Текст книги "Ананке (Пиркс на Марсе)"
Автор книги: Х. Хескет-Притчард
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Разумеется... если я нужен... – Пиркса это застигло врасплох, и он пытался собраться с мыслями. – Только мне нужно получить согласие Базы...
– Это мы сами уладим, если вы не возражаете.
Больше они ни о чем не говорили, отправились втроем в главный "пузырь", где в длинном, с низким потолком зале Управления сидело двадцать с лишним экспертов: несколько человек здешних, остальные – с Большого Сырта. Поскольку наступило обеденное время, а каждая минута была на счету, им принесли холодные закуски из буфета, и так, за чаем, над тарелочками с едой, из-за чего все выглядело как-то неофициально, почти несерьезно, началось совещание. Пиркс, конечно, понимал, почему председательствующий, инженер Хойстер, попросил его выступить первым и описать ход катастрофы. Он был здесь единственным несомненно беспристрастным свидетелем, поскольку не являлся ни сотрудником диспетчерской, ни членом экипажа "Ариэля".
Когда Пиркс по ходу рассказа начал описывать свою реакцию, Хойстер впервые перебил его:
– Значит, вы хотели, чтобы Клайн выключил автоматику и попытался сам совершить посадку, да?
– Да.
– А можно узнать, почему?
Пиркс не замедлил с ответом:
– Я считал это единственным шансом.
– Так. А вам не казалось, что переход на ручное управление может привести к потере равновесия?
– Оно уже было потеряно. Впрочем, это можно проверить – есть ведь ленты.
– Конечно. Мы хотели прежде всего представить себе общую картину. А... каково ваше личное мнение?..
– О причине?..
– Да. Мы сейчас не столько совещаемся, сколько обмениваемся информацией, поэтому что бы вы ни сказали, это вас ни к чему особенно не будет обязывать, а любое предположение может оказаться ценным... даже самое рискованное.
– Понимаю. Что-то случилось с компьютером. Не знаю, что, и не знаю, как это могло произойти. Если б я сам не был в диспетчерской, я бы в это не поверил, но я был и все слышал. Это компьютер изменил процедуру и объявил метеоритную тревогу, внезапно и невнятно. Звучало это примерно так: "Метеориты – внимание – полная мощность на оси – вперед?" А поскольку никаких метеоритов не было... – Пиркс пожал плечами.
– Этот компьютер на "Ариэле" – усовершенствованный вариант модели АИБМ-09, – заметил Боулдер, электронщик; Пиркс его знал, они встречались на Большом Сырте.
Пиркс кивнул.
– Я знаю. Потому я и говорю, что не поверил бы, если б не видел собственными глазами. Но это случилось.
– Как вы считаете, командор, почему Клайн ничего не сделал? – спросил Хойстер.
Пиркс внутренне похолодел и, прежде чем ответить, оглядел присутствующих. Этот вопрос не могли не задать. Но Пирксу не хотелось оказаться первым, кто вынужден будет на него отвечать.
– Этого я не знаю.
– Естественно. Однако многолетний опыт поможет вам представить себя на месте Клайна...
– Я представил. Я сделал бы то, к чему пытался его склонить.
– А он?
– Не было никакого ответа. Шум и вроде бы крики. Нужно будет очень тщательно прослушать ленты. Но боюсь, что это не много даст.
– Командор... – Хойстер говорил тихо и со странной медлительностью, будто осторожно подбирал слова. – Вы ведь ориентируетесь в ситуации, правда? Два следующих корабля того же типа, с той же системой управления сейчас находятся на линии Земля – Марс; "Арес" будет здесь через шесть недель, но "Анабис" – всего через девять дней. Не говоря уж о том, к чему нас обязывает память о погибших, мы имеем еще большие обязательства перед живыми. За эти пять часов вы, несомненно, уже обдумали все, что произошло. Я не могу заставить вас говорить, но очень прошу сообщить нам, к каким выводам вы пришли.
Пиркс почувствовал, что бледнеет. С первых же слов он понял, что хочет сказать Хойстер, и вдруг его охватило странное ощущение ночного кошмара: ожесточенное, отчаянное безмолвие, в котором он сражался с безликим противником и, убивая его, словно погибал с ним вместе. Это длилось мгновение. Он овладел собой и взглянул прямо в глаза Хойстеру.
– Понимаю, – сказал он. – Клайн и я – это два разных поколения. Когда я начинал летать, автоматика подводила гораздо чаще... Это накладывает отпечаток на все поведение человека. Думаю, что Клайн... доверял автоматам до конца.
– Клайн думал, что компьютер лучше разбирается в еле? Считал, что он сможет овладеть ситуацией?
– Может, он на это и не рассчитывал... а только думал, что если компьютер не справится, то человек тем более.
Пиркс перевел дыхание. Он все же сказал, что думал, не опорочив при этом младшего собрата, уже погибшего.
– Как по-вашему, была возможность спасти корабль?
– Не знаю. Времени было очень мало. "Ариэль" почти потерял скорость.
– Вы когда-нибудь садились в подобных условиях?
– Да. Но в маленькой ракете – и на Луне. Чем длиннее и тяжелее корабль, тем труднее восстановить равновесие при потере скорости, особенно если начинается крен.
– Клайн вас слышал?
– Не знаю. Должен был слышать.
– Он взял на себя управление?
Пиркс хотел было сказать, что все это можно узнать по лентам, но вместо этого ответил:
– Нет.
– Откуда вы знаете? – это спросил Романи.
– По контрольной табличке. Надпись "Автоматическая посадка" светилась все время. Она погасла, лишь когда корабль разбился.
– А вы не думаете, что у Клайна уже не оставалось времени? – спросил Сейн. Его обращение выглядело подчеркнутым – ведь они были на "ты". Словно бы между ними обозначилась некая дистанция... может, враждебность?
– Ситуацию можно математически промоделировать, тогда выяснится, были ли шансы, – Пиркс старался говорить конкретно и по-деловому. – Я этого знать не могу.
– Но когда крен превышает 45 градусов, равновесие уже невозможно восстановить, – настаивал Сейн. – Ведь верно?
– На моем "Кювье" это не совсем так. Можно увеличить тягу сверх установленных пределов.
– Перегрузки больше двадцатикратной могут убить.
– Могут. Но падение с высоты пяти километров не может не убить.
На том и окончилась эта краткая дискуссия. Под лампами, включенными, несмотря на дневную пору, плоско стлался табачный дым. Все курили.
– По-вашему, Клайн мог взять управление на себя, но не сделал этого. Так? – Хойстер продолжил свою линию вопросов.
– Вероятно, мог.
– А вы не считаете возможным, что ваше вмешательство сбило его с толку? – отозвался заместитель Сейна; Пиркс его не знал.
Здешние – против него? Он и это мог понять.
– Я считаю это возможным. Тем более что там, в рулевой рубке, люди что-то кричали. По крайней мере похоже было на это.
– На панику? – спросил Хойстер.
– На этот вопрос я не буду отвечать.
– Почему?
– Надо прослушать ленты. Это ведь не точные данные. Шум, который можно истолковать по-разному.
– А наземный контроль, по вашему мнению, мог еще что-нибудь сделать? с каменным лицом спрашивал Хойстер.
Похоже было на то, что внутри комиссии назревает раскол. Хойстер был с Большого Сырта.
– Нет. Ничего.
– Вашим словам противоречит ваше собственное поведение.
– Нет. Контроль не имеет права вмешиваться в решение командира в такой ситуации. В рулевой рубке ситуация может выглядеть иначе, чем внизу.
– Значит, вы признаете, что действовали вопреки установленным правилам? – снова вмешался заместитель Сейна.
– Да.
– Почему? – спросил Хойстер.
– Правила для меня не святыня. Я всегда делаю то, что сам считаю правильным. Мне уже приходилось за это отвечать.
– Перед кем?
– Перед Космическим Трибуналом.
– Но ведь с вас сняли все обвинения? – заметил Боулдер.
Большой Сырт – против Агатодемона. Это было почти очевидно.
Пиркс промолчал.
– Благодарю вас.
Он пересел на стул, стоящий в сторонке, потому что начал давать показания Сейн, потом – его заместитель. Тем временем из диспетчерской доставили регистрационные ленты. Поступали также сообщения о ходе работ с обломками "Ариэля". Было уже ясно, что никто не остался в живых, но в рулевую пробраться еще не удалось: она врезалась на одиннадцать метров вглубь. Прослушивали ленты, записывали показания до восьми вечера. Затем устроили перерыв на час. Сыртийцы вместе с Сейном отправились на место катастрофы. Романи остановил Пиркса в коридоре.
– Командор...
– Слушаю.
– Вы ни на кого тут не...
– Не надо так говорить. Ставка слишком высокая, – перебил его Пиркс.
Романи кивнул.
– Вы пока что останетесь здесь на 72 часа. Мы уже договорились с Базой.
– С Землей? – изумился Пиркс. – Мне кажется, я уже ничем но смогу помочь...
– Хойстер, Рааман и Боулдер хотят кооптировать вас в комиссию. Вы не возражаете?
Сплошные сыртийцы...
– Если б я и захотел возразить, то не смог бы, – ответил Пиркс, и на этом они расстались.
В девять вечера собрались снова. Прослушивать ленты было тяжело, но еще тяжелее было смотреть фильм, запечатлевший все фазы катастрофы с того момента, как вспыхнула в зените зеленая звезда "Ариэля"...
Затем Хойстер подытожил предварительные результаты расследования:
– В самом деле похоже, что подвел компьютер. Он действовал так, словно "Ариэль" шел на пересечение с какой-то посторонней массой. Регистрационные ленты показывают, что он превысил допустимую мощность на три единицы. Почему он это сделал, мы не знаем. Возможно, что-то выяснится в рулевой рубке.
Он имел в виду регистрационные ленты "Ариэля"; Пиркс в этом отношении был настроен скептически.
– Что происходило в рулевой в последние минуты – невозможно уразуметь. Во всяком случае, компьютер подвел не в смысле оперативности. В самый критический момент он действовал вполне исправно – принимал решения и давал команды агрегатам в течение наносекунд. И агрегаты до конца работали безупречно. Это совершенно точно. Но мы не обнаружили абсолютно ничего, что могло бы свидетельствовать о внешней или внутренней опасности, мешавшей нормальной посадке. С семи часов трех минут до семи часов восьми минут все шло идеально. Решение компьютера об отмене посадки и о заранее обреченной попытке стартовать пока ничем объяснить не удается. Коллега Боулдер?
– Я не могу этого понять.
– Ошибка в программе?
– Исключено. "Ариэль" много раз садился по этой программе на оси и с любых возможных траекторий.
– На Луне. Там притяжение меньше.
– Это может иметь некоторое значение для тяговых двигателей, но не для информационного комплекса. А двигатели не подвели.
– Коллега Рааман?
– Я не очень знаком с этой программой.
– Но вы знаете эту модель компьютера?
– Да.
– Что может прервать процедуру посадки, если нет внешних причин?
– Ничто не может.
– Ничто?
– Ну, разве что мина, подложенная под компьютер...
Наконец эти слова были сказаны. Пиркс слушал с величайшим вниманием. Шумели вентиляторы, дым сгущался под потолком возле вытяжных отверстий.
– Саботаж?
– Компьютер действовал до конца, хоть и непонятным для нас образом, заметил Керховен, единственный интеллектронщик из местных в составе комиссии.
– Ну... насчет мины это я просто так сказал, – Рааман пошел на попятный. – Главную процедуру, то есть посадку или старт, в норме, если компьютер исправен, может прервать только нечто необычайное. Например, потеря мощности...
– Мощность сохранялась.
– Но в принципе компьютер может прервать главную процедуру?
Председательствующий это, конечно, знал. Пиркс понимал, что он сейчас обращается не к ним: говорит то, что должна услышать Земля.
– Теоретически может. Практически – нет. Метеоритная тревога во время посадки не объявлялась ни разу за всю историю космонавтики. Метеорит всегда можно обнаружить при подходе. И в этом случае посадка просто откладывается.
– Но ведь никаких метеоритов не было?
– Не знаю.
Разговор зашел в тупик. С минуту все молчали. За круглыми окнами уже стемнело. Марсианская ночь.
– Нужно поговорить с людьми, которые конструировали этот компьютер и проверяли его на тестах, – сказал наконец Рааман.
Хойстер кивнул. Он просматривал переданное телефонистом сообщение.
– Примерно через час они доберутся до рулевой рубки, – сказал он. Потом, подняв голову, добавил: – Завтра в совещании будут участвовать Макросе и ван дер Войт.
Это всех взбудоражило. Макросе был главный конструктор, а ван дер Войт – генеральный директор Объединенных верфей, где строились стотысячники.
– Завтра? – Пирксу показалось, что он ослышался.
– Да. Разумеется, не здесь. Они будут присутствовать телевизионно. На прямой видеосвязи. Вот сообщение, – он поднял телефонограмму.
– Однако же! А какое сейчас запоздание? – спросил кто-то.
– Восемь минут.
– Как же они это себе представляют? Мы же будем без конца ждать каждую реплику! – раздались возгласы.
Хойстер пожал плечами.
– Мы обязаны подчиниться. Конечно, затруднения будут... Разработаем соответствующий порядок ведения...
– Совещание отложим до завтра? – спросил Рааман.
– Да. Соберемся в шесть утра. К этому времени получим уже лепты из рулевой.
Пиркс обрадовался, когда Романи пригласил его к себе на ночлег. Он предпочитал не общаться с Сейном. Поведение Сейна он понимал, но не одобрял.
Не без труда разместили всех сыртийцев, и к полуночи Пиркс остался, наконец, один в каморке, которая представляла собой библиотеку и личный рабочий кабинет руководителя Базы. Не раздеваясь, он улегся на походную койку, поставленную среди теодолитов, закинул руки за голову и лежал недвижимо, глядя в низкий потолок, почти не дыша.
Странно, там, среди посторонних людей, он переживал случившееся словно бы извне, как один из многих очевидцев. Он не включался полностью в происходящее, даже когда, отвечая на вопросы, ощущал неприязнь, недоброжелательство, молчаливое обвинение в том, что он, чужак, хочет поставить себя выше местных специалистов, даже когда Сейн выступил против него, – все это оставалось извне, казалось естественным и неизбежным: так и должно все происходить в подобных обстоятельствах. Он готов был отвечать за сноп поступки, но исходя из рациональных предпосылок, так что не чувствовал себя ответственным за трагедию. Он был потрясен, но сохранял спокойствие, все время оставался наблюдателем, не вполне подчиняющимся ходу событий, ибо события эти выстраивались в систему, – при всей загадочности происходящего их можно было анатомировать, изучать разъятыми, застывшими, фиксированными в зажимах официального расследования. Теперь все это распалось. Он ни о чем не думал, не вызывал в памяти никаких картин – они сами снова всплывали по порядку: телеэкраны, на них появление корабля вблизи Марса, торможение космической скорости, изменение тяги; он словно был одновременно всюду, в диспетчерской и в рулевой рубке, он воспринимал эти глухие удары, эти громыханья, пробегающие по килю и шпангоутам, когда колоссальная мощность, угасая, сменяется вибрацией бороводородных двигателей, и этот бас, которым турбонасосы заверяют, что гонят горючее; он чувствовал тормозную тягу и величаво неторопливое снижение – и тот перелом, тот грохот внезапно оживших двигателей, когда полная мощность снова рванулась в дюзы, а затем – вибрация, потеря равновесия; ракета, отчаянно пытаясь выровняться, качается, как маятник, кренится, как пьяная колокольня, и рушится с высоты, уже бессильная, уже мертвая, неуправляемая, слепая, будто камень, падает, сокрушая скалы, а Пиркс присутствовал везде и всюду. Он словно был этим борющимся кораблем и, болезненно ощущая полнейшую необратимость, окончательность того, что произошло, все же возвращался к тем мгновениям, долям секунды, будто повторяя безмолвный вопрос – что же не сработало, что подвело? Пытался ли Клайн перенять управление ракетой, сейчас было уже несущественно. Диспетчеры действовали по существу безупречно; они, правда, перешучивались, но это могло покоробить лишь человека суеверного или воспитанного в те времена, когда нельзя было позволять себе такую беспечность. Разумом Пиркс понимал, что ничего плохого в этом нет.
Он лежал навзничь и в то же время словно бы стоял у диагонального иллюминатора, нацеленного в зенит, когда искристую зелень бороводородной звезды поглотила ужасающая ослепительная вспышка атомной тяги, пульсируя в уже стынущих дюзах, и ракета раскачивалась, как язык колокола, веревку которого дергают яростные руки, и кренилась всем своим невероятно длинным корпусом, – она была такая громадная, что, казалось, уже сам размер, сам грандиозный размах выводит ее за пределы любых опасностей; должно быть, то же самое думали сто лет назад пассажиры "Титаника".
Вдруг все исчезло, будто он проснулся. Пиркс встал, умылся, открыл чемоданчик, достал пижаму, домашние туфли, зубную щетку – и в третий раз за этот день взглянул на себя в зеркале ванной словно на какого-то незнакомца.
Возраст между тридцатью и сорока – ближе к сорока – это полоса тени. Уже приходится принимать условия неподписанного, без спросу навязанного договора, уже известно, что обязательное для других обязательно и для тебя и нет исключений из этого правила: приходится стареть, хоть это и противоестественно.
До сих пор это тайком делало наше тело, но теперь этого мало. Требуется примирение. Юность считает правилом игры – нет, ее основой – свою неизменяемость: я был инфантильным, недоразвитым, но теперь-то я уже по-настоящему стал самим собой и таким останусь навсегда. Это абсурдное представление в сущности является основой человеческого бытия. Когда обнаруживаешь его безосновательность, сначала испытываешь скорее изумление, чем испуг. Возмущаешься так искренне, будто прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая и что все должно было идти совсем иначе. Вслед за ошеломлением, гневом, протестом начинаются медлительные переговоры с самим собой, с собственным телом, которые можно передать примерно так: несмотря на то что мы непрерывно и незаметно стареем физически, наш разум никак не может приспособиться к этому непрерывному процессу. Мы настраиваемся на тридцать пять лет, потом – на сорок, словно в этом возрасте так и сможем остаться, а потом, при очередном пересмотре иллюзий, приходится ломать себя, и тут наталкиваешься на такое внутреннее сопротивление, что по инерции перескакиваешь вроде бы даже слишком далеко. Сорокалетний тогда начинает вести себя так, как, по его представлениям, должен вести себя старик. Осознав однажды неотвратимость старения, мы продолжаем игру с угрюмым ожесточением, словно желая коварно удвоить ставку; пожалуйста, мол, если уж это бесстыдное, циничное, жестокое требование должно быть выполнено, если я вынужден оплачивать долги, на которые я не соглашался, не хотел их, ничего о них не знал, – на, получай больше, чем следует; на этой основе (хотя смешно называть это основой) мы пытаемся перекрыть противника. Я вот сделаюсь сразу таким старым, что ты растеряешься. И хотя мы находимся в полосе тени, даже чуть ли не дальше, в периоде потерь и сдачи позиций, на самом деле мы все еще боремся, мы противимся очевидности, и из-за этого трепыханья стареем скачкообразно. То перетянем, то недотянем, а потом видим – как всегда, слишком поздно, – что все эти стычки, эти самоубийственные атаки, отступления, лихие наскоки тоже были несерьезными. Ибо мы стареем, по-детски отказываясь согласиться с тем, на что совсем не требуется нашего согласия, сопротивляемся там, где нет места ни спорам, ни борьбе – тем более борьбе фальшивой.
Полоса тени – это еще не преддверие смерти, но в некоторых отношениях период даже более трудный, ибо здесь уже видишь, что у тебя не осталось неиспробованных шансов. Иными словами, настоящее уже не является преддверием, предисловием, залом ожидания, трамплином великих надежд ситуация незаметно изменилась. То, что ты считал подготовкой, обернулось окончательной реальностью; предисловие к жизни оказалось подлинным смыслом бытия; надежды – несбыточными фантазиями; все необязательное, предварительное, временное, какое ни на есть – единственным содержанием жизни. Что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится; нужно с этим примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния.
Это критический возраст для космонавтов больше, чем для кого-либо другого, потому что в этой профессии малейшая неисправность организма сразу лишает тебя всякой ценности. Физиологи иногда говорят, что космонавтика предъявляет требования, слишком высокие даже для людей, идеально развитых и в физическом, и в умственном отношении: выбывая из авангарда, здесь теряешь все.
Медицинские комиссии безжалостны – по необходимости, ибо нельзя допустить, чтобы человек умер или свалился от приступа во время космической вахты. Людей будто бы в расцвете сил списывают с кораблей, и они сразу оказываются у последней черты; врачи настолько привыкли ко всяким уловкам, к отчаянным попыткам симулировать здоровье, что разоблачение не влечет за собой никаких последствий – ни дисциплинарных, ни моральных, ровно ничего; почти никому по удавалось продлить срок действительной службы в космонавтике за предел пятидесяти лет. Перегрузки – это опаснейший враг мозга; может, через сто или тысячу лет будет иначе, но пока что эта перспектива угнетает каждого космонавта, вступившего в полосу тени.
Пирксу было известно, что молодежь называет его врагом автоматики, консерватором, мамонтом. Некоторые из его ровесников уже не летали; в меру способностей и возможностей они переквалифицировались – стали преподавателями, членами Космической Палаты, пристроились на синекуры в доках, заседали в контрольных комиссиях, возились со своими садиками. Вообще как-то держались и неплохо разыгрывали примирение с неизбежным бог знает, чего это стоило многим из них. Но случались и безответственные поступки, порожденные несогласием, бессильным протестом, высокомерием и яростью, ощущением несправедливо постигшего их несчастья. Душевнобольных среди космонавтов не было, но некоторые опасно приближались к помешательству, хотя никогда не переступали последней черты; и все же под нарастающим давлением близящейся неизбежности случались эксцессы, поступки по меньшей мере странные... О да, он знал всякие эти причуды, заблуждения, суеверия, которым поддавались и незнакомые ему люди, и те, которых он знал много лет, за которых когда-то мог бы вроде поручиться.
Каждый день необратимо гибнет в мозгу несколько тысяч нейронов, и уже к тридцати годам начинается эта специфическая неощутимая, по неустанная гонка, соперничество между ослабеванием функций мозга, размываемого атрофией, и их совершенствованием на основе накапливающегося опыта; так возникает шаткое равновесие, прямо-таки акробатическое балансирование, которое дает возможность жить – и летать. И видеть сны. Кого он столько раз убивал во сне прошлой ночью? Нет ли в этом какого-то особого смысла?
Пошевелившись на койке, которая заскрипела под его тяжестью, Пиркс подумал, что, может, ему так и не удастся уснуть. До сих пор он не знал бессонницы, по когда-нибудь она должна же появиться. Эта мысль странно обеспокоила его. Он боялся вовсе не бессонной ночи, а такой вот строптивости собственного тела, которое до сих пор было абсолютно надежным, а теперь вдруг распустилось. Он просто не хотел валяться с открытыми глазами; хоть это и было глупо, он сел, бессмысленно воззрился на свою зеленую пижаму и поревел взгляд на книжные полки. Он не рассчитывал найти здесь что-либо интересное, и поэтому его поразила шеренга толстых томов над исклеванной циркулем чертежной доской. Развернутым строем стояла там почти что вся история ареологии; большинство этих книг Пиркс знал, те же самые издания имелись в его библиотеке на Земле. Он встал и начал поочередно притрагиваться к внушительным корешкам. Здесь был но только отец астрономии Гершель, но и Кеплер, его "Новая астрономия", опирающаяся на материалы наблюдений Тихо де Браге. А дальше шли Фламмарион, Бакхюйзен, Кайзер, и великий фантаст Скиапарелли, и Аррениус, и Антониади, Койпер, Лоуэлл, Пикеринг, Сахеко, Струве, Вокулер. И карты, рулоны карт, со всеми этими названиями – Margaritifer Sinus, Lacus Solis и сам Агатодемон... Пиркс просто смотрел – ему незачем было открывать эти книги с их потертыми обложками, толстыми, как доски.
Запах старого полотна, переплетной основы, – запах достопочтенный и в то же время с гнильцой – оживил в памяти Пиркса часы, посвященные загадке, которую люди штурмовали два столетия подряд, осаждали неисчислимым множеством гипотез и, наконец, умирали, так и не дождавшись решения проблемы. Антониади, всю свою жизнь не замечавший каналов, на склоне лет неохотно сознался, что видел "какие-то линии, которые выглядели подобным образом". Графф, который так и не увидел ни одного канала, говорил, что ему не хватает "воображения", присущего многим его коллегам. "Каналисты" же видели сеть каналов и зарисовывали ее по ночам, часами подстерегая у телескопов краткие мгновения "спокойной атмосферы", – тогда, уверяли они, на мглисто-буром диске четко проступает геометрически точная сеть, вычерченная линиями тоньше волоса. У Лоуэлла эта сеть получалась густой, у Пикеринга – более редкой; зато Пикерингу везло на "близнецов", как называли удивительное раздваивание каналов. Оптическая иллюзия? Тогда почему же некоторые каналы никак не хотели раздваиваться? Пиркс в бытность свою кадетом корпел над этими книгами в читальном зале – такие старинные издания на дом не выдавались. Он был тогда, что и говорить, сторонником "каналистов". Их аргументы казались ему неопровержимыми: Графф, Антониади, Холл, все, кто остался Фомой неверующим, работали в обсерваториях на севере, в задымленных городах, с вечно беспокойным воздухом, в то время как Скиапарелли был в Милане, а Пикеринг сидел на своей горе, поднимавшейся над аризонской пустыней. "Антиканалисты" ставили хитроумные эксперименты: предлагали перерисовать диск с хаотически нанесенными на него точками и кляксами, которые на большом расстоянии сливались в некое подобие сети каналов, а потом спрашивали: почему каналы на Марсе не видны даже в самые мощные телескопы? Почему невооруженным глазом можно усмотреть каналы и на Луне? Почему первые наблюдатели не видели никаких каналов, а после Скиапарелли все, как по команде, прозрели? А "каналисты" отвечали: до появления телескопов никто никогда никаких каналов на Луне не видел. В больших телескопах нельзя использовать полную апертуру и максимальное увеличение, потому что атмосфера Земли недостаточно спокойна; опыты с рисунками – это обходный маневр... У "каналистов" на все был готов ответ. Марс – это гигантский замерзший океан, каналы – трещины в его ледяных полях, раскалывающихся под ударами метеоритов. Нет, каналы – это широкие долины, по которым текут весенние паводки, а на их берегах тогда расцветает марсианская растительность. Спектроскопия перечеркнула и эту возможность: выяснилось, что воды слишком мало. Тогда узрели в каналах огромные каньоны, длинные долины, по которым плывут от полюса к экватору потоки туч, гонимые конвекционными течениями. Скиапарелли никогда не решался открыто заявить, что каналы – это создания инопланетян, он использовал двузначность термина "канал"; это был специфический пунктик такая застенчивость миланца и многих других астрономов: они не называли вещи своими именами, а только рисовали карты и предъявляли их. Но в архиве Скиапарелли сохранились рисунки, объясняющие, как возникает раздвоение каналов, как появляются пресловутые "каналы-близнецы" – там, где вода врывается в параллельные, прежде высохшие русла, ее подъем внезапно затемняет контуры, как если бы залить тушью насечки на дереве... Противники же не только отрицали существование каналов, не только накапливали контраргументы, но с течением времени словно бы все яростней ненавидели эти каналы. Уоллес, второй вслед за Дарвином создатель теории естественной эволюции, то есть даже не астроном, человек, который, может, в жизни ни разу не глядел на Марс в телескоп, в своем стостраничном памфлете изничтожил не только каналы, но и самую мысль о существовании жизни на Марсе. "Марс, – писал он, – не только не заселен разумными существами, как это утверждает мистер Лоуэлл, – он вообще абсолютно необитаем".
Никто из ареологов не отличался сдержанностью и умеренностью: каждый стремился открыто провозгласить свое кредо. Следующее поколение "каналистов" уже описывало марсианскую цивилизацию – и разногласия росли: "живой оазис деятельного разума", – говорили одни; "мертвая пустыня", отвечали им другие. Потом Сахеко увидел эти загадочные вспышки, мгновенно гаснущие среди возникающих туч; они были слишком кратковременными для вулканического извержения и появлялись при противостоянии планет, а значит, не могли порождаться отблеском Солнца на обледенелом горном склоне; произошло это еще до открытия атомной энергии, так что гипотеза о марсианских ядерных испытаниях возникла позднее... В первой половине XX века все согласились с тем, что геометрически четких каналов Скиапарелли, правда, нет, но все же существует Нечто, дающее возможность их увидеть; глаз дорисовывает, но не творит иллюзии из ничего; каналы видело слишком много людей из самых разных точек земного шара. В общем наверняка – не открытая вода в ледяных расщелинах и не потоки низких туч в руслах долин, возможно, даже и не полосы растительности, а все же есть Нечто – почем знать, может, еще более загадочное, непонятное – и оно ждет человеческого взгляда, фотообъективов, автоматических зондов.
Пиркс ни с кем не делился мыслями, которые овладевали им при этом ненасытном чтении, но Берст, сообразительный и беспощадный, как и подобает первому ученику, раскусил тайну Пиркса и на несколько недель сделал его посмешищем всего курса: прозвал его "канальным Пирксом", который якобы провозгласил новую доктрину наблюдательной астрономии: "Верую, ибо этого нет". Пиркс и вправду знал, что никаких каналов нет и – что еще хуже, может, еще безжалостней – нет вообще ничего такого, что напоминает каналы. Как же он мог этого не знать, если Марс давно уже был покорен, если сам он сдавал зачеты но ареографии и ему приходилось не только ориентироваться на детальных аэрофотокартах марсианской поверхности, но и совершать посадки в имитаторе – на дно того самого Агатодемона, где он теперь стоял под колпаком Проекта, перед полкой с плодами двухсотлетних усилий, обратившимися в музейный экспонат.
Разумеется, он все это знал, но эти знания держались в его голове как-то совершенно обособленно: они не подлежали проверке, словно были сплошным грандиозным обманом. И словно по-прежнему существовал какой-то другой, недосягаемый, покрытый геометрическими чертежами таинственный Марс.
Во время полета на линии Земля – Марс наступает такой период, возникает такая зона, откуда действительно начинаешь видеть невооруженным глазом, и притом видеть непрерывно на протяжении многих часов, то, что Скиапарелли, Лоуэлл и Пикеринг наблюдали только в редкие мгновения атмосферного затишья. Через иллюминаторы – иногда сутки, а иногда и двое суток – можно наблюдать каналы, возникающие как тусклый чертеж на фоне бурого недружелюбного диска. Потом, когда планета еще немного приблизится, они начинают бледнеть, расплываться, один за другим уходят в небытие, от них не остается ни малейшего следа, и планета, лишенная каких-либо четких очертаний, своей пустынностью, своим нудным, будничным равнодушием словно насмехается над теми надеждами, которые она пробудила. Правда, еще через несколько недель полета Нечто появляется окончательно и уже не расплывается, но теперь это попросту выщербленные валы кратеров, причудливые нагромождения выветрившихся скал, бесформенные каменистые осыпи, тонущие в глубоком буром песке, и все это ничуть не походит на прежний, чистый и четкий геометрический чертеж. На близком расстоянии планета уже покорно, до конца обнажает свой хаос, она не в силах скрыть столь очевидное зрелище миллиардолетней эрозии. И этот хаос прямо невозможно согласовать с тем памятным четким рисунком, который передавал очертания чего-то, что воздействовало так сильно, будило такое волнение именно потому, что в нем угадывался логический порядок, какой-то непонятный, но выдающий свое присутствие смысл, для понимания которого требовалось только приложить побольше усилий.