасывают ей на двор золу – а она им в ответ горящие головни бросает. Однажды едва убереглись от пожара. Они ощипывают гусей и сыплют к ней на двор перья – а она коптит свинину да дым им в окно напускает.

– Крепкий орешек, такой враз не расколешь, – говорили о ней поверженные соседи и отступались до времени. – Ну да ничего, придет и ее час!

Она же оборонялась, как могла: с каждым годом подымала, наращивала заборы, застилая им свет небесный, а выходившие на еврейскую улицу ворота и калитку, прежде стоявшие открытыми, заложила засовами. Когда ей либо Маринке, девчонке-приемышу, нужно было пойти на базар или в город, они выходили задней садовой калиткой, а оттуда шли по протоптанной их же ногами тропке, перелезали через низкие заборы и дальше по меже, в обход, лугами и огородами, где еврея редко встретишь, пока не пропадали из виду в тени дальних деревьев и кустов, растущих по обочинам дороги.

На слободской улице Скурипинчиха появлялась, только когда вывозила на продажу свой урожай. Со скрипом и визгом раскрывались тогда ворота, и со двора выкатывалась двуколка, нагруженная плодами и запряженная маштачком[1]1
  Маштак, маштачок – низкорослая лошадь.


[Закрыть]
Малышом. На двуколке, поверх горы зелени, восседала сама Скурипинчиха, держа в руках вожжи. Ломовики-подростки,[2]2
  Ломовик – ломовой извозчик, правящий ломовой, т. е. матерой и крепкой, предназначенной для перевозки тяжестей лошадью.


[Закрыть]
давно с нетерпением поджидавшие у ворот, будто вот-вот явится сюда Мессия, расступались перед ней к обеим сторонам дороги и устраивали Скурипинчихе шумную встречу. На радостях они хватали с тележки, кто – большой зеленый огурец, кто – сочную грушу или спелое яблоко, и тут же на глазах у ограбленной бабы вонзали в свой трофей крепкие зубы…

К вящему огорчению и досаде евреев, дом Скурипинчихи одной своей стороной выходил на синагогальный переулок. И в пятницу вечером, когда евреи в своих длинных шелковых кафтанах и бархатных шапках возвращались из синагоги и проходили тем переулком, их провожали трое: два субботних ангела мира[3]3
  По еврейскому поверью, с приходом субботы спускаются вниз два ангела, Михаэль и Гавриэль, и охраняют покой евреев.


[Закрыть]
и лай самой большой из Скурипинчиховых собак – Скурипина, прозванного так по имени своей хозяйки. А может, и наоборот, хозяйку прозвали Скурипинчихой вслед за псом. Самого пса видно не было: он сидел на цепи за оградой посреди двора, и только его сердитый лай да лязг цепи доносились до проходивших по переулку, нагоняя на них смертельный страх…

Со стороны улицы дом Скурипинчихи несколько выступал из линии домов и был поставлен тоже не как другие: фасад и окна его были обращены во двор, а глухая стена – к улице. В этом расположении было нечто обидное, глумливое, какая-то злобная нарочитость: «Вот вам, жиды, не хочу я к вам передом, так любуйтесь моим задом…» Уже одно это достаточно раздражало соседей. «Братцы, да он нам всю линию портит!» – возмущались они, безнадежно тыча руками в наглую заднюю стену дома.

Помимо этой особенности, дом обладал еще одним свойством, пожалуй, даже более неприятным – драчливостью. Казалось бы, что плохого могут учинить крыша и стены? Меж тем из угла дома Скурипинчихи, на высоте человеческого роста, выступала в переулок длинная жердь, походившая издали на чудовищный палец, как бы указывающий собаке на переулок: «Лай, Скурипин, лай, жиды идут! – ату их! ату!» Вот эта-то жердь, торчащая ровно на высоте вашей головы, так и норовила подраться. Стоило еврею ночью повернуть из переулка направо, моментально – бац! – большая, с яйцо, шишка уже красуется на его лбу.

– Чтоб этому дому проклятому рухнуть, сквозь землю провалиться, сгореть дотла! – ругается потерпевший и бежит домой – поскорее придавить шишку прохладным лезвием ножа.

Однако сколько ни протестовали соседи, сколько ни поносили эту жердь – все понапрасну: как о стену горох! Высовывается тот драчливый «палец» из дома и делает потихоньку свое гнусное дело: венчает шишками лбы сынов Израилевых. Так и хочется сказать, что делает он это нарочно: подстерегает, злодей, за углом, а как завидит еврея – бац!

Находились пострадавшие, что жаждали отомстить обидчику и расколотить ему окна, но стоило им приблизиться к дому, как руки у них опускались: их встречала слепая и глухая стена, задняя часть жилища, где нет и намека на окно.

Зато у этого дома была отличная крыша, хотя тоже в своем роде. Собственно говоря, это была не крыша, а просто двускатная куча земли. Летом на ней произрастала разная зелень, травка, бурьян; дымовой трубы не было видно, и дым пробивался из-под травы. Дом имел тогда вид какого-то косматого чудовища со взлохмаченной головой.

Что делалось в самом дворе, этого никто не видал: калитка была постоянно на запоре, и евреям, даже ближайшим соседям, не было туда доступа. К тому же и Скурипин не дремал. Упаси Бог очутиться вблизи этой злющей псины – опасность немалая! Не пес, а прямо свирепый и хищный барс. Стоило ему почуять в переулке шаги, как сейчас: р-р-р… гов! – явственно – «гов», а не «гав». А ведь известно, что «окающая» собака любому волку по части свирепости сто очков вперед даст.

А сколько коварства в этом Скурипине! Когда надо было, он лежал, затаившись в своей конуре, сворачивался клубком и молча замышлял что-то, да вдруг хвать! Словно из-под земли вырастал и прямо за глотку. Однажды вор залез во двор, так на утро нашли его около Скурипина в луже крови, с перекушенным горлом. И во всю ту ночь Скурипин не залаял!

А так как всякому еврею своя глотка дорога, то не находилось смельчака, который отважился бы из простого любопытства сунуть свой нос во двор. Одни мальчишки, идя в синагогу либо нарочно прибегая подразнить Скурипина через дырку в заборе (у них был на него зуб: он верой и правдой сторожил фруктовый сад), одни они сквозь щели между кольями заглядывали во двор и видели, что там. Двор был четырехугольный, просторный, чисто выметенный, ни щепочки, ни соломинки не валялось. Перед домом были маленькая лужайка и ряд развесистых деревьев. От одного дерева к другому тянулась веревка, на которой иногда сушилось белье. На нижних сучьях деревьев торчало несколько кринок; на заросшей травой завалинке чернел ряд опрокинутых чугунков. На другом конце двора стояло длинное строение, разгороженное на две половины: стойло для Малыша и хлев для свиньи; затем шли маленький сарайчик для коровы и чулан для дров, рядом с ними двуколка, навозная куча, конура Скурипина и сам Скурипин на цепи. Позади двора начинался сад, тот самый сад, густая листва которого виднелась из открытых окон синагоги, а шуршание ветвей и благоухание яблок сливались с нестройным гулом субботней заутрени. В том самом саду летними ночами спала одна-одинешенька под открытым небом Маринка, а Скурипин стерег ее сон…

Но вот кто-нибудь из мальчишек, неприятелей Скурипина, сует сквозь дыру палку прямо псу в глаза, и начинается война. Эти отважные, когда за забором-то, герои первые начинают задираться; их звонкое «р-р-р…» должно означать: «А ну-ка, Скурипин, выходи!», – а он, привязанный на цепи, рычит утробно: «р-р-р…», бряцает цепью и рвется в бой. И кто знает, до чего бы могло дойти, если бы не появлялась Скурипинчиха и не прогоняла храбрецов. Не то, чтобы они ее боялись, – в конце концов, что за сила в бабе! – но ее голос наводил на них ужас.

Надо сказать, что голоса у нее почти что не было: она навсегда потеряла его в бесчисленных перебранках с соседями. От него осталось только одно глухое сипение с придушенными взвизгиваниями. Какое-то протяжное шипение выходило из ее горла и, словно раскаленным песком, обдавало присутствующих. Что она говорила, понять было невозможно, но чувствовалось, что она надрывается из последних сил. Казалось, там у нее в горле вращают точильный круг и точат ножи: шипение, визг, летят искры, пахнет серой, и у вас на зубах ощущается легкая оскомина. И удивительное дело! Именно это глухое сипение способно было самого черта обратить в бегство. Громовые раскаты, шипение змеи, вопли мартовских котов – все, что угодно, только не сипение Скурипинчихи! Соседи ее уверяют, что они совершенно не могут спать по ночам. Через двор, сквозь забор и стены проникает голос Скурипинчихи и доходит до самых спален. Всю ночь слышно: це, це, це… И чего она сипит целые ночи напролет? Верно, бьет свою сиротку и цыкает на нее, чтоб молчала. Нахум-Йоси собственными ушами слышал звуки ударов и крики избиваемой девочки. Подлая! – мало того, что изводит девчонку непосильной работой, она еще и бьет ее смертным боем! Тут и скотину пожалеешь, не то что ребенка…

А приемыш, то есть Маринка, работает, не покладая рук на дворе и в саду, и день ото дня растет, тянется кверху, а ночь от ночи терпит побои. Щеки ее рдеют, как маков цвет, тугая коса толста и упруга, а груди – словно наливные яблоки. Крестьянские хлопцы стали наведываться сюда со своими собаками. Приходят с поля, чтобы подышать ее запахом. Весенними и летними ночами подстерегают ее на задах сада, с внешней стороны, там, где ограда его граничит с полем. Только Маринке словно невдомек. Она в эти ночи спит себе в сенном сарайчике, что торчит тут посреди сада, спит одна-одинешенька, а Скурипин стережет у порога. Лучше этого пса никто не убережет ни сад, ни девчонку…

В слободе, на еврейской улице, Маринка показывалась редко. Откроет калитку, выйдет за ограду, постоит минутку, скрестивши на груди руки, – и тут же шмыг назад и запирается снова. Взгляды и шутки возчиков, прохлаждающихся тут, против задворок ее дома, вблизи своих телег и дохлых кляч, немедленно нацеливаются на нее, стоит ей только выйти, и она сейчас же прячется.

Случится еврейскому мальчишке, из тех, кто учится при синагоге, задержаться по дороге у дырки в заборе, чтобы подразнить Скурипина, и взгляд его невзначай упадет на Маринку. Вот она стоит, румяная и полнотелая, посреди двора, склонившись, скажем, над корытом с бельем; грудь ее открылась чуть не до самого сердца, обнаженные руки по локоть погружены в белый пенный щёлок, вздрагивающий на поверхности при каждом движении… И тут уж любопытный глаз надолго прильнет к дырке, прильнет и не тронется с места. Через мгновенье все соседние щели облеплены мальчишками – один, другой, третий, – словно мухи, слетевшиеся на соты с медом. Так и стоят они за оградой, увязнув по колено в колючих репьях, прижавшись лбами к растрескавшимся шершавым доскам и впившись глазами в Маринку. Ни слова, ни звука – одно созерцание. Каждому из них принадлежит она, принадлежит целиком и полностью, вся, как есть.

Иногда Маринка появлялась на крыше, стоя во весь рост. Она забиралась туда, чтобы разложить на солнце бобы и тыквенные семечки на просушку. В такой час пареньки-возчики, стоящие внизу на слободской улице у своих ломовых телег с кнутом под мышкой, разом задирали головы и все как один устремляли глаза вверх, на ее голые икры, – лица их расплывались в довольном похотливом хохотке, обнажающем белые лошадиные зубы… Самый наглый из них бывало крикнет ей зазорное словцо, отчего щеки девчонки вспыхнут, уши обожжет огнем, голова поникнет и пригнется к травяной крыше, к разложенным семенам. Ломовики заливаются смехом: ха-ха-ха, ха-ха-ха! А Маринка еще ниже склоняет голову; мягкий кошачий прыжок – и вот уж она скрылась во дворе.

II

У всякой вещи под солнцем есть своя пара. Дому Скурипинчихи под пару сосед его – домик с двойной крышей; стоят они рядышком, плечо к плечу, и только высокий дощатый забор разделяет их.

Не сказать, что пара эта жила в мире. С того самого дня, как соседний дом перешел от крестьянина Серафима к еврею Ханино-Липе (он переселился сюда из ближней деревни со своей толстой женой Ципой-Лией и маленьким единственным сынком Ноем), пошли между ними раздоры. Ссорились из-за клочка земли, пропавшей курицы, дыры в заборе – все как водится между соседями. Но более всего из-за зловония. «С тех пор, как засели эти жиды, – сипела Скурипинчиха, и точильный круг скрежетал у нее в горле, – житья не стало от вони. Гуси на жидовских крышах, – не унималась она (Ципа-Лия вскармливала на крыше гусей), – испоганили воздух». Другая сторона тоже не оставалась в накладе: «Экая бесстыжая! Слыханное ли дело: грязная мужичка, у которой полон хлев свиней, жалуется на вонь!» Доходило до затрещин, и Ханино-Липу привлекли к суду, не про вас будь сказано, и штрафовали как зачинщика. Зубами скрежетал, а заплатил – куда денешься.

После этого между сторонами установилась безмолвная усобица, в которой принимали участие даже дрова и камни, лежащие посреди каждого двора. Это был поток незначительных, незаметных выпадов, бесконечный, докучный и изнурительный, как осенний дождь. Жаловаться на них было некому, но ранили и проникали они глубоко, точно капли кипящей смолы. Казалось, даже стены обоих домов, несмотря на разделяющий их высокий забор, питают друг к другу смертельную ненависть, и каждая скрытно злоумышляет против другой и безмолвно чает разрушения и полной гибели противницы.

Время шло, и прогнившая крыша дома Ханино-Липы местами совсем провалилась. Конек просел и обломился, так что по бокам от пролома образовались сквозные дыры. И когда, вы думаете, это случилось? В дождливую погоду, когда самое время откармливать гусей и на чердаке под крышей сидело и гоготало почти девяносто пять прожорливых птиц! Ханино-Липа нашелся: он умудрился возвести над старой соломенной крышей навес из дранки. Долго еще после этого старая крыша оставалась на месте, ветшая и разрушаясь потихоньку. Ципа-Лия таскала из нее пучками солому для опаливания гусей и мытья горшков. А новая крыша стоит, будто сама по себе, и чудом держится на своих четырех столбах и по сей день.

Так стоят в ряду домов дом Скурипинчихи и его напарник – дом Ханино-Липы. Стоят они рядышком – один косматый, с взлохмаченной головой, другой – в новой шапке и старой ермолке под нею; из года в год все глубже и глубже уходят они в землю, на что ясно указывает все увеличивающийся промежуток между шапкой и ермолкой. В обоих домах, как в хозяйских сердцах, накопилась густая ненависть, и по временам она вырывается бурлящим, клокочущим ядовитым потоком.

Когда же ненависть овладевала сердцами хозяев до исступленья, до умопомраченья, до того, что хотелось запалить дом соседа со всем его скарбом и обитателями, – тогда выходили соседи каждый на свой двор и, не имея сил сопротивляться душившей их злобе, обрушивали ее на деревья и камни, а случалось, и на бессловесных тварей, которые попадались под горячую руку в этот недобрый час. Обе стороны внезапно охватывала жажда деятельности, достойная лучшего применения. Они принимались метаться по двору, ища и находя себе всякую бесполезную работу, которую никакой разумный человек и делать бы не стал, и торопливо брались за нее с небывалым тщанием и рвением, захлебываясь распирающей их изнутри злобой. Скурипинчиха устраивает дотошную проверку разложенным на завалинке чугункам, находит, что они недомыты и недочищены, и приговаривает их к повторному скоблению и кипячению. Она изо всех сил трет и скребет несчастные чугунки, все скорее, все яростнее, все быстрее скачет в воздухе ее движущийся в такт работе острый локоть… А то вдруг примется извлекать на свет Божий какие-то ветхие мешки, вытаскивает из глубины дома и швыряет наружу, так что вскоре перед входом вырастает гора тряпья. Но минута – и мешки с той же необъяснимой поспешностью исчезают в месте своего первоначального хранения, а гора тряпья перед домом тает на глазах. Встретит по дороге Маринку – побольней ущипнет, попадется под ноги свинья – лягнет посильнее под ребра. Пес Скурипин посмотрит-посмотрит и заползет поглубже в будку или свернется калачиком на мусорной куче позади нее, съежится и затихнет: все! нет на свете Скурипина… Эта псина хорошо изучила повадки своей хозяйки.

Ханино-Липа тоже превращается вдруг в рачительного хозяина, быстро одевается и принимается за работу. Словно злой дух гоняет его по двору из конца в конец, он и трудится, и вздыхает, и обливается потом – а радости никакой. Все у него во дворе не на месте! Валяется как попало, а когда надо – никогда нет под рукой: «Бочка, будь она неладна, – бормочет он в сердцах, пиная ногой старую рассохшуюся бочку, – ее место у конюшни, а уж никак не тут…» И вдруг бух! – бочка развалилась, обручи соскочили, и занесенная для пинка нога так и повисла в воздухе. Разъяренный Ханино-Липа швыряет рассыпавшиеся доски бочки за ограду, к Скурипинчихе: трах, трах, трах! Швыряет и бранится: чтоб ты сгорела, околела, холера тебя побери!.. И вот уже он волочит, согнувшись в три погибели и надрывая спину, какую-то облезлую дверь, перекатывает, поминутно охая и ахая, какой-то огромный камень, пыхтит и тужится, тщетно пытаясь сдвинуть какое-то тяжелое бревно, тушею разлегшееся посреди двора. Пот градом катится с его лица, а он все мудрит, все пробует, как бы ухватить его то с одного, то с другого конца, чтоб непременно приподнять, хотя бы на волос. Душу готов отдать за это.

Иногда дело кончается мирно. Ханино-Липа, скинувши лапсердак и подпоясавшись потуже, поплевав разок-другой на руки, сдвигает-таки бревно с места – и успокаивается. Но иногда, когда усилия его оказываются тщетными, между соседями разражается настоящая свара: сначала – проклятия, крики и обидные прозвища выкликаются по обе стороны забора, а под конец – летят с крыш камни, чурки и глиняные черепки. Свирепые и сердитые, словно потерявшая детеныша тигрица, встают вдруг неприятели один супротив другого, возвышаясь над всей слободой: Ханино-Липа на коньке своей двойной крыши, а Скурипинчиха на своей, в окружении сохнущих луковиц и семян. С крыши на крышу, пугая взмывших в небо птиц и на потеху скалящимся внизу ломовикам, перелетают тяпки и грабли, чугунки и кадушки, скалки и ухваты. Двор Скурипинчихи наполняется собачьим лаем и визгом, птичьим клекотом, лязганьем скурипинской цепи, а за оградой воет в голос Ципа-Лия. Парни-ломовые оглашают улицу улюлюканьем – и всю еврейскую слободу надолго охватывает страх и трепет…

III

Из обитателей обоих дворов не принимали участия в перебранках только два существа: приемыш Скурипинчихи Маринка и ее ровесник – Ной, единственный сынок Ханино-Липы; во время стычек они молча стояли поодаль.

Еще в первые месяцы соседства дети подружились.

Ведь Маринка тогда была такой одинокой и заброшенной! Раньше, когда в соседнем доме жил дядя Серафим, было еще сносно. Она заходила к нему по поручению тетки за горшком или за ситом, а иногда играла в песке с его сынишкой Макаркой. Дядя был с ней ласков, по праздникам привозил ей с базара бублик, а когда тетка уж очень донимала ее побоями, приходил на выручку. Но с тех пор, как дядя выехал и соседний двор опустел, все вокруг словно померкло. Не стало дяди, Макарки – все исчезло; осталась только злющая тетка, щипки, зуботычины, голод и сидение взаперти. На дворе была весна, горячая пора работы на баштане и в саду. Тетка ранним утром уходила на баштан присматривать за поденщицами и возвращалась поздно вечером. Дом и двор она оставляла на маленькую Маринку, сипло, но внушительно наказывая ей не отлучаться ни на шаг. Маринка не смела ослушаться и никуда не уходила. Целые дни она просиживала одна-одинешенька, сторожа запертый двор. И не будь у нее щенка Скурипина, она умерла бы со скуки. Одно сокровище хранила она – связку сушек, которую дядя подарил ей на прощанье. Долгое время она не решалась их съесть и всякий раз, оставаясь одна, вынимала из-за пазухи и играла ими. Маринка не могла на них наглядеться и находила в них все новые и новые достоинства: желтые они, круглые, как колечки, стучат, как камешки; правда, они маленькие, но зато какие толстенькие… почти совсем без дырки… По десять раз на день она пересчитывала их по-одному пальчиком, и – удивительное дело – всегда их было только девять, ни больше, ни меньше. Но однажды, сильно проголодавшись, Маринка не устояла против искушения и съела все сушки. С тех пор остались у нее только Скурипин и память о дяде. В особенности были ей памятны его последние слова. Он вошел в своих высоких сапогах, с кнутом в руке, попрощался с теткой и перед уходом сказал ей: «Смотри, старая, – так он и сказал, слово в слово, – смотри, старая, не бей девчонку зря. Сирая она, побойся Бога!» Эти мягкие, приятные слова Маринка слышала собственными ушами, сидя на пороге и кроша тыквы на корм свиньям. Сердце ее замерло, переполнившись благодарностью, и когда дядя, уходя, переступал порог, она торопливо подползла на четвереньках и поцеловала беглым и незаметным поцелуем его сапог. Правда, тетка не послушалась его совета и не перестала нещадно бить ее, но Маринка, в свою очередь, не переставала ежедневно повторять про себя дядины слова: «Смотри, старая…»

Однажды Маринка не совладала с собой и нарушила запрет тетки. Ее потянуло в покинутый домик дяди Серафима; крадучись, вышла она со двора и вошла туда. Там ее охватила щемящая грусть. Дом стоял пустой, покинутый и казался ей чужим. Тетка говорила, что его продали жидам. «Что это за жиды поселятся в нем? Кто они такие? И куда уехал дядя Серафим?» Молча уселась она на землю в уголок и заплакала. Сладостные слезы лились без усилий и были очень приятны; она хотела бы всю жизнь провести в этом уголке, в слезах. Внезапно в дом вошли два странных существа; один – низенький, полный, волосатый человек в длинном кафтане с кнутом под мышкой, а другой – с аршином в руках. Сквозь дрожащие на ресницах слезы их лица показались ей странными и страшными. Маринка испугалась, сжалась в комок и смолкла. Люди побыли недолго в доме, осмотрели стены, потолок, окна и ушли. Маринка пыталась опять заплакать, но прерванный плач, казалось, потерял вкус и не давал удовлетворения. Вечером тетка нашла ее там уснувшей впотьмах и за волосы отволокла домой. С того дня Маринка не выходила со двора ни на шаг. Одинокая и грустная сидела она весь день на завалинке; у ног ее лежал маленький, тогда еще не посаженный на цепь Скурипин – единственная близкая ей душа. Лежит этот щенок у ног Маринки и не сводит с нее глаз. Издалека, с полей и огородов, доносятся обрывки песен, звонкие, грудные, весенние голоса поденщиц, и оба они, Маринка и щенок, настораживаются. Пес вздрагивает, внезапно вскакивает, встряхивается, виляет хвостом и умоляюще смотрит на Маринку, как бы говоря: «Айда Маринка, бежим скорее!» А она берет его на руки и прижимает к груди: «Нельзя, Скурипин, нельзя – тетя побьет…»

В одно прекрасное утро на соседнем дворе поднялась суета. «Жиды приехали», – сказала тетка. И с этого дня наказы тетки стали строже, а щипки злее. Она утроила и без того надежную охрану: стала запирать все, что только можно было замкнуть; понавесила замков на погреб, чердак, дровяной сарай, завела во дворе еще одну собаку. «Смотри в оба, – строго-настрого наказывала теперь Маринке тетка, – слышь ты? Евреи и цыгане – все воры, слышь ты? Если еврей сунет нос во двор, собак натрави на него, собак, слышь ты? Собак евреи боятся, слышь ты? Вот тебе краюха хлеба и луковица, не смей никуда уходить, слышь ты? Если со двора пропадет что, шкуру с тебя спущу, слышь ты?»

О, как ненавистно Маринке это сиплое колючее «слышь ты?» Спереди у нее, сверху, у плеча, так кажется Маринке, образовалась круглая, как монета, ранка, натертая этим вечным «слышь ты?» Слова эти всякий раз попадают именно в это место, в него одно, и бередят, и растравляют его: «слышь ты? Слышь ты?..»

Маринка покорно наклоняет голову и слушает. А как только садовая калитка, дважды скрипнув, захлопывается за ушедшей теткой, она мигом бежит к ограде. С тех пор, как в доме поселились жиды, она целыми днями простаивает, прильнув к ограде и вглядываясь в щелку. Так стоять ей гораздо приятнее, чем сидеть, скучая, на завалинке. Здесь она видит новые лица, слышит, ничего не разбирая, странный говор: «Га-га-га, гир-гир-гир…» На земле лежат сложенные и разбросанные штабеля и кучи бревен, брусьев, досок, жердей, тесу. Есть тут и старые, потемневшие, и свежие, сияющие белизной, с выступившими каплями остро пахнущей смолы. Въезжают и уезжают биндюжники,[4]4
  Биндюг, биндюх – большая, до ста пудов, грузовая телега (1 пуд – примерно 16 кг).


[Закрыть]
толкутся ломовики и разный люд. Между ярусами ходит низенький, толстый, волосатый человек в длинном кафтане; он суетится, кряхтит, потеет. Где она видела этого человека? Кажется, она уже его когда-то видела… Да, да, это он. Тот самый, что напугал ее, когда она сидела в сумерках в уголке и плакала. «Это и есть жид», – догадывается со страхом Маринка и продолжает смотреть. У ног жида путается кудрявый смуглый мальчуган. Он карабкается то на один, то на другой штабель, скачет по бревнам, прыгает по жердям, забирается на самый верх и щелкает кнутом, крича «гей, гей!» Волосатый в длинном кафтане прикрикивает на него, стаскивает со штабеля, дает пинка и прогоняет; мальчишка бежит с плачем домой, и сейчас же на весь двор раздается из дому визгливый женский крик: «Нино-Липа! Нино-Липа!» и еще какие-то выкрики, смысл которых непонятен Маринке… Маленький Скурипин скачет и лает. Маринка с испугом бежит на свое постоянное место – завалинку.

– Красивый, резвый мальчик! – подумала Маринка. – Неужто и он – жид?

Следующие несколько дней Маринка была занята работой в доме и во дворе. Подрезали деревья, и девочка весь день металась с места на место: спускалась в погреб, лазила на чердак, бегала по поручениям, кормила кур, готовила месиво для свиней – и за все получала щипки. С соседнего двора целый день доносился шум и грохот разгружаемых и нагружаемых телег – а Скурипинчиха злилась и щипалась, щипалась и злилась.

Когда наконец Маринка осталась одна и вернулась к своей щелке, она ничего не увидела: наваленная у забора высокая куча бревен заслоняла ей вид. До нее доносился лишь глухой и совершенно непонятный говор: «Ла-ла-ла». Маринка старалась различить голос мальчика, но ей это не удавалось.

На другой день утром, как только тетка ушла со двора, Маринка тщательно осмотрела забор по всей его длине, и в той части, что между домами, нашла дырку от выпавшего сучка, круглый глазок, недалеко от земли, как раз против соседской завалинки. Маринка стала на колени и начала смотреть. Полумрак и тишина. Между домом и забором, под застрехой чернеет маленькая полоса взрыхленной земли; она разбита на грядки, посреди воткнут заступ. Никого не видать. «Кто это здесь сеет?» – удивилась Маринка. Послышались шаги. Скурипин встрепенулся и уже собрался залаять. «Тсс!..» – поспешила Маринка удержать его и стала прислушиваться. Нет, это не шаги, а прыжки, прыжки, словно скачет жеребенок. Прыжки доносятся со стороны, все приближаясь. Спустя минуту к закоулку между забором и соседской стеной вприпрыжку прибежал кудрявый смуглый мальчик. «Он, он!» – узнала его сейчас Маринка и затаила дыхание. Мальчик весь сиял от радости и счастья. Подымая над головой зажатые горсти, он прыгал и выкрикивал: «Есть! есть! все есть!» Промеж пальцев сыпались на землю бобы, горох, подсолнухи. «Дурной!» – подумала Маринка, и еле сдерживаемый смех защекотал ей горло. Одной рукой она зажала себе рот, а другой – морду Скурипина: чувствует она по вздрагиванию его тела, что он тоже не может сдержаться и вот-вот залает.

– Что есть? – неожиданно сорвалось у нее с губ, и сейчас же она спохватилась и пожалела об этом. Мальчик вздрогнул, с легким замешательством осмотрелся кругом и быстро спрятал семена в карман. Потом, заметив дырку, тихо опустился на колени и испуганно заглянул в нее. Из дырки навстречу ему смеялся добрый, лукавый, серый глаз. Минута растерянности и смущения.

– Кто ты? – спросил он у глаза…

– Я… Маринка…

– А я – Ной!..

Продолжительная пауза.

Маринка немного отодвинулась от дырки. Ной с минуту смотрел на нее и сказал как бы в сердцах:

– Чего ты заглядываешь сюда?

– Так. Хочу видеть, что ты тут делаешь.

– Я?.. Сею…

– Хи-хи-хи, – засмеялась Маринка, втянув голову в плечики.

– Чего смеешься, ты? – обиделся Ной и рассердился.

В это время пес залаял. Ной сразу успокоился и разговорился. Он спрашивал ее о собаке, она отвечала. Наконец он стал подбивать ее перейти с собакой к нему во двор.

– Я, понимаешь, – уговаривал ее Ной, – завожу огород. Будем сеять вместе. У меня все есть, ей-Богу! Вот горох, бобы, подсолнухи, – он вытаскивал из карманов все новые и новые семена. – Ты никому не расскажешь? – спросил он, понижая голос до шепота: – Я их стащил у мамы; она ничего не узнает. А когда все вырастет, я ей отдам в десять раз больше, ей-Богу! Ну, Маринка, хочешь?

Маринка отрицательно помотала головой.

– Почему? – огорчился Ной.

– Так. В ваш закоулок не доходит солнце.

– Что ж из этого? – испуганно спросил Ной.

– Ничего не созреет, и твоя работа прахом пойдет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю