Текст книги "Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла"
Автор книги: Гуго Гупперт
Соавторы: Петер Хандке,Рейнгард Федерман,Ингеборг Бахман,Вальтер Томан,Герберт Эйзенрайх,Марлен Гаусхофер,Ганс Леберт,Фриц Хабек,Ильза Айхингер,Франц Кайн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
– Сам он никогда не занимался розысками, ему было безразлично, кто его отец. – И в заключение заявила, поджав губы, потому что не очень-то жаловала аристократов: – Может быть, даже кто-нибудь из Штарембергов.
Штаремберги владели (и владеют по сей день) множеством поместий в окрестностях Линца.
На следующее утро, вооруженный лучше, чем когда бы то ни было, я отправился к «Швейглю и сыну». Агентство размещалось в двух комнатах, а соединявшая их дверь, по-видимому, никогда не закрывалась. В первой комнате за маленьким, прямо-таки игрушечным письменным столом, который едва выдерживал тяжесть наваленных на него бумаг, сидел пухленький и словно бы помятый старичок в поношенном темно-сером костюме горца, а за двумя другими столами сидели две неряшливо одетые девушки. В задней комнате я увидел широкоплечего мужчину средних лет с обветренным лицом; весь его облик, начиная с косматой шевелюры, подсказывал, что на ногах у него (скрытых письменным столом) должны быть охотничьи сапоги. Одет он был в коричневый костюм горца, и, хотя этот костюм был, вероятно, лет на двадцать моложе того, что облекал пухленького старичка из первой комнаты, он был такой мятый и лоснящийся, что сразу выдавал в его владельце женатого человека. Рядом с ним за большим круглым столом суетилась старообразная женщина в халате мышиного цвета, вид у нее был еще менее привлекательный, чем у девушек из первой комнаты, тоже далеко не красавиц, но я сразу понял, что верховодит здесь она – и не только двумя девушками, но и обоими мужчинами. Во второй комнате мебели не было, только несколько полок и несгораемый шкаф, на дверце которого красовалась львиная голова; зато стены ее были сплошь утыканы оленьими рогами. Это показалось мне довольно бестактным для такого места, куда обращаются главным образом обманутые мужья, – впрочем, это уж не моя забота. Я поговорил с помятым старичком, он заставил меня изложить ему дело со всеми подробностями, хотя, казалось, все пропускал мимо ушей; когда я кончил, он направил меня во вторую комнату к мужчине в охотничьих сапогах. Если старик не проронил ни слова, то его младший коллега по крайней мере представился: «Швейгль-младший». Услышав эту фамилию, а также то, что мужчины обращались друг к другу на «ты», я заключил, что помятый старичок в первой комнате не кто иной, как Швейгль-старший; так что этому агентству следовало бы скорее называться «Швейгль и отец». Ну так вот, я рассказал свою историю еще раз, господин Швейгль-младший внимательно меня выслушал и сказал, обращаясь к мыши за круглым столом:
– Запишите все это!
Я пересел к ней и повторил свой рассказ снова, в третий раз, и, пока она стенографировала, оба Швейгля стояли тут же и слушали так внимательно, как будто им сообщали нечто совершенно новое. Старик беспрестанно кивал и обязательно перебивал меня, если мое теперешнее изложение хоть в самой малости расходилось с тем, что я рассказал ему в первый раз; младший только качал головой с таким видом, будто ему не по себе. Когда я упомянул адвоката Рурика или Юрика, старик засопел и сказал:
– Юбрик, доктор Юбрик, доктор Арно Юбрик, Штейнгассе, 14 или 12, чуть повыше кафе Ортнера, только на другой стороне, на той, где ипотечный банк. Да-да, старого доктора Юбрика давно уже нет в живых, а наследников не осталось – никого, конец.
За этим последовал долгий спор о том, к кому перешла контора доктора Юбрика после его смерти. Мышь слушала молча и, только когда оба Швейгля явно выдохлись и оставили эту тему, ласково-назидательным тоном сказала:
– К доктору Зеллевиху.
Старик опять засопел.
– Ну да, ну да, доктор Зеллевих – как же, знаю! Старый доктор Зеллевих. А молодой Зеллевих теперь юрисконсульт по налоговому обложению, Штейнгассе, 14, – знаю, знаю!
Я закончил свой рассказ, упомянул обо всех предположениях, которые когда-либо строили я, моя мать или мои тетушки, и в заключение спросил у господина Швейгля-младшего, сколько примерно он возьмет с меня за труды.
Он сказал:
– Ну, да уж последнюю рубашку мы с вас не снимем.
А мышь добавила:
– Если вы дадите двести шиллингов аванса, этого будет достаточно, ведь при тех данных, которыми вы располагаете, мы все равно ничего не узнаем.
Отец и сын не выразили ни малейшего протеста против такого уничижения их профессионального достоинства. Я отсчитал сто пятьдесят шиллингов, потому что имел при себе всего сто девяносто (я не собирался впредь давать авансы), и вернулся в первую комнату. Одна из двух молоденьких секретарш напечатала на машинке квитанцию; возле другой, прямо на ручке ее кресла, сидел теперь сухопарый и бледный тип лет сорока, в темных очках, закрывавших ему пол-лица, и что-то шепотом диктовал ей – мне показалось, что это сыщик. Тем временем мышь снова позвала меня к себе и положила передо мной два экземпляра анкеты, некоторые пункты ее были заполнены, другие прочеркнуты.
Я вынул было авторучку, чтобы подписать анкету, но мышь потребовала, чтобы я сперва прочитал текст, и я пробежал его глазами, после чего подписал. Потом я опять вернулся в первую комнату и взял там квитанцию, а господин Швейгль-младший принялся изучать ее с таким видом, будто ему никогда в жизни не приходилось читать ничего подобного. В конце концов он все же поставил свою подпись, мышь пришлепнула рядом печать, после чего вся эта комедия повторилась с анкетой, второй экземпляр каковой мне выдали на руки. Все торжественно со мной попрощались – словно расходились после похорон, только мышь не пожелала вылезти из своего угла и даже не взглянула в мою сторону. Я вышел на улицу, не зная, что мне обо всем этом думать. Вдруг сзади заскрипела дверь, и рядом со мной очутился тот самый сыщик. Голосом, столь же бесцветным, как его лицо, он сказал:
– Лучшее сыскное агентство изо всех, какие я только знаю. Здесь, в Линце, я обошел уже все, в Вене был в двух, в Зальцбурге – в одном и даже добрался до Штейра – все это сплошь мошенники, обманщики, живодеры. – Он подыскивал слова похлестче, на щеках его выступила легкая краска, но, видимо, других ругательств у него не нашлось, и он спросил: – Вы здесь по какому делу?
Я был уже не так уверен, что он действительно сыщик, и потому сказал (мне вдруг вспомнилось одно замечание майора) как можно более независимым тоном:
– Дело о наследстве. Но довольно бесперспективное.
Он предостерегающе поднял руку, словно я чуть было не совершил кощунство.
– Не говорите так! У «Швейгля и сына» ваше дело в надежных руках. Я обошел с десяток агентств – в Линце, в Вене, в Зальцбурге и даже в Штейре, и все впустую – потерянное время и потерянные деньги. Надо мне было сразу же обратиться к «Швейглю и сыну», но другие фирмы громчо заявляют о себе. «Швейгль и сын» в этом не нуждаются, у них и без того обивают пороги – о них идет молва, что это самое лучшее агентство.
Казалось, я должен был испытывать к нему чувство признательности – ведь от него я узнал, что мое дело в надежных руках, но его болтовня начала меня раздражать и, чтобы от него отделаться, я неожиданно резко спросил:
– Почему вы, собственно, зимой носите солнечные очки?
Но оказалось, что именно об этом и не следовало спрашивать.
– Зимой как раз хуже всего, – сказал он, и тут мне пришлось выслушать целую лекцию по медицине, пересыпанную терминами из области офтальмологии, в сравнении с которыми экономическая заумь Гарри Голда показалась мне ясной, как мармелад.
– И все это, – сказал он, – последствия взрыва гранаты, случившегося однажды ночью; было это в последнюю военную зиму в Эфеле, как раз перед началом нашего наступления. – И тут он изложил мне весь план наступления в Арденнах, в котором я – в отличие от него – действительно принимал участие, а также свой взгляд на то, как следовало на самом деле организовать это наступление.
Тем временем мы зашли в ближайшее кафе, мне пришлось сыграть с ним в бильярд, и я, конечно, проиграл – у меня не было навыка. Я вынужден был полностью оплатить счет: за себя – чашка мокко, рюмка коньяку, и за него – двойной мокко, три рюмки коньяку и несколько сигарет плюс бильярд. У меня был обратный билет, и только потому я еще успел до темноты вернуться в Вельс. Через неделю, прежде чем снова уехать в Вену, я еще раз зашел в агентство «Швейгль и сын», и они заверили меня, что уже занимаются моим делом; только мышь молчала, посасывая нижнюю губу, что не помешало ей содрать с меня еще сто пятьдесят шиллингов.
В Вене я рассказал Гарри Голду, как продвигаются мои розыски, и некоторое время после этого учился с необычным для меня усердием, и даже не без успеха, от коего уже вовсе отвык. Но шли дни, недели, наконец, месяцы; от «Швейгля и сына» все еще не было ни строчки; тогда я поехал в Линц и пошел в сыскное агентство. Когда эти люди увидели меня, лица у них приняли печальное выражение; они сердечно пожали мне руку, я полез было за бумажником, но господин Швейгль-младший заявил:
– Это было слишком давно и, что называется, быльем поросло. Вряд ли я могу вас обнадежить.
Я сказал:
– За деньгами дело не станет, – и открыл бумажник, куда предусмотрительно положил только несколько купюр по пятьдесят шиллингов. Однако господин Швейгль-младший жестом остановил меня:
– Я не собираюсь вас грабить, думаю, что деньги вам нужны самому.
Через десять минут я вручил мыши третий аванс – теперь он составил триста шиллингов. Прошло еще полгода, а от них опять не было никаких известий; тогда я снова поехал в Линц и заявил:
– По всей видимости, это дело безнадежное.
Оба Швейгля посмотрели на меня, и в их глазах я прочел, что не ошибся: только мышь не согласилась со мной и сказала:
– Клиенты воображают, что все можно выяснить за две недели.
На этот раз я оставил там пятьсот шиллингов, а зимой, на рождественские каникулы, поехал туда в последний раз и аннулировал дело. Господин Швейгль-младший выложил мне результаты своих розысков – и снова я услышал лишь то, что знал сам, – но платить мне больше ничего не пришлось; оба Швейгля сердечно потрясли мне руку, и я было устыдился, что проявил так мало терпения; только мышь по-прежнему не отрывалась от своих бумаг и даже не взглянула в мою сторону. Тут я подумал о тысяче ста шиллингах, которые оставил в этом агентстве, – почти столько же, сколько уплатил проворному майору; единственным достижением было то, что я узнал фамилию того адвоката, а также адрес его преемника. Я незамедлительно отправился к последнему.
Юрисконсульт по налоговому обложению Зеллевих оказался холодным и скользким, как рыба. Вначале я не хотел надоедать ему подробным изложением моей истории, а остановился только на самых важных ее моментах и спросил, сохранился ли архив доктора Юбрика. Он заявил, что ничего определенного на этот счет сказать не может, да и вообще он не вправе распоряжаться бумагами покойного. На мой вопрос, кто в силах мне помочь и кто вообще имеет доступ к этим бумагам, я получил ответ: «Наследник». Но после этого он все же попросил рассказать ему подробности, в результате чего я получил разрешение прийти на следующий день.
– Только на это потребуется немало времени, – сказал господин Зеллевих, и я спросил его:
– А денег сколько?
Я оплатил ему издержки, составившие около трехсот шиллингов, но мы ровным счетом ничего не нашли. Я находился еще в Вельсе у моих тетушек, когда от «Швейгля и сына» пришло письмо, где они сообщали, что нашли потомка того самого столяра и полагают, что теперь они намного приблизились к цели. Я ничего им не ответил, а только однажды проездом через Линц позвонил с вокзала в агентство и сообщил одной из секретарш, что у меня больше нет денег, да и вообще, я потерял интерес к этому делу, и попросил ее передать мои слова господину Швейглю. Что касается денег, то это, к сожалению, было недалеко от истины (я даже задолжал алименты), но в остальном я солгал. Просто после всех затрат и разочарований я решил взять дело в свои руки.
6
Господин Вудицль – разумеется, это был уже сын того Вудицля, который когда-то женился на дочери Рамметсэдера, – обитал в сыром и ветхом домишке на Капуцинерштрассе, в верхней части улицы. После того как я несколько раз нажал кнопку звонка, мне открыла блондинка лет двадцати пяти: волосы ее словно еще сочились перекисью, а тело, казалось, состоит из одних только бедер, к которым приклеилась узкая юбка. На мой вопрос, можно ли видеть господина Вудицля, она ответила: «Нет». Я спросил, когда бы я мог его застать. «Не знаю», – услышал я в ответ. В ту же минуту резкий женский голос в глубине дома прокричал: «Мерседес, закрой дверь, сквозит!» Я поспешно протиснулся в узкое пространство между бедрами и дверью и захлопнул ее за собой. Блондинка взглянула на меня, и в глазах ее я прочел желание влепить мне оплеуху. С минуту помолчав, она сказала:
– Отец спит. Будьте добры его не беспокоить!
Он, однако, вовсе не спал, так как неожиданно появился из двери слева. С ненавистью посмотрев на меня, как на человека, который уже не раз причинял ему серьезные неприятности, он жестом велел дочери скрыться в комнате напротив и прошествовал впереди меня в комнату, из которой только что вышел. Я последовал за ним, притворил дверь и спросил:
– Господин Вудицль – это вы будете? (Последние слова я прибавил только потому, что у него была такая смешная фамилия; обращаясь к нему, я чувствовал себя как-то неловко.)
Он раздраженно кивнул и плюхнулся на маленький диванчик, который заскрипел и запищал под тяжестью его приземистой фигуры, как целый базар детских дудочек.
– Чего вы хотите? – спросил он.
Я пробормотал – как мог невнятнее – свою фамилию, встал за стулом с высокой спинкой и, опершись на нее скрещенными руками, сказал:
– О том, чтобы «хотеть», не может быть и речи; я пришел кое о чем просить вас.
Перебирая пальцами бахрому пледа, которым покрыт был диванчик, он сказал:
– Эта вкрадчивая манера – самая мерзкая изо всех. Чего вы хотите?
Но я твердо решил действовать как можно дипломатичнее, поэтому некоторое время молчал и только пристально смотрел на него – до тех пор, пока он не отвел взгляд; тогда я огляделся: мебель здесь была разнокалиберная, и про каждую вещь можно было сказать, что она несколько дней провалялась на свалке под дождем. (Да и сам старик, пожалуй, выглядел ненамного лучше.) Окна были завешены пестрой тканью, какой иногда накрывают алюминиевые столики пляжных кафе или городских закусочных; куски материи были прибиты прямо к стене гвоздями с крупными шляпками, так что их нельзя было отодвинуть, как обычные гардины. На сиденье стула, о спинку которого я опирался, лежала газета, раскрытая на разделе экономики. Я взял ее, стал просматривать биржевые курсы и вспомнил Гарри Голда, но тут старик сказал:
– Положите газету и скажите, что вам нужно!
Я прочел еще несколько строк и, не выпуская газеты из рук, ответил:
– Нечто такое, что будет выгодно нам обоим. Если только вы не станете чинить мне препятствия.
Тут я опять сделал паузу (ибо дипломатию я представлял себе именно так), и, когда я снова углубился в биржевые курсы, он сказал медленно и устало:
– Вы мелкий, гнусный, паршивый вымогатель! – А потом очень горячо прибавил: – Но вы их и пальцем не тронете, моих бедных девочек, я пока еще жив и сумею их защитить.
Я надеялся, что теперь он разговорится, а потому продолжал молча листать газету и даже закурил; пепел с сигареты я стряхивал прямо на пол, окурок погасил в отдушине железной печурки, да там его и оставил, но старик нисколько не нервничал, только продолжал перебирать бахрому. И тогда у меня сдали нервы, и я рассказал ему про своего прадедушку и про семейство Рамметсэдер – разумеется, я говорил достаточно туманно, хотя и не преминул намекнуть, что, возможно, имеется и кое-какое наследство. Пальцы его вдруг перестали играть бахромой, и он произнес с видимым облегчением, словно вдруг очнулся от кошмарного сна:
– Но ведь это вы могли сразу сказать! – Он было хотел продолжать, но как будто одумался и добавил, вставая с места: – Я переговорю с моим адвокатом, а вас прошу пожаловать ко мне завтра в то же время.
Назавтра белокурая Мерседес встретила меня заранее заготовленной улыбкой; с улыбкой протянула мне руку – слишком уж вялую, будто без костей, и с улыбкой сказала:
– Отец вас ждет.
Я протиснулся между бедрами и дверью в комнату налево. Старик поднялся мне павстречу со своего диванчика; не поздоровавшись, взял шляпу, которая лежала на отслужившей свое швейной машине, и сказал:
– Пойдемте! – А увидев мое удивленное лицо, добавил: – К моему адвокату. Он нас ждет.
Далеко идти не пришлось: контора адвоката помещалась на Вальтерштрассе, поблизости от собора, в верхнем этаже дома без лифта, где на лестничной клетке вас обдавало вонью, как из помойной ямы. На ярко начищенной медной табличке значилось: «Д-р Маркус Цаар, адвокат и защитник по уголовным делам». Когда господин Вудицль позвонил, нам открыл изящный человечек в элегантном сером костюме; он поздоровался с Вудицлем, потом со мной и жестом своей тонкой, унизанной кольцами руки пригласил нас пройти к нему в кабинет. Мы сидели в кожаных креслах за круглым столиком; адвокат предложил сигареты (господин Вудицль отказался), у меня под носом щелкнула золотая зажигалка, но никто не прерывал молчания – они явно выжидали, пока я заговорю. А я тоже молчал, хотя уже не из дипломатических соображений, а от неловкости – мне вдруг бросилось в глаза, как невыразимо уродлив господин Вудицль. Конечно, он был достаточно жалок и дома, рядом со своей эффектной дочерью; но каков он на самом деле, я разглядел только теперь, когда он очутился рядом с изящным доктором Цааром. В молодости – сейчас ему было, наверно, лет шестьдесят – он, может быть, и не казался таким уродливым, но теперь выглядел совершенно нелепо, словно его разобрали на части, а потом собрали как попало. Каждая часть в отдельности – лоб или шея, плечи или живот – была вроде бы в норме, но ни одна не подходила к другой, так же как мебель у него в комнате, так что весь он в целом был просто урод. Я подумал про себя: до чего же развинченная у него фигура. В то же время я почувствовал глубокое, прямо-таки проникновенное доверие к изящному доктору Цаару и выложил ему все, что знал, а также все, что я предполагал или подозревал; и на каждый из его многочисленных вопросов дал ему по возможности исчерпывающий ответ. Этот хрупкий человечек внушал мне давно уже не испытанное мною чувство уверенности, хотя совершенно ничего мне не обещал и не подал никакой надежды. Подперев голову сплетенными в пальцах руками, он внимательно слушал меня и время от времени задавал вопросы, а час спустя я уходил от него с господином Вудицлем в глубоком убеждении, что уж теперь-то наконец мое дело на мази. Внизу, на улице, господин Вудицль – теперь он уже не казался мне таким уродливым – сказал, чтобы я пришел к нему завтра в то же время, и на этом мы с ним расстались. Я еще немного побродил по улицам, глазея на витрины, и вот в витрине одной портновской мастерской на Шпительвизе я вдруг увидел в зеркале себя, увидел самого себя рядом с манекеном в элегантном сером костюме; тут меня замутило: я невольно представил себе Вудицля там, в кабинете, рядом с изящным доктором Цааром. После этого я до глубокой ночи пил; потом проспал далеко за полдень, пока не подоспело время опять идти к Вудицлю. Мерседес, открывая мне, улыбалась так, словно только и знала, что улыбаться; она провела меня через комнату направо от входной двери – нечто вроде кухни-столовой – в маленький кабинет, служивший также спальней; лишь здесь она ответила мне на вопрос, дома ли ее отец:
– Его нет дома. Никого нет дома. Какое счастье для нас с вами!
Сперва я ее не понял; но она уже стаскивала с себя узкое платье – как рабочий засучивает рукава. С этого дня я поселился на Капуцинерштрассе – гостиница и без того была бы мне уже не по карману. Деньги, полученные от лондонских родственников, я истратил до последнего гроша; принадлежавшую мне часть дома в Вельсе я продал тете Иде, погасив одновременно свои долги, так что ренты я лишился, доход (если можно так сказать) я извлекал теперь единственно из своей венской квартиры, которую сдал на выгодных условиях двум швейцарским студентам. (Диван в кабинете я на всякий случай оставил за собой.) А на шестьсот шиллингов в месяц в 1951 году уже мало что можно было себе позволить. Пятьсот шиллингов я ежемесячно отдавал на жизнь, а ста шиллингов карманных денег мне попросту не хватало, и приходилось все время отщипывать от той суммы, что лежала в банке после продажи дома в Вельсе. С ужасающей быстротой мое бывшее домовладение превращалось в ром и сигареты, а также в платья и белье для Мерседес. Мы занимали с ней меньшую из двух комнат мансарды, в другой ютились ее четыре сестры. Все девицы были со мной на «ты»; только старики по-прежнему говорили мне «вы», и каждый в этой семейке старался во время нескончаемых ссор перетянуть меня на свою сторону. Например, старуха вопила:
– Что он носится с этими девками! Мерседес, Анабелла! – Потом чуть спокойнее: – Это еще на что-то похоже, эту хоть можно звать Анни. А Лисею – Лиззи. – И опять возвышала голос до крика: – Но Амадея! Долорес! Все имена сплошь из модных журналов – так называют модели платьев, там он их и выискал, этот старый идиот! В наших краях девушек всегда звали Рези или Мицци, я от этого не отступлюсь, пусть они крестятся заново. А что вы на это скажете – вы же учились в университете?
Я вообще старался говорить как можно меньше – даже в тех случаях, когда одна из сестриц занималась, так сказать, анатомической критикой остальных, – это они делали с большим пылом. Долорес сказала мне однажды:
– Я просто не понимаю, как это может тебе нравиться: такие широкие бедра и такие короткие ноги, а уж что говорить о… – Но тут ладонь Мерседес со звоном опустилась ей на щеку. В тот же день Анабелла сказала мне, подливая масла в огонь:
– Ты нежишься в кровати, а мы должны валяться на полу, на тюфяках. Черт знает что такое.
Я взял немного денег из банка и купил кровать. Мерседес ругала меня, почему я не купил сразу двухспальную, но Лисея, когда мы как-то остались с ней наедине, сказала:
– Мне бы и эта кровать подошла, только бы обновить ее вместе с тобой! – И добавила, поглаживая себя по стройным бедрам: – Уж мы бы уместились!
Через несколько дней нам с ней представилась возможность измерить вдвоем ширину кровати, но после этого я спал опять с одной Мерседес.
Однако недели через три Лисея отвела меня в сторону, схватила за руку и, опустив глаза на носки своих туфель, сказала сдавленным голосом:
– Что ты со мной сделал!
Я спросил:
– А что?
– Можешь и сам догадаться!
Сам я, конечно, догадался, ибо она упорно смотрела на носки своих туфель. На какую-то секунду я, словно через лупу, увидел увядшую кожу ее лба под черной челкой; оторопело глядя на нее, я сказал:
– Но я же был начеку!
Тут она пришла в ярость, крикнула мне в лицо:
– То-то и видно, как ты был начеку! – И выбежала вон.
Я побежал за ней следом и спросил, не хочет ли она выйти за меня замуж; спросил едва слышно – от страха у меня заныло под ложечкой. Она прижалась лбом к стене и сказала:
– Может быть, я застудила или еще что-нибудь… всякое бывает… Подождем еще месяц. – И, едва не плача, добавила: – Оставь меня.
Как раз к этому времени я всерьез собрался напомнить старику о своем деле – ведь до сих пор оно не продвинулось ни на шаг. Но при сложившихся обстоятельствах я бы не решился предъявить ему какие-либо требования. Все в этом доме были исполнены к нему прямо-таки безграничного почтения (особенно в его присутствии); он даже имел право не затворять за собой двери, не опасаясь немедленного окрика супруги: «Сквозит!» Такое же почтение питал к нему и я. Быть может, ему это нравилось; так или иначе, но именно в ту пору он без всякого внешнего повода как-то раз, когда мы были с ним наедине, завел со мной разговор.
– Всю свою жизнь я гнул спину, чтобы им было хорошо. Все бремя я взвалил на себя, ради них даже сел на скамью подсудимых; я отказываю себе во всем – не пью и не курю – только ради них. Однако, – и тут его до сих пор плаксивый тон зазвучал угрожающе, – однако быть отцом – значит сознавать свои обязанности. Обязанности!
Я вздрогнул, словно от удара по лицу, а он продолжал:
– Я всегда выручал своих девочек – что бы они ни натворили. Им, бедняжкам, нелегко. Из них мог бы выйти толк – но при такой мамаше? Она каждый раз все портит, каждый раз! «Закройте дверь, сквозит!» Да-с. Меня-то уж жалеть нечего, я все беру на себя, лишь бы девочкам было полегче. – Тут он поднялся, встал среди своей обшарпанной мебели, воздел руки к потолку и, неподвижно глядя вверх, торжественно возгласил:
– Но они рождены для лучшей доли! И я продержусь до тех пор, пока девочки чего-то не добьются!
И он снова рухнул на скрипучий диванчик, глаза его сомкнулись, и он захрапел, пуская изо рта слюну пузырьками.
Когда прошел месяц, назначенный Лисеей, и сомневаться больше было нельзя, мы еще раз поговорили, и я твердым голосом заявил (под ложечкой у меня еще пуще заныло от страха):
– Я женюсь на тебе.
Но у нее было совсем другое предложение, и вот через несколько дней мы с ней отправились туда с утра пораньше, потому что с утра Мерседес сидела в конторе – она была занята полдня. Лисея сказала:
– Просто счастье, что я попала к этому человеку, меня к нему устроила одна приятельница. Но только он делает это не в клинике, а на квартире – не у себя дома, а у медсестры, которая ему ассистирует. Тут необходима предельная осторожность, – сказала она и, пристально глядя мне в глаза, добавила: – Умоляю тебя, держи язык за зубами. Дома – ни звука, не то старик меня убьет. Сестрам тоже не говори, они обязательно протреплются.
Пришлось дать ей честное слово, и мне вдруг показалось, что я все еще маленький мальчик.
Квартира, куда мы пришли, занимала второй этаж загородной виллы в районе Фрейнберга. Ни на калитке, ни на двери дома не было таблички с фамилией, обитатели дома не представились нам, только я с перепугу назвал свою фамилию, но здесь это никого не интересовало. Богатая обстановка поразила меня уже в передней, увешанной картинами; в следующей за ней большой комнате стояли тяжелые шкафы, массивный буфет, а вокруг курительного столика – кресла для господ весом эдак пудов в восемь. Со всем этим никак не вязалась раскладная кровать, накрытая ослепительно-белой простыней, а поверх простыни еще желтоватой клеенкой или пластиком; возле этого импровизированного операционного стола на ковре стоял белый таз, еще там стояла открытая сумка – вроде тех, какие носят сельские врачи: с бинтами, ватой, шприцами, ампулами и гинекологическим инструментом. Пока я сидел и ждал в передней, я чувствовал какое-то щекотание под коленками: словно что-то легкое и совершенно бесплотное ползет вверх по ногам – надо сказать, премерзкое ощущение, точь-в-точь такое же, какое было у меня однажды на фронте, когда я вдруг получил от нее письмо, где она сообщала мне, что легла в больницу, что она решилась(когда мне вручили это письмо, моему сыну было, как потом выяснилось, уже две недели). И вот с этим ощущением я сидел в передней и ждал – я ведь думал, что врач это сделает сейчас же. Но минут через пять Лисея вышла, плотно прикрыла за собой дверь, посмотрела на меня большими печальными глазами и сказала:
– Да.
А после небольшой паузы добавила таким тоном, будто намеревалась дать понять, что охотнее всего оставила бы ребенка:
– Это будет стоить две тысячи шиллингов. И еще пятьсот шиллингов сестре.
Я ничего не сказал, только кивнул.
Тогда она снова зашла в комнату, а на обратном пути я взял в банке деньги и отдал ей. На следующее утро я опять отвез ее в эту виллу и в полдень приехал за ней. От нее пахло хлороформом, и меня чуть было не вырвало; сидя в такси, я удивлялся, что шофер ничего не говорит и не спрашивает. Она два дня пролежала в постели; больше мы об этом никогда не говорили, и в дальнейшем я спал по-прежнему только с Мерседес. Так прошел целый год. Вместо пестрых тряпок на окнах висели теперь настоящие занавеси, в кухне стояла новая газовая плита, и Мерседес каждые две-три недели покупала себе то новое платье, то новое пальто, то новые туфли, потому что ношеные вещи она дарила сестрам. Все комнаты были заново окрашены, зато мой банковский счет иссяк, и я занял немного денег у тети Иды. Я рассказал ей, что живу в Линце и собираю материал для дипломной работы об Адальберте Штифтере – он ведь жил в Линце (на самом деле я закончил только третий курс). С кислой миной она дала мне денег и потом давала еще много раз – сколько бы я ни просил: дело в том, что в отчаянном приступе откровенности, мне самому непонятной, я признался ей, что сижу в Линце еще и ради того, чтобы отыскать следы прадедушки. Целый вечер она говорила со мной на эту тему, в ее болезненно-тусклых глазах заиграл какой-то металлический блеск; на дряблой шее под черной бархоткой напряглись жилы, и она беспрестанно повторяла:
– Ты должен это выяснить, да, да, ты, конечно, выяснишь, кто он был. Ведь в нашей семье ни один человек не дал себе труда этим заняться – меньше всего твой дедушка, и, к сожалению, упущено столько драгоценного времени. Все остальные только болтали. – И тут в ее глазах загорелась глубокая, давно накопленная ненависть. – Да, только болтали и болтали об этом, словно речь шла о каких-то обыденных пустяках – о вчерашнем обеде, о кино, – а делать ничего не делали. Какое положение мы могли бы занять, если бы все выяснилось!
Когда-то, получив от нее письмо на шести страницах, я было вообразил, что на нее произвела впечатление моя научная обстоятельность; теперь только я понял, что точило ее все эти годы. Она положила мне на голову свою маленькую высохшую руку, с хрипом втянула в себя воздух и сказала:
– А ты все-таки что-то предпринимаешь и, если тебе понадобится моя помощь, дай мне знать.
Целых два месяца я не ведал никаких забот, а потом она умерла – можно сказать, внезапно. Она не оставила завещания, и мне пришлось делить наследство со всеми моими кузенами и кузинами, а также с сестрой, и, когда я получил свою долю, ее едва хватило на то, чтобы покрыть долги. Теперь моей единственной надеждой было то, другое – настоящее наследство, и в один прекрасный день, в сентябре, я сел в автобус и отправился в Ваксенберг – резиденцию Штарембергов. Мы проехали через ущелье Хазельграбен, между двумя откосами, пламеневшими багряной осенней листвой, и поднялись по серпантину до Глазау, откуда влево идет дорога на Кирхшлаг; потом мягко, как на полозьях, спустились вниз до Цветтля и снова взобрались вверх, в Обернойкирхен. И вот за Обернойкирхеном, между кронами деревьев, растущих ниже по склону, показались развалины замка Ваксенберг, словно выросшие из горы, которую они венчают. Прибыв на место, я сразу отправился в трактир, где за бутылкой белого вина уже сидел сам хозяин. Я разговорился с ним, пытаясь выведать все что можно о Штарембергах, потом слонялся по городу, присматриваясь ко всему, даже полез на гору, добрался почти до самого охотничьего домика на опушке леса, где помещается княжеское лесничество. Поскольку времени у меня было еще очень много, а день выдался чудесный, я взобрался на самый верх, к развалинам замка, поднялся на башню и стал любоваться видом окрестностей; взгляд мой скользил по вершинам и склонам, холмам и долинам, по этой бесконечной, но почти неощутимой земной зыби, словно то были плавные изгибы грудей и бедер распростертой в истоме возлюбленной. И вдруг я почувствовал, что вырвался из кротовой норы, в которой жил последнее время. Моя стесненная грудь расширилась, я как будто впивал в себя все это необьятное пространство, и все, что я видел теперь вокруг, яркая пестрота жизни рассеяли серую мглу, застлавшую мне глаза. Я не подвержен головокружениям, но тут мне вдруг пришлось чуть отступить от перил и одновременно ухватиться за них обеими руками: у меня было ощущение, что этот мягкий осенний день властно втягивает меня в свою голубую сферу с позолоченными краями; я боялся, что вдруг почувствую себя птицей и ринусь в эту голубизну, чтобы полностью завладеть ею, – нет, чтобы в ней раствориться, разлиться, заполнить собою все вплоть до самого потаенного ее уголка, до самого дальнего горизонта. Я совершенно забыл, зачем поднялся сюда, и даже в автобусе об этом не вспомнил. Вернулся я к действительности только дома: когда я рассказал Мерседес о своей прогулке, она пришла в бешенство.