Текст книги "Три судьбы. К берегам Тигра. Пустыня. Измена"
Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА XIII
Конная дивизия Буденного наткнулась северо-западнее села Карповки на две дивизии конного корпуса генерала Покровского. Бешеной атакой буденновцы смяли белогвардейскую конницу. Шедшая в голове белой колонны терская дивизия первой приняла удар. Налетевшая волна буденновцев опрокинула их, и на зеленом сыром лугу началась сеча.
По степи глухо стучали копыта. Мелкая, ссохшаяся земля, вырванная подковами, летела в глаза. Дробно гремели пулеметы с мчавшихся карьером тачанок. Сверкали пики и шашки буденновцев, атакующих терскую лаву. Левый фланг терцев был уже сбит и быстро подавался к селу, откуда скакали наметом на подмогу резервы. На траве и вдоль дороги валялись тела порубленных и поколотых людей. Несколько коней без всадников носились по лугу, мешая сражавшимся и увеличивая общую суматоху. Через дорогу к Карповке бежали пешие, на бегу отстреливаясь от яростно рубивших их буденновцев.
Скиба бросил повод на луку и, выдернув свою тяжелую отточенную шашку, закрутил ею над головой. Шашка, свистя, резала воздух, образуя сплошной сверкающий круг. Сзади слышались храп, топот и сопение скачущего эскадрона.
Привстав на стременах, Скиба оглянулся. Позади, на расстоянии двух-трех шагов, ровной подрагивающей лентой мчались конники, а с фланга, совсем невдалеке от Скибы, грохотала пулеметная тачанка.
– Ур-ра! Бей кадюков!
Эскадрон со всего разлету врезался в гущу рубившихся людей.
Свалка продолжалась всего несколько минут; разбитые, разгромленные терцы кинулись обратно к селу. Резервы белых, не приняв удара, тоже повернули вспять.
Зарубив двух бежавших через луг пехотинцев, Скиба налетел на пулеметчиков, устанавливавших «максим» для стрельбы по флангу атакующих. Не задерживая коня, он на полном карьере рубанул бросившегося к нему со штыком человека. Удар был так силен, что едва не вырвал из руки Скибы шашку. Человек качнулся и сразу, будто его дернули за ноги, упал ничком на траву. Другие двое, бросив пулемет, кинулись в овражек, убегая по ерику к селу.
Вся рука Скибы заныла, точно налившись свинцом. Он с трудом нашел повод, стал заворачивать коня к своему эскадрону – и вдруг, не веря собственным глазам, вздрогнул. В разрозненной, смятой группе уходивших от преследования белых он увидел рослого молодцеватого казака в серой папахе. Пригнувшись к седлу, нахлестывая огромного жеребца, тот вырвался вперед и уходил от гнавшихся за ним буденновцев.
Бешенство охватило Скибу. Изо всей силы полоснув своего меринка, он скакал, забыв о боли, о бестолково носившихся в воздухе пулях, не замечая, что в своей ярости все дальше уходит от эскадрона.
«Дудько, он! Настичь бы, не дать уйти!»
Он весь сжался, вспомнив расстрел красноармейцев. А смерть Николы? Скиба все яростнее хлестал по бокам вспотевшего меринка. Расстояние быстро уменьшалось. Кони почти поравнялись. Скиба слышал, как тяжело дышал загнанный жеребец вахмистра, и ясно видел перед собой широкие плечи Дудько, его серую папаху. Не отводя упорного, остановившегося взгляда с ненавистного затылка, он чуть привстал на стременах и стал обгонять, обскакивать жеребца слева. В эту минуту вахмистр быстро оглянулся и, видя, что ему не уйти, одну за другой выпустил из нагана через плечо четыре пули.
Скиба дернул головой и, не замечая боли, почувствовал, как горячая кровь закапала на гимнастерку. Полуоткинувшись назад, он высоко взмахнул шашкой и рубанул изо всей силы. Папаха вахмистра, рассеченная надвое, расползлась, словно арбуз, и из-под нее забила горячая алая кровь. Дудько грузно повалился на бок. Испуганный жеребец его проскакал еще несколько саженей и, сойдя с дороги, неподвижно застыл на придорожной траве.
Если бы не порыв Скибы, сражение кончилось бы рубкой на лугу и буденновцы, сбив терцев, закрепились бы на подступах к селу. Но, увлеченные примером казака, разгоряченные победой, бойцы без приказа яростно кинулись за врагом, и вся бригада на полном карьере влетела в село на хвосте удиравших кубанцев. Смяв и терцев и деморализованных поражением кубанцев, на плечах бегущих буденновцы ворвались в Карповку и захватили штабы полков и богатые трофеи.
Разгром белых был полный. Посреди села, на площади, беспомощно застыл не успевший подняться аэроплан. Около трехсот пленных, броневик «Великая Россия», семь трехдюймовых орудий и двадцать пять пулеметов были забраны в селе, захват которого предполагался только на другой день и участь которого так неожиданно решила встреча Скибы с вахмистром Дудько.
– Ну, Никола, это тебе заместо панихиды. Теперь и мне полегче будет. Эх, жаль, браток, не дожил ты до сего хорошего часу. Порадовался бы вместе со мной, – и, плюнув в сторону убитого Дудько, Скиба торжественно сказал: – Прощевай теперь навсегда, друг Никола. Исполнил я свою казацкую клятву.
Он обтер о черкеску Дудько свою окровавленную шашку и, уже не глядя на труп вахмистра, повернулся и повел в поводу своего коня к эскадрону, после боя строившемуся в ряды у дороги.
Тяжелая тоска и думы, овладевшие Скибой с момента гибели Бунчука, теперь оставили его.
Он легко вдохнул свежий, степной ветер, пахнущий чебрецом и мятой.
И Карповка с церквушкой, блестевшей куполом на окраине села, и ветер, набегавший с Дона, и зеленые сады, и сгибавшийся под ветром камыш, шелестевший своими рыжими метелками, – все выглядело празднично.
Скиба сиял папаху, подставил голову под донской ветерок и, вдруг рассмеявшись весело и звонко, вскочил на коня и поскакал к уже двигавшемуся эскадрону.
Полки бригады после боя были отведены на недельный отдых.
ГЛАВА XIV
– Эй, землячок, ты чего там блукаешь, будто конь слепой по степи? Садись к нам. У нас уха вкусная уварилась!
Скиба поблагодарил и, вынув из-за голенища щербатую, облупившуюся ложку, недоверчиво спросил:
– А откуда это мы земляки-то? Ты рязанский, а я с Кавказа. Совсем родня, только что не братья.
Веселый красноармеец подмигнул:
– Маленько не хватило! На одном солнце портянки сушили…
Оба засмеялись и стали есть густо наперченную уху.
– Горяча, не обварись, – предупредил сосед, придвигая казаку краюху хлеба.
– Ничего. Конь, баба и пища, чем горячей, тем вкусней, – привел Скиба станичную поговорку.
– Это ты, братишка, не гуди громко. А то политкомша услышит, она тебе чуб-то разовьет!
– А за что такое? – не понял Скиба.
– А за бабу, что с конем сравнял. Она насчет своего сословия не выносит.
– Ишь! За себя, значит, стоит. А по виду и не догадаешься, – с уважением проговорил Скиба.
– Да опять же «баба»… – сказал комвзвода Карпенко. – А что: баба разве хуже мужика? Я вот пятый год на войне, пятый год ни жены, ни матери не вижу, а и по сей день ночей, бывает, не сплю, все думки об них думаю. Человек семь в бою зарубил, а бабу, истинный крест, правду говорю, никогда и пальцем не тронул. Как вспомню про своих, так в каждой бабе вижу их жизнь, их слезу.
– Я понимаю. Это я так сбрехнул, – тихо сказал Скиба. – Правду ты говоришь, браток. Какая ни на есть баба, пущай самая поганая, а все ж чище казака будет, потому мы ее сами до того доводим…
– Именно так, товарищ. За то и воюем, чтобы и женщинам, и мужчинам легко дышалось на земле. Правильно поняли, товарищ.
Скиба оглянулся. Позади него стоял эскадронный политком, та самая Маруся, из-за которой возник разговор.
– Да мы их и так уважаем, к себе в гости приважаем, – сострил белобрысый боец, балагур Сметанкин, но, заметив осуждающие взгляды остальных, сконфуженно отвернулся и, желая переменить разговор, неестественно озабоченным голосом проговорил: – А кажись, товарищи, дождь пойдет. Ишь как он сюда подбирается.
Все оглянулись. По начинавшему уже темнеть небу низко ползли стада черных разорванных туч, сквозь лохмотья которых изредка прорывался тусклый свет.
– Да, хмара здоровая. Через час, гляди, накроет, – подтвердил Скиба.
Взводный поднялся:
– Ну, ребята, кончай уху. Убирай седла, уводи коней под навес.
Вдалеке прогремел гром. Из степи потянуло холодком, свежая струя пробежала по лицам бойцов. Ниже пригнулся ковыль, будто шепчась, зашумели ветви дерев. Клочья разодранных туч медленно ползли и растекались по небу. Еще раз глухо пророкотал гром, и бледные зарницы полыхнули за холмами. Встревоженные близкой грозой, бойцы разбегались, уводя коней под крыши.
– А вы, товарищ, Скиба, чего не торопитесь? – спросила Маруся.
– Я, товарищ политком, еще спервоначала позаботился. Моего коня не намочит, я его в сарай завел. Там еще места хватит, может, дозволите, я и вашего туда поставлю?
В его голосе скользнули такие просящие нотки, что Маруся не решилась отказать ему и кивнула.
Прямо над головами сверкнула молния. Долгий раскатистый гром расколол тишину. Бабы и ребятишки, шлепая голыми ногами, бегом загоняли жалобно мычащий, перепуганный скот. По широкой равнине, точно путник, потерявший дорогу, блуждал вихрь, вставали высокие смерчи и, будто в раздумье, долго покачивали из стороны в сторону головами. Прозрачная золотистая пыль столбом взлетала и таяла в воздухе.
Нерешительно упали на землю первые холодные капли дождя.
– Бежим, Карпенко… Ходу! – прокричала Маруся.
Туча совсем низко опустилась над землей и, застлав полнеба, стала обильно поливать потемневшую, насупившуюся степь.
В просторной комнате было тепло и уютно. За окнами не переставал сыпать дождь, косые струи воды хлестали по крышам. В избе за столом сидели несколько бойцов, с нетерпением поглядывая на закипавший самовар. Скиба, стоя у окна, аккуратно нарезал тоненькие ломтики сала, складывая их на чистую, слегка выщербленную тарелку.
– А что, товарищ Медведев, что слышно нового на фронте? – спросил Карпенко, с удовольствием разглядывая плотного, плечистого человека в очках, в буденновском шлеме и с орденом на груди.
– На фронте? – переспросил тот, протирая запотевшие очки. – Пока все по-старому. Прут, черти, как оголтелые… Да это ничего, покончим с Восточным фронтом, тогда и этих расщелкаем. Дайте только срок.
– Да, это, конечно, расщелкаем, – подтвердил Карпенко. – Пора уж, надоело отходить.
Скиба, не переставая нарезать сало, вмешался в разговор:
– Ничего… Отступать не беда, лишь бы вера была. Так ли? – обернулся он к Марусе.
– Правильно, товарищ Скиба, – ответила девушка, утвердительно кивнув головой.
– Я вчера с объезда пехотных позиций вернулся, – начал рассказывать Медведев, – так могу одно сказать: видно, наши поражения пошли на пользу… Насмотрелись люди на зверства деникинцев. За прошлую ночь почти три батальона мобилизованных крестьян к нам перебежали. По их словам, не будь казаков да офицерских батальонов, давно бы распалась вся эта доброармия.
– Вы, товарищ, думаете, что казаки охотой воюют? – заговорил Скиба. – А я вам скажу так: вовсе им война эта не надобна. Не по пути казакам с офицерами. Совсем у них другой путь. А что поделаешь, коли у тех сила? Взяли кнут и погоняют. Да кабы одни! А то вон добровольцы. Чуть что – расстрелы, виселиц понаставили. А казаки идут, потому что нельзя не идти, худобу с землей отбирают… Куда после того семья пойдет? Я вот к вам перебег, а за меня небось тоже семья теперь в ответе. Я, может, и стерплю, а не всякий на это решится. Опять же, пока его гонят, он воюет. А чуток их двинем – гляди тогда, все по-иному обернется.
Медведев с любопытством, поверх очков посмотрел на Скибу.
– Вы, товарищ, казак?
– Казак.
– Донской?
– Ни, подале буду. Терский. Моздокского отдела.
– Издалека. Ну что же, очень рад, если ошибаюсь. По существу вы правы, ведь наша кавалерия почти наполовину состоит из казаков, только бедняков и неимущих.
– Ну да! – обрадовался Скиба. – Я верно вам говорю: половина казаков, вроде меня, за советскую власть. Одно только плохо – боятся. Вон у меня дружок был, наш же мекенский. – И Скиба рассказал о погибшем Миколе и его любви к людям.
Все внимательно выслушали рассказ Скибы.
Садясь на свое место, он увидел блестевшие глаза Маруси.
ГЛАВА XV
Атаман станицы не без труда прочел присланную ему из Моздока бумагу, почесал лоб и вздохнул.
– Ну и дела! Как бы самому на фронт из-за этих щенков не угодить.
Он встал и, выглянув в сенцы, крикнул:
– Де-жур-най! А ну, давай сюды немедля Прасковью да родителей Миколки, черт бы его взял. Жив-ва!
– Какую Прасковью, Степан Семеныч? – не понял дежурный.
– Какую, какую! Скибову бабу, не знаешь, что ли? Да и стариков торопи, времени нету с ими прохлаждаться.
Дежурный исчез.
Атаман снова взял бумагу и, качая головой, стал медленно просматривать ее. Вошел Дударев, станичный писарь, франтоватый казак, всю мировую войну проведший в интендантстве в Моздоке.
– Да-с, история, скажу я вам, уважаемый Степан Семеныч, – играя серебряным набором пояса, сказал он. – Острамили казаков, опозорили станицу! Я еще когда говорил вам, Степан Семеныч, помните, весной-то, расстрелять надо Скибу, а не на фронт.
– Следовало б, да кто ведь знал. Я думал, он, вражина проклятая, очухался. А он, на вот, чего выкинул. И еще дурака этого, Миколку, за, собой потянул!
– По головке за это не погладят… Да, не погладят, – многозначительно протянул Дударев.
– А ты, брат, помалкивай, твое дело маленькое. «Не погладят»! Ты что мне, атаман отдела, что ли? Или сам в станичные нацелился?
– Зачем мне в станичные, Степан Семеныч, я своим местом доволен, за чужим не гоняюсь. А так, промежду прочим сказано.
– Тогда помалкивай! А то, друг ситцевый, супротив тебя тоже найдется что сказать. И про то, как большевикам на машинке печатал, и как полковые трубы упер, и как чеченам казенные винтовки продал. Думаешь, не помню?
– Господь с вами, Степан Семеныч, об чем речь? Разве ж я вам враг или какая сволочь? – оглядываясь по сторонам и прикрывая дверь, забормотал писарь.
– То-то, брат! А то и не учуешь, как на фронте очутишься!
Писарь развел руками, заискивающе глядя на рассердившегося атамана.
В дверь постучали.
– А ну входь! – сердито крикнул атаман, не глядя на собеседника.
В комнату вошла невысокая худощавая молодая женщина с растерянным выражением глаз. Из-под наспех накинутого платка выбивались пряди русых волос.
– Звали, Степан Семеныч? – спросила она.
– А-а, пришла большевичка, – не отвечая на вопрос, хмуро сказал атаман.
– Чего это вы так обзываете…
– Как есть, так и обзываю. Тебя б, паскуду, еще хуже следовало, да уж нехай это делают другие. Собирайся.
– Куда ж это? – отшатнувшись, бледнея, спросила женщина.
– А то не знаешь? – ухмыльнулся писарь.
– Чего не знаю? Истинный бог, ничего не ведаю, – переводя с одного на другого взгляд, пролепетала женщина. – Убит, что ли? Ну, убили? Да?
– Кого это? – с ухмылкой спросил Дударев.
– Панаса, мужа моего.
– Ты, Прасковья, не морочь мне голову. Мы, наперед тебе говорю, все знаем. Начальству все известно, так ты не ври, а то вот!.. – и атаман поднес к лицу женщины свой грязный, волосатый кулак.
– Да что же случилось? – переводя дыхание, проговорила она.
– А то, что и тебе известно. Дезертир он, изменник, перебег к красным, вот что! – наступая на Прасковью и глядя на нее злыми, округлившимися глазами, крикнул атаман.
– Неправда… убили его! – со стоном проговорила Прасковья.
– Надо бы убить, да убег, вражий сын, к своим. Нич-чего, не долго ему там прохлаждаться. Наши уже Харьков взяли, а там и Москва близко. Одна ему дорожка – на веревку, – проведя по шее пальцем, сказал писарь.
– Знала ты об этом? Говорил тебе твой сукин сын чего?
– Насчет перебега к красным, – пояснил писарь, поглаживая ладонью пробор.
– Неужели правда? Как же теперь быть-то, пречистая мать богородица… – не слушая Дударева, прошептала Прасковья.
– А так. Посадим тебя в холодную, да выпорем, да из станицы к чертовой матери вон. Не надо нам шлюх советских, вот как! – сказал атаман.
– Ничего! Бабенка ты, как бы сказать, молодая, ядреная, выдержишь, а опосля найдешь себе казака или иногороднего и все забудешь, – хихикнув, сказал писарь.
– Помолчи, Прокоп Иваныч. Не такое время, чтобы шутковать, – остановил его атаман.
Писарь смолк.
– Ну, говори. Знала об этом?
– Ох, господи, ничего я не знала. Да и отколь было знать-то? Дак верно ль вы гутарите, господин станичный атаман, о Панасе? – робко спросила Прасковья.
– Чего уж верней. И сам, гад, убег и еще этого дурака Миколку сманил, – понимая, что женщина ничего и не могла знать о замыслах мужа, пробурчал атаман.
В дверях показались отец и мать Николы. Маленький, сморщенный, подслеповатый старик со страхом и надеждой переводил глаза с одного на другого. Мать Николы, поддерживая за руку мужа, надтреснутым голосом спросила:
– Звали?
– Звал! – ответил атаман и, подойдя к старикам, медленно проговорил: – Кто ты есть такой, Федот Петрович?
– Кто есть? Ты что ж, Степан Семеныч, со мною в жигалки играешь, что ли? Али не знаешь, кто я? – старческим, дребезжащим голосом, сквозь который был слышен испуг, заговорил старик. – Кто есть? Федот Бунчук, старый казак Терского войска, станицы Мекенской, вот кто я есть.
– Нет! – обрывая его, громко крикнул атаман. – Ты есть отец дезертира, изменника и предателя казачьего дела, вот кто. И сын твой Микола…
– Чего… Миколушка? – хватая его за руку, прошептал старик.
Дрожа всем телом и судорожно теребя конец старого потертого платка, старуха впилась глазами в атамана.
– Дезертир! Убег он к красным, продал казацкую честь и славу…
– А себя не спас. Нагнала его честная пуля, – вставил писарь.
– У-уби-ли?..
Атаман молчал. Прасковья, забыв свое горе, плача бросилась к старику.
– Убили сынка? Да? Нету Миколушки? – еще тише сказал старик, поворачиваясь к жене. Он охнул и, покачнувшись, медленно опустился на скамью. Прасковья почувствовала, как отяжелело и набрякло его маленькое, тщедушное тело.
– Ты, Федот Петрович, не того, не жалкуй-то очень, – растерянно забормотал атаман, стараясь отвести глаза от неподвижно устремленных на него глаз старухи. – Вот я сейчас вам прочитаю, что пишет атаман отдела, полковник Титаренко. – И, желая скорее закончить начинавшую тяготить его сцену, приказал писарю: – Читай приказ, да побыстрее!
Дударев разгладил бумагу и громко зачастил:
– «Выписка из приказа по штабу Терского казачьего войска № 1202, 18 июля 1919 года, город Владикавказ. Казаков станицы Мекенской, Моздокского отдела, Скибу Афанасия Васильевича и Бунчука Николая Федотовича, перебежавших к большевикам, врагам христовой веры, русского государства и казачьих вольностей, приказываю: исключить из казачьего сословия, лишить надела и, если они будут захвачены в плен, повесить без суда и следствия. Примечание. Довести приказ до сведения родителей и одностаничников Бунчука, убитого во время бегства к красным. Что же касается Афанасия Скибы, то имущество, ему принадлежащее, отобрать, продать и доход сдать в казну. Надел выделенной ему земли вписать в собственность станицы. Подлинник подписали: войсковой атаман генерал-лейтенант Вдовенко. С подлинным верно: делопроизводитель, титулярный советник Снежков».
– Понятно? – глядя поверх бумаги, спросил писарь. – А вот и резолюция полковника Титаренко: «Огласить родным преступников в станичном правлении. Имущество, хату и надел Афанасия Скибы отобрать. Об исполнении донести. Обо всем оповестить казаков и казачек на воскресном станичном сходе».
– Все! – складывая бумагу, сказал Дударев.
Все молчали.
– Понятно, спрашивают вас? – повысил голос атаман.
– Погубил ты нашего сына, а своего спрятал, – вместо ответа сказала старуха. – Дождешься и ты горя, кровопийца! – и плюнула в круглое, лоснящееся лицо атамана.
Писарь отскочил в сторону, уронив от неожиданности кубанку.
– Да… да как ты смеешь, проклятая! – оторопев, закричал он.
– Не трожь! – остановил атаман, вытирая рукавом подбородок. – Веди их отсюда.
Дежурный повел старика, поддерживая его под руки. Старуха, с окаменевшим лицом, еле передвигая ноги, двинулась за ними.
– Ты, Параскева, не уходи. С тобой еще разговор будет, – остановил ее атаман.
Плевок старухи не очень обидел его, и он был рад, что так легко избавился от тяжелой и неприятной сцены.
– А ты, Дударев, – обратился он к писарю, – зови-ка сюда отца Левонтия, нехай евангелие с собой захватит да поскорей идет. Время не терпит.
– Слушаю-с, Степан Семеныч, – и Дударев выскочил из правления.
Атаман выглянул ему вслед и, убедившись, что писарь направился к поповскому дому, прикрыл дверь и торопливо сказал:
– Слухай меня, Параскева. Чего уж там случилось, то, стало быть, так и есть, не переменишь, а ты сегодня ж в ночь поховай где ни есть у соседей или родни что поценней. Да ты слухаешь меня, чи ни? – разозлился атаман.
– Слухаю, Степан Семеныч, – покорно и односложно ответила казачка.
– Придем мы до тебе с актом и приговором утречком завтра, а ты ночью поторопись. Что у вас там – конь, корова?..
– Телок, чушка… – тихо подсказала Прасковья.
– Так телка да свинью перегони этой же ночью, а коня оставь, его не скроешь.
– Дак куда ж ховать-то? – безнадежно сказала Прасковья. – Нехай все пропадом пропадает, раз нету Панаса.
– Ну и дура! – в сердцах сплюнул атаман. – Живой он там али мертвый, это дело второе, а тебе жить надо. Ты вот что сделай, перегони свою худобу к Бунчукам. Жалеючи их старость и, – атаман поперхнулся, – сиротство, как Миколка по дурости своей загинул, то и милость им от начальства оказана. Оставь у них, мы их добро не тронем, а там, пройдет время, обратно заберешь. Ты что думаешь, у меня ни креста, ни совести нету? Есть, да ведь своего-то Федьку тоже жалко. Ведь он у меня один. – Атаман глянул в окно и быстро зашептал: – Ты не меня бойся, а ты этого христопродавца Дударева стерегись.
Прасковья вздохнула и безразлично махнула рукой.
– А теперь забудь, Прасковья, что я тебе гутарил, да делай все побыстрее. Завтра чуть свет припожалуем к тебе.
Прасковья кивнула-головой и вышла из хаты.
– Де-е-ла! – сдвигая на затылок папаху, сокрушенно сказал атаман.
Прасковья в раздумье долго просидела в хате, то загораясь надеждой спасти что-нибудь из своего имущества, то в отчаянии, со слезами оглядывая стол, стулья, печь, комод и широкую кровать с белоснежным подзором и своего рукоделия накидкой на подушках.
«Все пропадет. Куда брать-то?» – с тоской думала она.
Когда стемнело она перенесла к Марьяне несколько узлов с бельем и одеждой, кое-что из посуды, новую черкеску Панаса, чувяки, свои козловые сапожки. Из раскрытого сундука она повытаскивала старые, пожелтевшие фотографии родичей и близких, розовую шелковую кофточку, фату и длинную черную юбку, в которой венчалась.
Надо было перегнать к Бунчукам телку с коровой, но, зайдя к ним и увидев этих беспомощных, осиротевших стариков, тихо плакавших по углам, она подумала: «Ах, да нехай все пропадает пропадом. До коровы ль людям? Сына лишились». И она вернулась к себе, так и не высказав своей просьбы.
– Мое вам почтеньице, – раздалось у двери.
Прасковья, сидевшая у раскрытого сундука, испуганно подняла голову. В дверях, загораживая выход, стоял Дударев.
– Что, Прасковья Фоминична, не знаешь, что брать, а что оставить? – садясь на табурет, сказал писарь.
Прасковья молча смотрела на него.
– Оно, конечно, всего жалко – хоть и немного, а все же нажито потом-кровью, – сочувственно продолжал писарь, – и все это завтра должно пропасть, псу под хвост пойти.
Он вынул коробочку с махоркой, не спеша скрутил козью ножку, закурил и покачал головой.
– Чего тебе тут надо? – захлопывая крышку сундука, спросила Прасковья.
– Да вроде бы и ничего, но как я есть человек мягкой и совестливой души, зашел. Думаю, нельзя ли чем помочь. Одна, советчика нету.
– Не просили тебя заходить, а вот уйти так попрошу. Советчик! – с ненавистью сказала Прасковья.
– Ты чего ж серчаешь? Я от души, а ты мало что не кочергой гонишь. Напрасно, Прасковья Фоминична, в твоем деле такой человек, как я, очень даже может пригодиться.
– Не надо твоей помощи. Обойдусь без нее. Геть отсюда!.. – сказала Прасковья, указывая на дверь.
– Уйти-то недолго, да вот назад ворочаться трудно будет. Ты об этом подумай, Прасковья, – невозмутимо сказал Дударев, продолжая курить..
Женщина отошла к печке и стала сердито переставлять горшки.
– Да, а ведь можно помочь, дело такое, что, как его повернешь, так оно и выйдет. Все в этой руке, – вытянув ладонь, хвастливо сказал писарь, – все возможно спасти, окромя какой хурды-мурды. И коня, и корову, и чушку, а хату, что за нее взять, отдадим тебе ж с аукциону за какую-нибудь малость. – Он выжидательно смотрел на гремевшую ухватами казачку.
– Ну и чего же тебе за это следует, Прокоп Иваныч? – не поворачиваясь, спросила Прасковья.
– Да чего ж с тебя взять, с жалмерки? Разве опосля всего поставишь четверть кизлярки али чихирю, – медленно сказал писарь, поднимаясь с табуретки. Он аккуратно притушил о каблук окурок, бросил его в ведро. – Ну и, конечно, сама знаешь, чего еще…
Казачка молчала. Писарь подошел к ней и, взяв ее за плечи, повернул к себе.
– Я сделаю все это против закон-положения. Пойду против приказа, а из-за чего, Паша? Из-за чего я такую подлость против казенного дела сделаю? А-а?
Прасковья отступила назад.
– Из-за своей пылкой приверженности к тебе. Сама небось знаешь. И чего тебе противиться, баба ты молодая, красивая, в полной справе. Все одно – не я, так кто-нибудь да прилабунится к тебе, а я – писарь, сила! В моих руках вся станица, – прижимая ее к себе, говорил Дударев.
– Уйди, уйди добром, Прокоп Иваныч! – отталкивая его, сказала Прасковья, застегивая воротничок кофточки.
– Не шуткуй, не такой я казак, чтоб уйти. Да и что тебе беречь-то, – начиная сердиться, сказал писарь.
– Мое это дело, что беречь. А ты пошел отсюда вон, гнида! – замахиваясь на Дударева, крикнула казачка.
– А ты не шуми, я не из пужливых. Мне бояться некого, а тебе, гляди, как бы хуже не вышло! – предупредил Дударев.
У двери он оглянулся. Прасковья бледная, строгая, злыми глазами смотрела ему вслед. Непослушная кофточка снова распахнулась, загорелая кожа резко отделялась от белой полоски, видневшейся из-под воротника. Вдруг писарь накинул щеколду на дверь и, задув ночничок, бросился к Прасковье.
– Вре-ешь, – сжимая ее в объятиях и осыпая поцелуями, забормотал он, – не уйдешь от меня…
Он опрокинул табурет и потащил ее в темноте к кровати. Прасковья изо всех сил ударила его по лицу.
Дударев, тяжело дыша, продолжал тащить ее упорно и молча. Прасковья вырвалась и побежала к дверям. За ней, повалив стол, бросился писарь.
Прасковья, отталкивая писаря и шаря руками в темноте, натолкнулась на секач, которым рубили кизяк и сучья для печки. Схватив его, она, не видя, куда бьет, с размаху ударила. Дударев вскрикнул и пошатнулся. Прасковья почувствовала, как ослабели его руки, как он осел и тяжело повалился на затрещавшую кровать.
– Убила! – ахнула женщина, стоя в темноте, боясь даже пошевельнуться. Так прошло минуты две.
– Ну, вставай, вставай да иди отселе, – шепотом, еще не веря своим страхам, проговорила она.
Писарь молчал.
Тогда, пугаясь темноты, тишины и неподвижности лежавшего на кровати тела, она срывающимся, дрожащим голосом, стала уговаривать:
– Прокоп Иваныч, ну, да вставайте ж, ради господа бога. Я ж прошу вас, уходите…
Было по-прежнему тихо. Готовая разрыдаться, Прасковья нашарила на поставце серники и, чиркнув спичкой, зажгла ночничок.
Слабый свет лампы озарил хату.
Дударев лежал поперек кровати. По его лбу и лицу тянулась черная, липкая струйка крови. Одна рука писаря свисала к полу, другая была подвернута. Лицо его показалось Прасковье таким страшным и белым, что ночничок задрожал в ее руке. Она нагнулась над писарем. Он слабо хрипел, на губах пузырилась пена.
Прасковья долго смотрела на Дударева. Глаза ее мрачнели, лицо становилось суровей и строже. Страх проходил.
Она сдвинула брови и с ненавистью сказала, глядя на неподвижное тело:
– Это вам за Панаса, за мою загубленную жизнь!
Прикрутив ночничок, она переложила из сундука в узел кое-какие вещи и, приперев дверь палкой, вышла во двор.
Звезды ярко светили в небе. До рассвета было еще далеко. Собаки лаяли за базом, где-то сонно прокукарекал и затих петух. Было свежо, и Прасковье стало зябко. Она снова вошла в хату сняла со стены шубу и шаль, закуталась в нее. Немного постояв и подумав, она вынула из столика краюху хлеба, сала, луку, соль. Завернув все это в чистый рушничок, даже не глядя в сторону Дударева, она вышла на улицу и огородами пошла к Тереку, который поблескивал за рощей.
Утром, часов около десяти, атаман станицы, понятые, двое выборных стариков в сопровождении попа Леонтия и толпы любопытных, ахающих и охающих баб, старух и казаков, пришли к хате Прасковьи.
Постучав в дверь и крикнув: «А ну, отворяй, хозяйка», атаман, «для прилику» подождав минуту, толкнул ногой дверь. В хате никого не было, незадутый ночник, потрескивая, догорал у печи.
В углу, на кровати, лежал с разрубленным лбом писарь, которого с самого утра не могли найти посланные на розыски дневальные. На полу валялся залитый кровью кухонный секач.
Атаман остановился, поп в ужасе шарахнулся назад, а в двери уже заглядывали встревоженные люди.
– Напоролся еж на нож, – почесывая затылок, озадаченно сказал атаман.
Прибежавший фельдшер установил, что писарь без сознания, что рана тяжелая, но не смертельная и после месячного лечения Дударев будет на ногах.
Раненого свезли в Моздок.
Имущество, брошенное «большевичкой», описали и назначили на воскресенье торги. Коня и корову передали в военный фонд отдела.
К полудню по станице пробежала ужасная весть. Мальчишки, игравшие за рощей, недалеко от брода через Терек, там, где в омуте кружилась вода, нашли старые чеги и шубейку Прасковьи. Возле берега, на камнях, лежал ее белый в крапинку платок.
– И себя погубила, змея, и писарька чуть не ухлопала, – было надгробным словом соседки, услышавшей эту весть.
А Прасковья тем временем широко и бодро шагала по ту сторону Терека. Родная станица была уже далеко. Сизые горы вставали вдали. Переночевав на дальних кабардинских хуторах, она наутро подалась дальше, к промыслам Грозного, где решила наняться на работу в ожидании ухода белых.








