355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гуго Гупперт » Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла » Текст книги (страница 10)
Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:33

Текст книги "Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла"


Автор книги: Гуго Гупперт


Соавторы: Петер Хандке,Рейнгард Федерман,Ингеборг Бахман,Вальтер Томан,Герберт Эйзенрайх,Марлен Гаусхофер,Ганс Леберт,Фриц Хабек,Ильза Айхингер,Франц Кайн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Катарина Китцбергер беспокойно оглянулась – не видит ли кто, с каким восхищением следит она за всем, что происходит на сцене.

«До чего же красива эта мисс Эвелин!» – подумала Кати и вздохнула. Стоило мисс Эвелин показаться – и мужчины уже никого другого не видят, все с восхищением глядят на нее. Да уж, такая красавица что хочешь может делать, вся публика на нее уставилась и еще деньги за это платит.

Впрочем, мужчины и молодые парни менее довольны и мисс Эвелин и ее пробуждением. Через кисейный занавес был виден только силуэт, и, лишь когда мисс Эвелин медленно поворачивалась, можно было хоть как-то представить себе ее фигуру.

– Да на ней портки нижние! На этой мисс Эвелин! – раздался чей-то пьяный голос. – Этим нас не удивишь, это мы и дома имеем. А тут мы деньги платили.

В ответ послышался хохот и возмущенные окрики: «Тише, вы!»

В задних рядах сгрудились те посетители, которые приобрели билеты задолго до начала представления, но зашли в палатку только в последнюю минуту, а то как бы кто-нибудь не заметил, на каком неприличном зрелище они присутствуют. Дрожа, сидели они на своих местах и молча переживали все муки и радости преднамеренно совершенного грехопадения. В передних же рядах собрались завсегдатаи Урфарской ярмарки, бахвалившиеся во всех пивных и винных палатках, что нынче непременно зайдут к «парижанкам» поглядеть, какие те новые коленца выкинут.

И в то время, как в песне бурное море делалось все более бурным, движения мисс Эвелин становились все более расслабленными. Она уже приблизилась к самой кисее и, проделав несколько кругообразных движений руками, закинула их за голову и так и застыла.

От волнения Катарина сжала руку своего кавалера и тут же отдернула, испугавшись, что выдала себя. А эта мисс Эвелин ничего не стесняется показывать! Интересно, она краснеет при этом? Втайне ухмыльнувшись, Лукингер подвинулся поближе к Кати. Знала б Катарина, как эта мисс Эвелин в половине двенадцатого ночи, голодная как волк зимой, набрасывается на требуху у трактирщика напротив и как ей обрыдла вся эта «красота и грация». А потом еще напьется чаю с ромом, обозлившись, что в нынешнюю ярмарку опять дожди льют вот уже трое суток! Изо дня в день представлять «Пробуждение» в дырявой палатке – промерзнешь не на шутку! На самом-то деле эту мисс Эвелин, наверно, звали Польди Бюрстингер или Розль Крикова, и после представления ее можно увидеть за столиком с сырой асбестовой столешницей в обществе балаганщиков, и на всех парней, что таращат на нее глаза, узнав примадонну «Ночного Парижа», ей в высшей степени наплевать. Вот если бы кто-нибудь из них был с деньгами! А так, ради прекрасных глаз этих глупых парней, нет уж, благодарю.

Снова Катарина прижалась к плечу своего спутника. Тонкая кисея раздвинулась, мисс Эвелин, сделав еще одно томное движение навстречу тускло светившей лампочке, долженствующей изображать солнце, вновь воздела руки. Изогнувшись, она повернула лицо к публике. Прожектор осветил лицо и грудь – всю в золотых блестках. Тут опять послышался пьяный крик: «Свети ярче да пониже!» Раздалось разъяренное шиканье – «пробудившаяся» была сейчас трогательно беспомощна.

Однако Лукингера ничем нельзя было пронять. Самодовольно отмечая возбуждение Кати, он думал: «Долго эта Эвелин не протянет на эстраде. Не подними она руки, все бы увидели, как у нее груди обвисли».

Прожекторы погасли, и в палатке зажглись тусклые лампочки. Пробуждение исчезло как мираж, снаружи вновь раздавался сиплый голос зазывалы:

– Спешите насладиться нашим нигде не виданным, нигде не слыханным, единственным в своем роде представлением «Ночной Париж».

Зрители повалили к выходу. Лучи заходящего солнца вспыхивали в волнах медленно текущего Дуная, Катарина зажмурилась.

Лукингер, ловко проводя ее через толпу, тихо нашептывал:

– Поняла теперь, сколько всего увидеть можно на Урфарской ярмарке, когда я с тобой?

А Катарина, вновь вздохнув, спросила его, часто ли он бывает у этой ярмарочной красавицы мисс Эвелин.

– Я-то? – возмутился Мануфактурщик. – Чего я там не видал? У меня есть кое-что помилей, по чему душа моя давно истосковалась, – ответил он, придав своему голосу томное звучание.

– Да ты это только так говоришь… – недоверчиво протянула Кати.

– Ради тебя одной я и зашел в балаган, – возразил Лукингер. – Или ты думаешь, я с каждой встречной-поперечной буду гулять до полночи по берегу Дуная, – шепнул он ей.

Девушка с благодарностью взглянула на него, и они, тесно прижавшись, продолжали свой путь вместе с толпой. Мелодии модных песенок сливались в единый сентиментальный гул, над праздничной толпой витал запах жареной колбасы, разлитого пива и вина. Девушки двигались, взявшись за руки, чтобы не потеряться. Вереница парней, зазывая и смеясь, преследовала их. Огромные качели возвышались над крышами и колокольнями, видневшимися на другом берегу Дуная.

Парочка подошла к винной палатке.

– Ах, господин Лукингер! – воскликнула хорошенькая полногрудая девушка за прилавком, уставленным бутылками. – Привет! Господа желают?

Катарина смутилась от подобного обращения, а Лукингер заказал для нее рюмку яичного ликера. Сам он охотнее выпьет что-нибудь покрепче, стаканчик «шлигельбергера», как он называл сливовицу.

Они сидели и выпивали, изредка кто-нибудь из проходящих мимо гуляк приветствовал Лукингера, и Катарине это было приятно: ведь что-то от всего этого перепадало и ей.

Правда, она не слышала того, что сказала девушка у прилавка, когда они с Лукингером снова исчезли в толпе.

– Опять ведь новенькую подцепил, обманщик! – заметила та самая девушка, которая незадолго до этого была столь любезна с ними, и состроила гримаску.

Слащавая музыка, лившаяся из громкоговорителей, должно быть, подействовала и на Мануфактурщика.

«Эх, какие бы дела сегодня можно было провернуть! – думал он, – а я чем занимаюсь? Будто кобель, таскаюсь за этой пустующей сукой. На Урфарской ярмарке мне могло бы кое-что получше перепасть».

 
Розочка, розочка, розовая розочка,
Выиграл я в тире розу для тебя…
 

– несся квакающий звук из динамика, подвешенного у вывески тира.

– А мне – красную, – ластилась Катарина. И тут же получила ее.

– И желтую в придачу, – добавил Лукингер, напуская на себя суровость, – сама знаешь почему: совсем ведь ты не моя, сколько б там ни болтала.

– Чего это ты! – притворилась Кати, чтобы не выдать, как ей приятно это слышать. – Уж не приревновал ли?

Они подошли к другой винной палатке, и Катарина, уже немного опьянев, доверительно прижалась к своему кавалеру. Она выпила еще рюмку яичного ликера, а он заказал себе «клопиного», как он называл коньяк. И снова девушки за прилавком съязвили, когда парочка удалилась.

– Где это он такую дуру подобрал, этот Лукингер? Видала, как она ликер сперва языком попробовала? Есть его с чем поздравить.

В палатке предсказательницы было сумеречно и таинственно. Да и сама гадалка долго шептала что-то невразумительное, прежде чем сказать:

– Что-то все король да король, а ведь это к деньгам. Ну и везет же барышне, – бормотала она, поглядывая на карты через пенсне, будто заклиная их. – Червонный валет не отстает от короля, а эти вместе редко выпадают, значит, и к деньгам и к любви. Клянусь, эти двое не любят ложиться рядышком.

– А я вот не верю, – отмахивалась от нее Катарина,

– Карта – она никогда не обманет, – шептал ей Лукингер, и девушка мечтательно склонила голову к нему на плечо.

В «Комнате страхов» Кати завизжала и вцепилась в своего спутника, когда они в тележке проносились под ногами повешенных. Он нашел губами ее губы, а она, не противясь, неловко отвечала на его ласки.

«Вот уж деревенщина! – весело подумал Лукингер. – И чему ее этот парень учит, хотел бы я знать».

В небольшой палатке, где подавали пиво в розлив, царило безудержное веселье. Один из музыкантов хлопал своего коллегу оркестранта картонной тарелкой по голове, и при этом из динамика раздавался громоподобный грохот. Лукингер, пошептавшись с подавальщицей, кивнул в сторону оркестра. Вскоре к рампе подошел капельмейстер и поднял кверху две кружки, наполненные пенящимся пивом. Грянул туш.

– Мы приветствуем господина директора Лукингера и поздравляем его и его спутницу с нынешним прекрасным днем! Уррра!

Вся палатка загудела от криков.

Капельмейстер поздравил их обоих, и его и ее вместе!.. Кати закрыла глаза. Перед ее взором поплыли звезды, да и она сама как бы плыла на волнах этих криков: «Ура! Ура! Ура!»

Как хорошо было бы никогда не возвращаться к грязной посуде! От нее трескается кожа на руках и пальцы делаются похожими на переваренные сосиски. Как хорошо было бы, если б всегда играла музыка, всегда вертелись карусели! Как хорошо было бы, если б Урфарская ярмарка никогда не кончалась! Кати хочет забыть трактир, эту тюрьму, и противный запах кислятины, денно и нощно поднимающийся к ее мансардной каморке.

«Ура, ура! – все еще звучало у нее в ушах. – Лукингеру и его крале – ура!»

А в это время Фердинанд Лойбенедер довольно давно уже сидел и ждал в большой пивной палатке. После смены он зашел к себе в ночлежку, умылся во дворе – на террасе, как всегда, не нашлось места. Набежало много народу, и, конечно же, все торопились. Была суббота, и предстояло основательно заложить за воротник.

– Поторопился ты себе руки связать! – подзуживали товарищи Фердинанда. – Погулял бы с нами. Небось и не догадываешься, сколько сегодня за один гульден можно пережить.

Но Фердинанд с усмешкой отвечал им:

– Давайте уговор – в понедельник не приходить ко мне и не клянчить: «Ферди, дай двадцатку! Совсем они нас выпотрошили».

Позднее, проходя мимо прилавков, где были разложены всевозможные новинки: пластырь против мозолей, пятновыводители, клей, который все клеил, и много другой всякой всячины, Фердинанд, наделенный незаурядной практической сметкой, никак не мог взять в толк, почему здесь собралось так много народу. Какой-то крикун восхвалял будто бы им самим изобретенный способ запайки кастрюль и демонстрировал его на примере старого заржавевшего кофейника. Фердинанд подумал: «Такой старый кофейник никто бы и паять не стал. Выбросил бы, и все». Однако, как ни противился Фердинанд, а зазывалы расшевелили и его любопытство. Больше всего его привлекали те палатки, где продавцы говорили очень тихо. Чтобы их понять, надо было подойти совсем близко и растолкать зевак. В другом месте, около балагана птицелова, имитировавшего голоса птиц, сгрудилась целая стайка ребятишек. Фердинанд, ощутив что-то теплое и родное, стал уже подумывать о том, не купить ли ему для Кати такую маленькую свистульку, попискивавшую, что твой маленький клёст. Но тут же решил: Кати все равно сразу заведет речь о нерлоновых чулках – и расстался с мыслью о свистульке. Толпа посетителей ярмарки увлекала его дальше мимо лотков с пряниками, конфетами, мимо балаганчиков, где стреляли по мишеням.

В большой палатке он заказал себе кружку пива, с неудовольствием отметив, что налита она была неполно. Это становилось заметно, если ты не сразу отпивал и пена успевала осесть. Официантка, к которой он обратился, только зло огрызнулась в ответ:

– Ступай к хозяину и жалуйся, коли тебе охота. Не я ж наливаю. – С ненавистью взглянув на докучливого посетителя, она еще добавила: – А ты не соси одну кружку целый час, тогда и жаловаться будет не на что.

Фердинанд заказал еще одну кружку и понемногу начал беспокоиться. Может быть, Кати задержалась в трактире и ему следует пойти ей навстречу? Нет, при таком столпотворении легко разминуться, а потом ищи ее по всей ярмарке!

Между столиками пробирались два его товарища по работе – впереди две разряженные девицы с целыми охапками бумажных роз. Эти-то прекрасно знали, что за ними гонятся, – они все время оглядывались и смеялись, а то как бы не потерять своих преследователей. Лойбенедер подумал: «Девки их вытрясут так, что потом ребятам целую неделю не заработать». И он уткнулся носом в кружку, чтобы товарищи не узнали его. Когда оркестр здесь внутри умолкал, с ближайшей карусели доносился девичий визг. Через откинутую полость палатки Фердинанд видел, как они задорно болтали ногами, проносясь в воздухе по кругу. У самой большой карусели был и самый мощный громкоговоритель, и его музыка перекрывала все остальные шумы. Сейчас кто-то пел о белой сирени, расцветавшей в саду, а в это время проносившиеся мимо гондолы поднимали тучи пыли. Фердинанд все сидел и ждал. Будто далекая река, проплывал в стороне от него ярмарочный гомон. Подул теплый ветерок, на мосту через Дунай зажглись белые свечки-фонари. Слабый их отсвет набросил причудливые тенета на воду, и текущий мимо Дунай стал ласково поблескивать. Над водой поднималась дымка – река словно подернулась тонкой паутиной.

В голове Фердинанда проносились и горькие и злобные мысли. Что ж, он был с ней чересчур уступчив последнее время? Ведь заартачится – и с места ее не сдвинешь. Надо с ней покруче. А ведь сколько раз он ей растолковывал: пусть, мол, поработает несколько лет на фабрике, как он, и тогда они построят себе дом и будет у них своя семья. Чего ж ей еще-то надо? Какой парень ей больше посулит? И какая это вожжа ей под хвост попала? О чем бы он с ней ни говорил – и о самом дорогом для себя, – только нос воротит. И Фердинанд решил при первом удобном случае поехать в деревню и поговорить с родителями Кати. Но те наверняка скажут: молода, мол, еще, терпение с ней иметь надо.

В большой палатке плавали клубы дыма, толпы людей протискивались по узким проходам. Фердинанда охватывало все большее беспокойство. Начало темнеть, он ждал Катарину уже второй час.

А вот и она! Повисла на руке этого Мануфактурщика! Фердинанд сразу видит – Кати пьяна. Громко и фальшиво она подпевает певице на эстраде.

– Нет, ты гляди-ка, Ферди! – бормочет она, немного смутившись. – Я же тебе говорила – подождет. А он и правда ждет! Уж и на минутку не оставит меня в покое!

– Тоже мне герой, напоил девчонку! – резко обращается Фердинанд к Мануфактурщику.

– А тебе что? – отвечает Лукингер. – У нее своя голова на плечах. Не лезь не в свои дела.

– Ты всегда такой противный со мной! – лепечет Кати, неуверенно поглядывая на Фердинанда.

– Угомонись, я сказал! И сядь здесь, – велит ей Фердинанд. Но Катарина еще крепче вцепляется в своего спутника и начинает бахвалиться своими похождениями.

– А мы и в пивной палатке были, и в «Комнате страхов», и за ликер он заплатил, – трещит она без передышки с детским вызовом. – И у гадалки я была, и мне выпали червонный валет и червонный король. И розы у меня, столько много роз!

Кати вскидывает руки и зарывается лицом в букетик бумажных роз, глубоко вдыхая запах дешевых духов.

– Ах, какой аромат, – шепчет она, – ах, какой чудесный аромат! – И снова, гордо вскинув голову, хвалится: – И в парижском балагане мы с ним были, у красавицы Эвелин. Видишь! А с тобой мы никуда бы не пошли.

«Здорово она его подогревает!» – думает Лукингер и в то же время говорит мрачно поглядывающему Фердинанду:

– Такие уж дела, брат, на Урфарской ярмарке! Ничего не попишешь.

– Садись, тебе говорю! – еще раз приказывает Фердинанд Катарине, именно теперь решив ей доказать, что он может и по-другому, может и покруче, и если понадобится, то и кулаком.

– А я вот не хочу, как ты хочешь! – вскидывается Кати. – Сам видишь, со мной кавалер. Что ж ты и его за столик не приглашаешь? Мы ж с ним вместе пришли!

– Заткнись! С тобой нынче по-другому надо разговаривать.

– Ты небось и не знаешь, как себя в обществе вести, – продолжает язвить Катарина.

Мануфактурщику Лукингеру, сначала самодовольно слушавшему эту перебранку, постепенно делается не по себе, больше всего ему хотелось бы смыться.

– Оставлю-ка я вас тут одних, – говорит он не без задней мысли, – терпеть не могу, когда жених и невеста ссорятся.

– Какие еще «жених и невеста»? – взвизгивает опьяневшая Кати. – Этого еще не хватало! Не пойду я к нему в поломойки! Он приказывает, а я ему пятки лижи – вот как он себе нашу любовь представляет. Не хочу, и все! Я с тобой останусь. – И Катарина бросается Лукингеру на шею. Тот смущенно защищается от ее бурного натиска.

– Шлюха! – вырывается у Фердинанда. – Вот ты, оказывается, какая!

– А ты поосторожней выражайся! – предупреждает его Мануфактурщик.

– Да пусть себе сидит тут и пиво сосет, – наслаждаясь своей победой, говорит Кати. – Кому он нужен такой! Только и знает, что подсчитывать, нельзя ли где еще пятак выкроить.

Катарина разошлась, в голове у нее все перемешалось.

– И этого тебе нельзя, и того! А это ты сделала? – кричит она передразнивая. – Хватит, натерпелась я! И еще он без конца грозится – родителям обо всем расскажу. Лукингер мне сказал, что будет со мной любовь крутить, а тебе я отставку дам. Жадюга, вот кто ты! На ярмарке ты мне не указ, я тебе тут не девчонка из Юльбаха! Вот буду делать чего хочу, и все тут! – кончает Кати и с ненавистью смотрит на Фердинанда Лойбенедера.

А тот хотел бы вскочить, но до того ошарашен всем происшедшим, что колени у него подгибаются. Будто карточный домик в палатке предсказательницы, рухнул давно лелеянный им план. «Сволочь, сволочь! – думает Фердинанд о Лукингере. – Всех, всех доведет до погибели, всех по миру пустит, а они ему еще лапы лижут». Он вспоминает разговоры своих товарищей по работе – и тут и там, мол, они Мануфактурщика видели. И каждый-то день он с другой ходит. Приличный человек ему и руки не подаст.

Катарина хохочет. Мануфактурщик взмахивает на прощание рукой, и они удаляются. Кати все еще обнимает своего кавалера за шею, и ему приходится пригибаться под ее тяжестью.

Лойбенедер видит их еще раз, когда Лукингер увлекает девушку в темный проход между двумя балаганами, откуда спускается тропа к прибрежным лугам. Там уже ночь, там им никто не помешает.

А он, Лойбенедер, думает о собственном домике под Кацбахом, о садике, который он хотел посадить. Год-другой – и все это было бы у них. Выйдя на крылечко, он сказал бы Катарине: «Видишь, как хорошо все получилось? Мы и не заметили, как время пролетело. А теперь у нас с тобой родной дом…»

У каменного парапета плещутся волны Дуная. От фонарей на воду ложится светящийся частокол отблесков, и могучая река кажется забранной кольями. Грудью она наваливается на них и уносит с собой весь шум и гам Урфарской ярмарки. И туда же, к поющим лугам, улетают мечты людей, и туда же устремляются парочки влюбленных.

Но над рекой летают и вороны. «Kapp, каррр», – раздается их хриплый крик. Вот они опустились на берег, должно быть почуяв, что ко всей мерзости, плавающей по каналам круглый год, теперь прибавились и отбросы ярмарки, а перед долгой зимовкой не мешает полакомиться жирной пищей.

Черной громадой высятся Пфеннингберг. За темными лесами на противоположном берегу падает звезда.

Быть может, под ивами кто-нибудь и видел, куда она упала, и пожелал, чтобы загаданное поскорее сбылось?

В эту ночь позади трактира на берегу Дуная убили Мануфактурщика. Убийца, должно быть, подкараулил его у забора с плохо вбитыми кольями. А труп бросил в Дунай, полагая, что река поглотит его навсегда. Однако преступление было обнаружено уже на заре следующего дня. Чересчур длинный пиджак Лукингера зацепился за корягу. Великая река, обычно поглощающая всё и вся, на сей раз отказалась принять убитого в свои воды.

Ганс Леберт. Гадание [27]27
  Перевод Э.Львовой.


[Закрыть]

Наступила ночь на св. Андрея; с нее начинаются приготовления к рождеству (уже собирались в тучах полчища мертвых, уже смешался их шепот с шумом дождя и ветра), и, как в лесном захолустье, где люди еще прозябают в темноте, женщины, томящиеся по мужу, стремились приподнять в эту ночь благодатную завесу над будущим при помощи колдовства, о котором рассказывали им беззубые бабки. Они все хотели узнать, что ждет их лоно – языческую святыню, священную рощу, – для кого защищали они шерстяным бельем и держали наготове средоточие своей плоти. Примерно так их матери держали наготове воскресное жаркое, пока отец сидел в трактире и играл в тарок. В доме благоухает соус для жаркого, а за окнами – зима без запахов, и маленький, словно игрушечный, охотник, а может быть, помощник лесничего подымается по далекому горному склону в лес. Терзает голод. Невозможно все время думать о младенце Христе, все рождество, когда зачастую весь день напролет сидишь на лежанке и вяжешь. Можно лопнуть с досады, вдыхая запах жаркого, которому радуешься уже годы и боишься, чтобы оно не перестоялось прежде, чем настоящий едок прочтет застольную молитву.

Св. Андрей! Пойми! Мы живем тоской и надеждой. Одни трясут деревцо и прислушиваются, не залает ли собака и в какой стороне; другие, посмелей, прокрадутся ночью в овечий хлев, ощупают в темноте спящих животных, воображая, что нащупывают руками свой жребий: шерсть, дыхание, рога – баран! Другие перед тем, как ложиться спать, в обрядовой наготе наступят на соломенный тюфяк или повесят на окно рубашку, чтобы она, пропитанная теплом и запахом их тела, развевалась за окном, как заклинающее духов знамя. Пусть грядущее (даже сама смерть) станет зримым – туманный образ в тусклом зеркале над умывальным столом. Жизнь есть волшебство, ожидание в темноте, блуждание вокруг таинства оплодотворения; такие ночи помогают нам; в такие ночи веет лесной ветер, молотки, повешенные у ворот, сами колотятся в ворота, в такие ночи спадает штукатурка с церковных стен, и – смотри-ка! – они сложены из камней, на которых начертаны руны; обнажаются таинственные письмена (мы бы охотно разгадали их смысл, но церковные власти вызывают штукатура и приказывают снова замазать облупившиеся стены).

Кельнерша Агнесса тоже кое-что знала о таких вещах. Но она жила теперь невдалеке от железной дороги, слышала свистки паровозов и видела, как уходят ее годы, словно поезда по расписанию, на которые мы опоздали (огни последнего вагона над рельсами становятся все меньше и удаляются все дальше, и скоро темнота воздвигнется перед нами, как черная стена). И она знала, что тут не помогут ни молитвы, ни заклятия; ты горбата и останешься одинокой, без благословения, невозделанная, словно целина, внесенная в кадастр и навеки забытая.

Но тоска сильнее рассудка, и надежда часто упорнее самой достоверности – вот что постигла горбатая кельнерша Агнесса, когда это нашло на нее внезапно, словно болезнь.

Поначалу она даже не вспомнила, что настала ночь св. Андрея. Она пожелала доброй почи хозяину и поднялась в свою комнату, как каждый вечер. Разделась, как всегда, умылась, как всегда, почистила зубы; потом, тоже как всегда, забралась в постель и потушила лампу на ночном столике. Как всегда, перина холодным пуховым облаком окутала ее тело, и, как всегда, дождик за окном запел ей монотонную колыбельную песню. Она быстро уснула с ощущением, будто летит вниз головой сквозь постепенно расширяющуюся шахту в синеющее небо, и это небо – иссиня-черная вода, непостижимые глубины. Руки водорослей тянутся ей навстречу, рыбы скользят вдоль ее тела, рыбы с орлиными или свиными головами и огромными распластанными словно крылья плавниками. Она попыталась защититься от них, закричала. Но странным образом ничего не услышала. Вода журчала у нее в ушах и во рту, вода вымывала ее глаза из глазниц, вода заполняла ей легкие и сердце, вода вливалась в ее лоно… И тогда она действительно закричала и проснулась, села на кровати, широко раскрыв рот; тьма в комнате еще колебалась от ее крика, а снаружи по-прежнему журчал дождь.

Агнесса снова зажгла свет и поглядела на будильник. Был час ночи, следовательно, прошел всего один час с тех пор, как она легла. Опа подозрительно огляделась вокруг. Вот стол, вон шкаф, вот стул, на котором лежит ее платье. Но все вдруг показалось ей другим, чужим, опрокинутым, словно вывернутым наизнанку. «Странно!» – подумала она и оттолкнула ногами перину. Внезапно ей стало жарко, как в адском пекле, ее тело покрылось потом, а сердце бешено забилось, как у птицы, – сто двадцать ударов в минуту, не меньше.

Она провела рукой по лбу, и пальцы стали влажными от пота. Она сказала себе: «Я, наверно, заболела, или сама не знаю, что со мной». И, охваченная внезапным страхом перед грозящей ей бедой, она соскочила с кровати и начала ходить взад и вперед по комнате.

Пол колебался под ее шагами. Задребезжал стакан на умывальнике. Потом открылась дверца шкафа, словно от руки призрака, и испустила глубокий, почти человеческий вздох (это случалось часто, когда шкаф не запирали, потому что все в этой комнате стояло немного криво).

Агнесса испуганно смотрела в темноту. В сумеречной глубине шкафа висело несколько платьев – жалкие лохмотья. «Ах ты, – подумала она, – ах ты, калека! Чего тебе бояться? Что еще ты можешь потерять? Надежду? На что?» И в тот самый миг, когда она это подумала, ей открылось, что со вчерашнего дня у нее появилась надежда, а значит, и страх потерять ее, как все остальное в этой жизни.

И тут она вспомнила, какая ночь сегодня. Она вспомнила разговор с учителем, вспомнила обряды, о которых она слышала, но которым никогда не придавала значения (от чего отказывается разум, то подбирает тоска), она вспомнила старинный заговор и подумала о яблоньке, что стояла за домом на меже, услышала в зове дождя словно зов мужского голоса – и ее охватила лихорадка. Она накинула пальто, скользнула босыми ногами в резиновые сапоги, потушила свет и медленно вышла из комнаты, нащупала дрожащими руками в душной затхлой темноте лестницу, спустилась в сени и, крадучись, чтоб не разбудить хозяев, на цыпочках пробралась к задней двери, которая вела во двор и огород, бесшумно повернула ключ, споткнулась о порог, о ступени и наконец беспомощно, как слепая, зашлепала по черной, бездонной луже, выше колен в воде.

Ночь была ужасной. Она напоминала наглухо заколоченный гроб. Тяжелой крышкой нависла ночь над землей и словно срослась с далью вокруг. Казалось, существует одна-единственная темнота, глухое слияние, земля и небо смешивали свою кровь в единое убийственное зелье. Задыхаясь, вцепились они друг в друга; обливаясь холодным потом, они соединились воедино, сливались, как две чернильные кляксы, в одно пятно, оплодотворяли друг друга черным семенем. Темная кровь земли переливалась в небо, отягощенная запахами осени (запахами истлевающих растений и издохших в лесах животных), а поток небесной крови, лишенный запахов, выйдя из неведомых берегов, затопил землю и теперь просачивался в ее черноту, в разбухшее губчатое тело, в ее бесконечно извилистые сосуды, в самые затаенные ходы и впадины, пропитывая ее до самых глубоких глубин. Из календаря было известно, что и месяц принимает в этом участие, но как поверить в это, ведь его свет не мог пробиться сквозь крышку гроба, и только во чреве туч, в этих сочащихся водою мешках, расползался неверный свет, как слизь во внутренностях, и здание трактира вздымалось громадной тенью еще живого тела, более черной, чем сама темнота.

Агнесса пересекла двор, навозная жижа из развалившейся кучи удобрений угрожала залить дорогу, и едкий запах примешивался к равнодушию дождя. Она не видела, куда ступает; осторожными шагами, но без колебаний шла она по чему-то зыбкому, мягкому, чавкающему, наступая на сосущие, тянущие, чмокающие рты. Ею овладело сильнейшее возбуждение, смятение страшное и в то же время сладостное, словно она разделась, чтобы отдаться мужчине. Она подумала: «В конце концов, если разобраться, не так уж я дурна. Конечно, горб, от него никуда не денешься, его не спрячешь. Но он на спине, там его не очень видно. А спереди у меня все в порядке, спереди я могла бы ему понравиться».

Она поскользнулась в грязи, наткнулась на плетень огорода, уцепилась за него, постояла несколько минут, пока не обрела вновь равновесия, потом опять зашлепала по воде и вышла в поле. Размякшая вспаханная земля налипала на сапоги, скатывалась в комья на подошвах, с каждым шагом они становились все тяжелее.

«А учитель, – думала она, – он и сам не больно красив. Зубы у него, как у лошади, и вообще… он не очень привлекателен. А потом он беден и не так-то много видел в жизни. Он не потребует бог знает чего».

Тяжело ступая, она подошла к тому месту, где должно было стоять деревцо, о котором она вспомнила, но его не было. Агнесса повернула и направилась в другую сторону и наконец, когда ей уже стало казаться, что она опять прошла мимо, она увидела его и испугалась, так внезапно возникло оно перед ней, как привидение.

Она протянула руку. Это было дерево! С шершавой мокрой корой, с ветвями, погруженными в темноту, такое же нагое, бедное и искалеченное, как она сама, так же дрожащее на холоде.

Она обхватила его руками, сомкнула пальцы вокруг тоненького ствола, передавая ему свою собственную дрожь, и прошептала слова заклятия:

 
Потрясу березу,
Покачаю ветки,
И услышит милый – быстро встрепенется,
Если ж не ответит,
Пусть Андрей заставит пса его залаять.
 

Она затаила дыхание, вслушиваясь в ночь. Ничего! Ни повизгивания, ни тявканья, ни вдалеке, ни вблизи. Только дождь семенил по полю, словно бежал птичьими шагами, булькал в ямах, как в глотках, пробираясь на задворки всех усадеб, словно бабник, караулящий подле каморки служанок.

Она подождала еще немного, держа руки на стволе, почувствовала влагу в волосах и воду, ледяными ручьями струящуюся по лицу. Ее руки бессильно опустились, она повернулась и, согнувшись, вяло поплелась обратно, шатаясь от тяжести грязи, которую волочила на сапогах.

И в эту минуту она вдруг действительно услышала что-то, какой-то чуждый, необъяснимый звук, долгий вой, похожий на рожок пастуха, одинокую, страшную жалобу, словно ветер дул сквозь полый ствол дерева.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю