355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Бакланов » Меньший среди братьев » Текст книги (страница 7)
Меньший среди братьев
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:48

Текст книги "Меньший среди братьев"


Автор книги: Григорий Бакланов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

У меня опять возникает надежда, пока от троллейбусной остановки иду к дому и вижу издали свет в окне большой комнаты. Насколько помню, я там света не оставлял. Однако во дворе нет машины. Конечно, может быть и так: пока я ездил в гараж, Кира вернулась, теперь я здесь, а она поехала ставить машину. Это ее затея, чтобы у нас непременно была машина. Люди сами создают себе сотни лишних проблем, и уже без этой ерунды, кажется, жизни нет, счастья нет, а для счастья нужно совсем другое.

Еще на площадке лестницы слышу, как настойчиво, упорно звонит телефон в квартире. В спешке начинаю открывать дверь не тем ключом, открыл наконец, бегу. Звякнув в последний раз, телефон смолкает. Длинный сплошной гудок в трубке.

Одетый, стою, жду. Даю прозвонить два раза, чтобы не разъединилось случайно, снимаю трубку.

– Слушаю!

Молчание.

– Я слушаю.

– Это я.

Лелин тихий голос. Сажусь на диван.

– Ты мне звонил?

– Много раз.

– Я ездила в Тамбов к маме.

– А Соловки?

– Какие Соловки?

– На работе сказали: экскурсия на Соловки по осмотру чего-то.

– Кто-то из наших остряков упражнялся.

– Я удивился несколько.

– Мама у меня заболела, к маме ездила. Так обрадовались мне мои старички.

– Понятно.

Впервые в жизни я не рад Леле.

– У тебя голос какой-то странный... Случилось что-нибудь? Тебе неудобно говорить сейчас?

– Да.

– Ты можешь отвечать на мои вопросы: да – нет?

– Сейчас нет.

– Ты мне позвонишь?

– Да.

Опять сижу и жду. В сущности, ждать больше нечего. Только стыд удерживает меня от того, чтобы начать звонить в милицию, в морг. Мне кажется, никого в жизни никогда я не ненавидел так, как ненавижу сейчас мою жену. И ничего я так не желаю, как только одного – чтобы она была жива.

Мне вообще стоит нервов, когда она за рулем. У нее плохая реакция и огромная самоуверен-ность. Даже выезжая из переулка на магистраль, она считает и уверена, что преимущество ее, и только ее. Она способна выскочить из машины, затеять скандал с шофером грузовика, собрав вокруг себя толпу и остановив движение. А с тех пор как мы продали "Москвич" и купили новые "Жигули", всюду и везде преимущество ее.

От волнения у меня горечь во рту, я то и дело хожу на кухню пить воду из-под крана, опять возвращаюсь, опять иду и все время прислушиваюсь. Ловлю себя на том, что бессознательно уже оглядываю квартиру другими глазами, вижу, как будет здесь без нее, как все это сразу станет не нужно. Я не хочу перемен. Да, брак наш, видимо, неудачен, все это так, и многое в моей жизни сложилось бы иначе; возможно, от этого я плохой отец, холоден к сыну, но поздно, поздно менять что-либо, большая часть жизни прожита. И что мы знаем вообще? Природа подбирает пары. Приятель мой, психиатр, рассказывает, что у его больных – имеются в виду мужья и жены – обычно и отпечатки пальцев схожи. Вот так! Нам бросается в глаза, как люди не подходят друг к другу, нам кажутся они несовместимыми, но мы не видим, что их связывает. И когда нет детей и у супругов нет стремления к детям, не природа ли нашла нужным отломить эту бесплодную ветвь? Но нам опять не виден скрытый смысл.

Не знаю, может быть, действительно в молодости мне не встретилась какая-то яркая, особенная любовь, если только такая бывает в жизни, а не в книгах. Но после трех с лишним десятков лет, прожитых вместе, смешно говорить о любви, есть привычка, есть то, что прожито и пережито.

Когда наш сын был совсем маленьким, мы сняли дачу в Трудовой у генеральши. Дача была только что построена, год, как поставили сруб: новый сосновый дом на огромном участке среди сосен. Генерал и не пожил в нем, умер скоропостижно; соседи говорили, надорвался на этой семейной стройке. Хозяйка, донская казачка, выглядела лет на тридцать, не больше, когда со спи-ны смотришь на нее: крепкая, стройная, стройные ноги. Ей было под шестьдесят, она с утра густо мазала лицо сметаной и до полудня ходила по участку в этой маске – и копала, и полола в ней.

За баснословные деньги мы сняли у нее низ дома, верх она оставила себе, но не жила там: побоялась, что мы станем считаться за электричество. Все это холодное дождливое лето она прожила в сарайчике, обмазанном глиной, без пола, без печи, при керосиновой лампе.

Как-то вечером – в сущности, уже ночь была – мы услышали далекие взрывы и выскочили во двор. В стороне Москвы стояло зарево. Черные стволы сосен против света, тени, шевелящиеся на земле, и всюду – на улице за штакетником, на соседних участках, – всюду среди теней и света молча стоят люди, смотрят все в ту сторону. И почему-то не идут электрички. То всю ночь одна за другой стучат по рельсам – к Москве, от Москвы, – а тут как вымерло на путях.

Хозяйская собака, огромная свирепая немецкая овчарка, которую с вечера обычно спускали с цепи, скулила и жалко пресмыкалась у ног. Мы отгоняли ее, она опять подползала, терлась. И тут закричали паровозы на путях: далеко, дальше, дальше. Наш преподаватель военного дела (еще когда я учился в университете) говорил: "Сигналом атомной тревоги считается следующее, как-то: гудки паровозов, частое удары в рельс и сам взрыв атомной бомбы..."

Кира дрожала так, что слова не могла выговорить. Я прижал ее и чувствовал в себе ту же дрожь, а в доме спал наш пятилетний сын, и мы ничем не могли защитить его.

Вдруг от Москвы промчалась электричка, промелькала освещенными окнами, совершенно пустая. Потом еще одна – к Москве. Это было как возвращение к жизни.

Не знаю, что тогда произошло и произошло ли, я так никогда этого не узнал. Скорей всего, это был страх. Но и мы, и соседи – все, как выяснилось, подумали одно и то же: сброшена атом-ная бомба и вот зарево. В те годы все жили под этим страхом и еще очень свежа была в памяти война.

Я опять пил воду из-под крана и сквозь шум льющейся воды услышал, как подъехал к дому грузовик, лязгнули, заскрипели железные отворяемые дверцы. Я глянул с балкона. Внизу – железная крыша фургона, что-то вносят под козырек подъезда. Мне послышался голос моей жены. Она или послышалось? Долго ходил лифт: вверх, вниз и снова вверх. И вот затопали на площадке, щелкнул замок...

– Сюда, сюда, осторожно!.. Обождите, я свет зажгу!

Кира мимолетно бросила мне рассеянную улыбку, успела сказать: "Приготовь пятнадцать рублей!" – двое мужиков за ней следом, тяжело дыша и топая, пронесли огромное зеркало, мое лицо дикого вида на миг отразилось в нем. Живая, возбужденная, деятельная Кира направляла их по коридору:

– Сюда, сюда... Не заденьте! Еще заноси, еще! Что-то передвигали в ее комнате, ставили. Она забежала.

– Приготовил? Нет, лучше все три по пятеркам. На кухне грузчики пили воду с кряхтением, жена моя радостно щебетала среди них. Утираясь, они друг за другом прошли к выходу, чужими глазами заглядывали в открытые двери комнат, густой запах водочного перегара остался по всему коридору.

– Иди полюбуйся, – загадочно позвала Кира. – Чудо! Ведя меня за собой, она вошла первая, глянула в комнату, глянула на меня. Я стоял все еще оторопелый.

– Это – псише!

Старое чье-то зеркало в старой раме стояло в дальнем углу комнаты, мы оба отражались в нем.

– Правда, прелесть? Это то, что нам было совершенно необходимо. Я четыре месяца охотилась за ним. Было еще одно, буквально из рук выхватили. Но оно стояло в сыром месте, там два пятнышка, я даже не очень жалею. А это... Посмотри!

Она качнула зеркало на шарнирах, и пол, и я вместе с полом накренились навстречу, словно поклонился я. Качнула, и мы встали на место. Я чувствовал себя последним идиотом.

– Ты чем-то недоволен? Это псише! Ты посмотри, какое стекло, оно золотится из глубины, видишь? Это самый главный признак. Золотое свечение исходит из него. И всего только двести двадцать рублей. Тут небольшой ремонт... Не ремонт, небольшая реставрация, чуть только подре-монтировать. Мне уже назвали хорошего краснодеревщика.

Она любовно трогала потертости черной деревянной рамы, заглаживала выбоины.

– Ну что ж... По крайней мере, будет что завесить, когда я отправлюсь в мир иной.

– Как ты можешь? Это времен Павла Первого! Тебе денег жалко? Прежде я не знала в тебе этой черты. Так не беспокойся, я не истратила, я приобрела в дом... Пройдет год-два, и оно будет стоить вдвое. Их остались считанные единицы.

"Времен Павла Первого..." "Псише..." Она – дочь полотера. Мать ее сидела на перекрестке улиц и кочергой железной, шкворнем этим огромным – не знаю, как правильно его назвать, – переставляла трамвайные рельса на стрелке" направляла трамвай в ту, в другую сторону. Сейчас даже должность такая забыта, все это, наверное, делается автоматически. А тогда в любую погоду – дождь, не дождь – она приходила с трехногим стулом, садилась, крест-накрест по груди повязавшись платком, и сидела с этой своей кочергой в руках. "Псише..." Откуда в моей жене это?

Она еще долго у себя в комнате протирала, вытирала, обтирала зеркало, дышала на него, ласкала. Было уже поздно, когда из ванной в одном халатике она пришла ко мне.

– Подвинься.

Сбросила халатик, юркнула под одеяло.

– Ты волновался за меня? Правда, волновался?

Взяв книгу у меня из рук, отбросила на пол.

– К тебе жена пришла. Выключи свет, выруби его.

Давно она не была такой. А в ее комнате в углу стояло зеркало, псише времен Павла Первого, излучало золотое свечение.

Глава XIX

Мне показалось, когда я подошел к окну, что крыша соседнего дома заново покрыта цинко-вым железом – светло и мокро она блестела на фоне грозового неба. И в окнах всех этажей пере-ливалось и блестело, будто в них металлическая фольга. Странный этот металлический отсвет, как пылью, покрыл все в комнате: и стекла книжных полок, и письменный стол. В дверь заглянула Кира:

– Ты занят? Зайди на минутку.

Я знаю это ее выражение сдержанного торжества – меня ожидает сюрприз. Загадочно улыбаясь, она ведет меня в свою комнату, призадергивает шторы.

– Посмотри. Видишь?

В старинном зеркале, которое вчера было внесено в наш дом, я вижу себя со своей бородой, выражающей, как большинство нынешних бород, тягу к допетровским временам, хотя я, напри-мер, по тем временам вовсе не тоскую.

– Видишь, насколько не монтируется одно с другим? Рядом с ним эти вещи теперь совершенно не смотрятся, – торжествует Кира. – Они валятся! Падают! Не стоят рядом с ним.

Я вижу в ней энергию, пробудившуюся для великой цели, я слишком знаю мою жену – предстоят большие перемены. Среди вещей, которые уже "не смотрятся", "падают", трельяж моей матери. В свое время из-за него вышла ссора: Кира говорила тогда, что важен ей не трельяж, ей важно отношение к ней, а это отношение она сразу увидела, ей дали почувствовать его с первых дней. И я переступил через себя, я совершенно не понимаю теперь, как я мог? И вот он уже не монтируется, уже лишний в доме.

– Вошла другая атмосфера, ты почувствовал? Все это не вписывается теперь. И мы тоже становимся другими. Другие требования, другие представления... Это естественно.

В подтверждение она стала рядом со мной, и вот мы оба в этом зеркале "времен Павла Первого". Разница, та между нами, что все это я знал с детства, я вижу безвкусицу этих резных завитушек, не относящихся ни к какой эпохе, потому что безвкусица и фальшь одинаковы везде и всюду, для них нет ни границ времени, ни национальных различий. А ее пьянит возможность иметь, восторгает сам факт, что она отражена в зеркале, в котором отражались не столько чисто вымытые, сколько надушенные и напудренные дамы времен Павла Первого, ее это возвышает в собственных глазах. Есть рабское что-то в сегодняшнем помешательстве на предметах старины, в этом стремлении походить на кого-то. Но еще страшней – нравственная глухота.

Как можно вносить в дом чужую жизнь и не чувствовать этого? Все эти вещи чьи-то, за каждой трагедия, и, может быть, не одна. Они остались от исчезнувших семей, от вымороченных, сгинувших родов. Что меняет, если даже эти семьи сами в прошлом не были святы. Она, как дитя, говорит то, чего сама не понимает. Ведь это все равно что на месте кладбища разбить парк культуры с танцплощадкой или на территории бывшего кладбища начать раздавать дачные участки. А ведь начни, и многие не откажутся от соблазна.

– Я всегда видела, что современная мебель – это полированная фанера. Дрова. Вынуждена была мириться. А это!.. Ты посмотри, как выражен стиль. Совсем другая эпоха.

– И мы в ней смотримся?

– Не понимаю, что ты хочешь сказать? По-моему, я делаю это не для себя, ты знаешь. Мне ничего не нужно. Но ты профессор, у нас бывают люди.

Когда она вот так безапелляционно говорит "выражен стиль", "другая эпоха", рискнет ли подумать кто-нибудь, что она не только десяти, она и восьми классов не кончила. Она не пишет писем, потому что у нее почерк безграмотного человека, а уж о количестве ошибок и говорить не приходится. И при всем при том есть вещи, в которых она разбирается точней меня, а многие веяния ощущает задолго до того, как повеет. Иногда я читаю статью и поражаюсь: ее мысли, ее слова. О моей книге, которой я сейчас занят, она говорит: "Это что, вот эта твоя несвоевременная книга?.." Я боюсь ее пророчества.

Я иду бриться в ванную, шумит вода, я могу не слышать, как она снова что-то передвигает, переставляет в своей комнате. Потом меня зовут.

– Я бреюсь!

Лет восемь назад я был оппонентом на одной защите в Томске. Она поехала со мной – в Сибири она еще не бывала. Вечером, когда я вернулся в гостиницу, на столе торжественно стояла большая супница. "Это кузнецовский фарфор, представляешь? Только здесь еще можно встретить такие вещи. Захожу в комиссионный – чудо. Просто глазам своим не поверила!.."

Тогда тоже рядом с супницей многое сразу перестало "смотреться" и уже не "монтирова-лось". Теперь у нас полный кузнецовский столовый сервиз, за исключением двух-трех предметов, но они, можно не сомневаться, будут разысканы. И это тоже нужно мне, поскольку я профессор, к нам приходят люди.

Я иногда думаю, глядя на мою жену: человечество не остановится. Его способность желать, иметь, создавать себе кумиров не знает предела. Но обитаемый мир небеспределен и уже тесноват.

Телефонный звонок застает меня в передней, когда я уже надеваю плащ.

– Ты возьмешь трубку? – кричит Кира. Она все еще что-то передвигает, что-то перестав-ляет. Наверное, это звонят из комиссии ветеранов, напоминают, что надо сегодня получить удостоверение участника войны.

– Слушаю.

Молчат. Леля? Я тихонько прикрыл дверь.

– Я слушаю!

Щелкнуло, пролетела монетка в автомате.

– Папа? Тебе удобно говорить?

Я пожал плечами.

– Вполне.

– Тут, понимаешь, дело такое... Ты маме тогда все рассказал? Ну, в отношении Аллы?

– Н-нет. Так, в общих чертах, мол, обычная ссора...

– Да? Вот хорошо! Дело в том, что все это оказалось не так. Ну, то, что я тебе говорил тогда, помнишь? Все оказалось совершенно наоборот. Я убедился.

Убедился... Нетрудно было тебя убедить, когда ты сам этого жаждал. А что наоборот? "Не беспокойся, не она уходит, я ухожу..." Что же наоборот? Еще и прощения просил у нее: как он подумать, смел? Надолго вперед будет чувствовать свою вину. Такого воспитали.

– Я тебе потом все расскажу, мне сейчас не очень удобно говорить из автомата. Вы в эту субботу уезжаете на дачу?

– Н-нет.

– Спроси, пожалуйста, у мамы. Мы хотели в субботу прийти к вам.

И голос дрогнул жалко. В глубине души чувствует, конечно.

– Что спрашивать? В субботу мы дома.

Не его мне жаль, мне оскорбительно, что я должен делать вид, играть роли, хотя все я знаю, и она прекрасно понимает, что я знаю все.

– Кто звонил? – кричит Кира.

Не хочется сейчас рассказывать. Она станет вот здесь в коридоре руки в бока и покачает головой: ну? Что я тебе говорила? Я вижу эту ее улыбку. Да, каждый заслуживает то, что заслуживает. Но он мой сын!

– Это мне по делу звонили, – говорю я и ухожу.

На улице уже осень. И действительно, сегодня какой-то странный свет, какой-то металличес-кий отблеск. Я перехожу улицу. Где-то во дворе огромного этого дома в красном уголке будут выдавать ветеранские удостоверения. Много лет назад одноклассник моего сына, маленький мальчик, спросил меня: "Дядя, вы ветеран?" Меня тогда это рассмешило. А было так: учительница попросила меня перед Днем Победы поговорить с детьми. Я не сумел отказаться, надел колодки медалей и явился, так сказать, во всем параде.

Еще издали я вижу: у одного из подъездов стоят старые люди с маленькими детьми. Старые женщины. Неужели они, вот эти седые женщины – девушки нашего поколения?

– Здорово, орлы!

Я обернулся. Ведя за руку внука, бодрой походкой шел по двору курносый старик в вязаной спортивной шапке.

– Почему толпимся? Почему не желаем заходить?

Ему объяснили, пока он обходил знакомых, здороваясь за руку, что еще не прибыла машина из военкомата.

– Непорядок! Нехорошо! Семеро одного не ждут!

И охотно стал ждать, внук его копался на газоне. Что-то он там вскоре раскопал своей красной пластмассовой лопаткой, все дети сползлись к нему на корточках, разглядывали сообща. Наверное, каждому возрасту свое: с некоторых пор, оказываясь среди бабушек и дедушек, слушая их особенные разговоры о внуках, я чувствую свою неполноценность, настало время и мне перейти в другое качество, на пороге которого я слишком задержался.

Наконец прибыла машина из военкомата, проследовали друг за другом двое штатских с портфелями, и все потянулись за ними. Рассаживались в красном уголке, знакомые узнавали знакомых, нескольким я поклонился, они поклонились мне. Тем временем на сцене на двух столах – один для сержантского и рядового состава, другой для офицеров – разложили документы, и процедура выдачи началась. Каждый раз, когда выкликали рядовых и сержантов, седая женщина, сидевшая рядом со мной, порывалась идти, надвигала кошелку мне на колени. Внучка удерживала ее за руку.

– Бабушка, не тебя!

И очень веселилась, болтая на весу зелеными сапожками.

– Я плохо слышу после контузии, – извинилась женщина, заметив свою кошелку у меня на коленях.

– Пожалуйста, пожалуйста.

Кем она была на фронте? Наверное, санитарка. Кто теперь понимает, что это было: вынести раненого с поля боя под огнем? И еще надо было вынести его винтовку – без винтовки не принимали в медсанбат. Особенно в конце сорок первого, в начале сорок второго года, когда столько оружия – и тяжелого, и легкого – осталось у немцев. Вот такие девочки выносили на себе. Какие это были удивительные девочки! Старая женщина с кошелкой, седая, кто поверит, представит, на нее глядя, что она была такой. У нас в полку санинструктор ползла на наблюда-тельный пункт перевязать раненого, осколком снаряда ей оторвало ногу. Она сама наложила себе жгут. А страх, боль, безнадежность, когда она перетягивала ногу бинтом и сил не хватало. Ее нашли после боя, истекшую кровью.

– Дзюба! – вызвали со сцены. – Иван Федотович!

Женщина с готовностью подалась вперед, внучка смеялась, держала ее за

руку.

– Бабушка, ты же не Федотович!

Тяжело ударяя палкой в пол, хватаясь за спинки стульев – на рукояти палки синие пухлые пальцы сжимались и разжимались, – прошел к сцене инвалид, переставляя ноги, как протезы. За ним толпились.

А Костя, брат мой, погиб молодым. В нашем детстве заботился обо мне Кирилл, старший, всячески меня опекал. Но я любил Костю, я обожал его, перенимал его жесты, походку, манеры, мечтал быть похожим на него. Самый смелый из нас, самый решительный был Костя. Как он приехал тогда домой из училища в морской шинели, в морской фуражке, гордый своей избранной судьбой. У древних все же было это утешение: своих любимцев боги рано берут к себе,

Когда я вышел на улицу, седая женщина с внучкой уже стояли в очереди в палатку за апельсинами. Отойдя, я оглянулся на них. В сущности, образ поколения уже отделился от этих старых, обыкновенных, не похожих на себя в молодости людей. Пройдет время, не станет последних, и окончательно утвердится образ несгибаемого, легендарного поколения, какого не было и не бывает никогда.

От угла я обернулся еще раз. Бабушка и внучка стояли рядом, разговаривали, девочка чему-то смеялась.

Глава XX

Ну что ж, это тоже счастье. Для счастья вовсе не нужно многого, для счастья нужно главное. И тогда не в тягость, а в радость и в очереди постоять, если есть для кого. А я все живу так, будто спешу поскорей избавиться от чего-то мешающего жить, сделать быстренько это, это и это, и уж тогда взяться за главное. И не вижу, что я избавляюсь от жизни. Ведь жизнь – это не избранные, какие-то особые дни, это каждый ее день, а дней этих осталось гораздо меньше, чем прожито. Я видел сегодня мое поколение, тех немногих оставшихся, кто живым вернулся с войны, кого за послевоенные десятилетия не унесло время.

Если есть мера, которой можно измерить деяния великих исторических личностей, так это, конечно, не то, что они говорят о себе и думают, мера эта – жизнь вот таких обыкновенных людей, как она сложилась в конечном счете. Именно с этой точки и надо смотреть на историю и на исторические деяния.

Мне даровано рассказать о великих событиях и потрясениях, и на это дана вторая жизнь. Какой еще нужен дар? Неужели в том счастье, чтобы кто-то, кого я не уважаю, дарил меня особым расположением? Откуда во мне это рабство?

Я всегда вспоминаю того мальчика, моего ровесника, фамилия его была, кажется, Третьяков. В нем было то же, что и в Косте, раннее мужество, и меня тянуло к нему. Что-то странное случи-лось с ним: концом пропеллера аэросаней ему перебило руку в локте, левую руку. В то время сразу же возникала мысль о членовредительстве, и первый помощник начальника штаба майор Бряев уверенно заявил: хорошо обдуманное членовредительство. С какой-то необъяснимой жестокостью подводил он этого раненого мальчика под трибунал, а трибунал зимой сорок второго года, после известного приказа, не миловал. Все с ужасом смотрели на него, а он оставался серьезен и тверд. Всю ночь он курил на лавке, курил и укачивал свою раненую руку, распухшую страшно. Мне казалось, он просто не понимает своего положения.

Утром мы вдвоем топили печь в избе. Он подкладывал полешки здоровой рукой, смотрел в огонь. И вот он высказал мне неожиданную мысль, которая мне тогда и в голову не приходила. Он сказал, что со временем может оказаться, что этой войны могло не быть. Понимал ли он, какие отсюда огромные следовали выводы? Сказал он это спокойно и просто, как старший младшему, хотя мы с ним были ровесники. И еще улыбнулся, оторвав взгляд от печи. "Ведь это не движением планет предопределено, это все мы, люди. Иначе зачем мы все, если ничего от нас не зависит?"

После я думал не раз: наверное, он все же знал, что его ждет, знал и не хотел, чтобы мысль тоже ушла вместе с ним, потому и сказал мне. А может быть, не знал, мне это показалось. Но вот достоинство, внутреннее это спокойствие, которого мне почему-то не хватает, эту несуетливость замечал я во фронтовиках не раз. Они делали главное, что должен делать человек в такую пору, не уронили себя, и это осталось с ними.

Как мог я столько лет откладывать главную свою книгу, тратить жизнь на мелочи, на суету, которой цена – грош! Какой загнанный я был перед отпуском! И что такое совершалось, если разобраться? Ради чего стоило так суетиться? Кто-то из военных психологов, из англичан кто-то, доказывает, что сто процентов таланта и пятьдесят процентов характера – в сумме это меньше, чем сто процентов характера и пятьдесят процентов таланта. Не знаю, так ли это, но если даже так, это не оправдывает.

Как всегда в минуты раскаяния, я вспомнил о брате. За всю болезнь я был у него один только раз, а ведь от всей семьи на свете осталось нас только двое. Стыдно, он был на грани жизни и сме-рти. Надо поехать к нему в санаторий, поехать прямо в субботу, не откладывая. Или в воскресенье. Пробыть с ним весь день, походить по лесу, поговорить, как мы давно уже не разговаривали. Ведь мы родные братья.

Полдороги после лекций я шел пешком – хотелось, чтобы никто не толкал тебя в транспор-те; шел и думал. У каждого человека настает момент, когда надо переменить свою жизнь, сосредо-точиться на главном. Поздно для меня он настал. Ну что ж, хорошо, что все же настал.

– Где ты был? – кинулась ко мне Кира, я еще дверь не успел за собой закрыть. – У тебя лекции час назад кончились. Я звонила на факультет, я обзванивала всех!

– Напрасно обзванивала, я шел пешком.

– Пешком шел! На даче пожар, а он гуляет! Сколько раз я говорила: потребуй, чтобы Васильевы убрали провода над нашим участком. Там провод оборвался, мне звонят, какое-то ужасное замыкание, а он прогуливается. Я хотела мчаться сейчас.

– Когда тебе звонили?

– Два... Три часа назад.

Я прошел на кухню.

– У нас есть что-нибудь пообедать?

Она смотрела на меня как на сумасшедшего.

– Кира, если прошло три часа, она уже сгорела. А я с утра не ел.

– Нет, посмотрите на него! Вы посмотрите на него! – призвала она в свидетели стены и вещи. – Для него нет ничего святого.

Во мне было спокойствие, которое я набрал за сегодня, и я непроизвольно улыбнулся.

– Ну хорошо, я возьму с собой бутерброд.

Она хотела вести машину сама, но она была в таком состоянии, что я не разрешил. Я старался не гнать. Оттого что ел всухомятку, на меня напала икота. Кира всякий раз вздрагивала, ненавидящим взглядом пронзала меня сбоку.

Я совершенно ясно видел то, что я увижу: будет мост через реку, будет подъем, долгий спуск, еще один подъем, и оттуда увижу на горизонте полосу леса и тонкий дым над ним. Я все время видел этот дым к небу, который покажется со второго подъема.

Киру раздражало мое спокойствие, но это уже не было спокойствием, это была покорность судьбе: случилось, и изменить уже ничего нельзя. Только зачем тогда столько сделано такого, что на всю жизнь грузом легло на душу?

Две огромные красные пожарные машины с ревом сирен обогнали нас. Выдвижные лестницы, брезентовые робы пожарных, блеснули каски. Мы устремились следом. Мы мчались в струе ветра, который они рассекали впереди себя. Неподвижность внутри машины, мелькание по сторонам, красная стрелка спидометра, ползущая вправо, и усиливающееся давление на уши.

Мы выскочили на второй подъем. Горизонт, лес. Дыма нет. Уже и дыма нет. Я увижу закопченный кирпичный цоколь, в нем жар и дымящиеся головешки. И печную трубу. Этот цоколь ставил мой отец еще.

У поворота к заводу бетонных изделий пожарные машины свернули вправо с шоссе, мы пронеслись прямо, как выстреленные. Мы обгоняли всех подряд, машины мелькали и отставали.

Кто-то уже в поселке хотел остановить нас, махал рукой.

– Не останавливайся!

Мы свернули на нашу улицу. Забор, клены, серый скат нашей шиферной крыши... Ничего не понимая, мы бросили машину у ворот, вбежали на участок. Наша дача стояла на месте. Среди жел-тых и серых осенних кленов островерхая, зеленая, с белыми наличниками, белыми раскрытыми ставнями на окнах, она еще никогда не казалась мне такой красивой.

– Ну вот, – сказал я и успел крикнуть Кире, устремившейся вперед: – На провод не наступи!

Оборванный провод лежал на участке – на малине, на кустах крыжовника, на земле поперек дорожки.

Я видел, как Кира, обходя дом, трогала его рукой. Я тоже тронул. Сквозь холодную масля-ную краску рука чувствовала тепло дерева, дом был жив.

Только у рубильника, у щитка закоптилось и обгорела проводка. Электричества не было. Из окна в окно дом пронизывал закатный свет, смола на сосновых деревянных стенах светилась янтарно.

– Ну вот, – сказал я, – сами отняли у себя, по меньшей мере, год жизни.

И погладил Киру по мягким, уже редким волосам, почувствовал под рукой ее маленькую теплую голову со всеми неровностями, поцеловал в висок. Она вдруг заплакала:

– Сколько нервов стоит, сколько все стоит нервов!

Давно уже мы не были так близки. Мы стояли в пустом доме, и она плакала, а на моих губах был ее тон, и крем, и запах ее пудры. Она вообще редко плачет, просто я не помню, когда она плакала в последний раз. А мы все страшимся переживаний, когда, быть может, они и возвращают нас к человеческой сущности.

Глава XXI

Я загнал машину во двор, закрыл ворота. Кира на участке разговаривала с соседом. Он рассказывал, как первым заметил, что у нашего щитка что-то искрит, как перелез через забор, выключил рубильник, как потом решился и лопатой оборвал один провод. Действительно, могли сгореть.

Старый неудавшийся художник, он жил тут круглый год, в доме у них, как в кладовке, куда запихали в беспорядке ненужные вещи, тряпки, – застойный воздух, словно всю зиму не проветривалось; это запах старости. Целыми днями он и его жена возились на своем участке, приторговывали цветами, клубникой, и летом к нам не раз приходили отдыхающие – кто со стеклянной банкой, кто с кульком в руках, просили продать клубнику, не верили, что мы не торгуем, обижались. Однажды мы даже прибили на калитке стандартную табличку: "Во дворе злая собака". Кто-то сцарапал "собака" и надписал "хозяйка".

В отличие от меня Кира легко сходится с людьми, у нее прекрасные отношения со всеми соседями, исключая, разумеется, Васильевых, а я, наверное, несу в себе какое-то неудобство, людям неловко со мной. Они двое весело разговаривают на участке, я хожу по дому, узнаю его, узнаю в нем то, что осталось.

От тех времен, когда здесь жили отец и мать, остались, как были, только полы из широких досок и несколько перегородок. Кира все хотела настелить паркет, покрыть его лаком, как у Кузьмищевых, я рад, что мы этого не сделали, мне приятны эти доски, стертый порог. Он стерт ногами моих родителей, моих братьев, когда мы в детстве носились тут как оглашенные.

Иногда я смотрю на это двойное окно и вижу не то, что сейчас, а что было тогда и как оно было. Говорят, чтобы стать искусством, жизнь прежде должна стать воспоминанием. Наверное, так. Во всяком случае, когда я это вижу, я волнуюсь, потому что этого уже не воскресить. Я вижу два родных силуэта: отец и мать. Они стоят у окна и смотрят на дождь. И отец говорит: "Вот теперь он примется". Там, за окном, на почти что голом участке, каким он был тогда, маленький, только что посаженный дубок, дождь бьет его по листьям. Его принесли из леса, отец рассказывал, как они вырыли его, и мне кажется, я сам был при этом и видел.

Сначала отец рыл стоя и несколько раз обошел вокруг. Но корень уходил все вглубь, тогда отец стал на колени и вот так, на коленях, продолжал долбить землю.

И все-таки пришлось обрубить корень лопатой, хотя они вытащили его почти метровой длины. Осторожно, чтобы не осыпалась с корешков собственная земля, принесли его из леса в мамином старом халате. И вот стояли у окна, смотрели, как дождь поливает посаженный ими дубок. И отец сказал: "Теперь он примется". И обнял маму. Я знаю, о чем он думал тогда, потому что у меня тоже сын и тоже приходят эти мысли. Только нет того ощущения прочности, какое было у отца в те годы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю