355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Бакланов » Мёртвые сраму не имут » Текст книги (страница 3)
Мёртвые сраму не имут
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:22

Текст книги "Мёртвые сраму не имут"


Автор книги: Григорий Бакланов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Ушаков вскочил с земли. Он не видел, что по нему стреляют. Скрипнув зубами, он побежал под уклон, вниз, туда, где стоял подбитый бронетранспортёр. Там зенитный пулемёт. Бронебойные патроны… Успеть развернуть… Успеть! Прикрыть людей огнём!.. Мысль эта билась в нем, пока он бежал вниз, под гору.

Васич увидел, как справа, слева от Ушакова возникли две параллельные огненные трассы. Он бежал в середине, без шапки, прижимая локти к бокам. Между двумя трассами возникла третья струя огненного металла. Она вонзилась в Ушакова, прошла через него, и он упал.

Трассы погасли. Танки в пшенице зашевелились, лязгая, стреляя огнём, двинулись на людей, лежавших с автоматами в ямах, в воронках от снарядов.

Двинулись, чтобы сомкнуться с другими танками, вышедшими наперерез, от леса.

А Ушаков ещё бежал. Мыслью он бежал туда, к бронетранспортёру, где был зенитный пулемёт. Его надо развернуть. И Ушаков полз по снегу, приподымался, падал, опять полз, весь в снегу, оставляя за собой широкий кровавый след. Он ещё не чувствовал, что убит, он жил. И ему повезло в последние секунды его жизни: с яростной силой над ним заклокотал зенитный пулемёт. Кто стрелял? Быть может, он сам? Все мешалось в его мутнеющем сознании. И только одно было явственно: над полем, над бегущими людьми, прикрывая их, неслись к танку огненные трассы. Ушаков закричал, вскочил, весь устремляясь туда… Умирающий человек едва заметно зашевелился со стоном, и поднялась голова: волосы в снегу, мокрое от растаявшего снега лицо, мутные глаза. Он ещё увидел ими, как там, куда бил пулемёт, вспыхнуло ярко и загорелось.

Горел немецкий танк. Это было последнее, что видел Ушаков, и умер он счастливый.

Он не знал, что это горит наш трактор, подожжённый немецким снарядом.

Глава V

Он не видел, как уже по всему полю, по открытому месту, проваливаясь в снег, бежали люди – к лесу, к лесу, – а танки сквозь метель гнались за ними, в спины били из пулемётов, и люди падали, и некоторые ещё ползли.

Сорвав голос, Васич пытался собрать людей:

– Сюда! В овраг!

Но люди не слышали: смерть была за спиной.

– Сюда-а!..

Он дал очередь над головами бегущих.

Несколько человек, поняв, изменили направление, кинулись в оврагу. Падая, закувыркались через головы в облаке снежной пыли. Внизу, вскочив, затравлено отряхивались, кто-то смеялся некстати, нервным, лающим смешком. И сейчас же над краем оврага, отрезая тёмное небо, понеслись светящимся веером пули.

– Стой! – крикнул Васич, пресекая первое инстинктивное стремление людей бежать, и тряхнул поднятым автоматом.

Близко горел трактор. Овраг был залит дрожащим красным светом. И в этом мутном свете косо неслась красная метель. Люди стояли, обступив Васича. Запавшие виски, провалившиеся щеки, в блестящих глазах отражался пожар. Они смотрели на Васича этими исступлённо блестевшими глазами. Он остановил их, он крикнул: «Стой!» – он должен знать, что делать дальше. Наверху, среди разрывов и рёва танков, пулемётные очереди выкашивали живых, тех, кто ещё метался по полю. А они сбились здесь, освещённые пожаром, и танки могли появиться в любой момент.

Низко, все снижаясь, пронеслись вдогон друг другу стаи огненных пуль: из метели надвигался к краю оврага танк.

– Кто бежит? – Васич тряхнул над собой автоматом. Он видел, как несколько человек присело под пулями, беспокойно озираясь. – Никому не бежать! Вон пушки!

Он указывал автоматом в сторону пожара. Одна пушка, брошенная всеми, завалилась набок: левое колесо было отбито. Трактор, державший её на тросе, горел наверху. Около другой суетился расчёт. Они на руках скатывали её вниз, надеясь открыть огонь, но уже видно было, что не успеют, и они понимали это и только жались вокруг, не решаясь бросить.

– Подрывай пушки! – крикнул Васич. – Кто побежит от пушек – стреляю!

Из лиц, с одинаковым выражением смотревших на него, глазами выхватил лицо старшины.

– Старшина, веди!

А сам побежал ко второй пушке, на ту сторону оврага. По ней уже косо, навесным огнём рубили пулемётные трассы.

– Подрывай! – Он издали, на бегу махал рукой. – Подрывай пушку!

Они поняли. Кто-то рослый, торопясь, кинул гранату в ствол, и все врассыпную бросились от орудия, попадали в снег. Почти одновременно ударили два взрыва. Вскочив, люди побежали дальше, освещённые со спин. И вместе с ними по красному от пожара снегу бежали, вытянутые вперёд, их тени.

Когда достигли замёрзшего русла ручья, Васич оглянулся. Пот из-под шапки заливал глаза. Он вытер его жёстким рукавом шинели. Туда, где стояли пушки, уже вышел танк. И башни других танков смутно маячили сквозь метель и зарево. От них, сверкая, неслись длинные огненные струи, неслись вдоль оврага, сюда. Бежавший впереди солдат остановился, выпрямился, пошёл боком, боком, схватился за деревце. Он стоял в снегу, качаясь, и деревце все ниже гнулось под его тяжестью. В тот момент, когда Васич подбежал, макушка деревца стремительно взлетела вверх, и он едва не споткнулся об упавшего поперёк дороги человека. На откинутой руке его ещё шевелились пальцы, гребли снег, но глаза уже мертво закатились под лоб.

Русло ручья, заваленное снегом, петляло. Задыхаясь, обливающиеся потом люди бежали, пригибаясь в кустах. По ним вдогонку били пулемёты, и над согнутыми спинами мгновенно сверкало. Но лес был рядом. Тёмный, он приближался из метели. Лес! Жизнь!.. И вдруг оттуда в упор ударили автоматы. И люди заметались в красных, зелёных, жёлтых огненных струях, бьющих отовсюду. Вспышки на исказившихся лицах. Вспышки на снегу. Крик ужаса и боли.

– За мной! – властно закричал Васич, заглушая все голоса. И те, кто упал на снег, и те, кто полз, увидели, как он встал перед ними во весь свой рост с яростным лицом и автоматом в поднятой руке, словно заслонив их собою от пуль и немцев. – За мно-ой!

Васич бежал, прижав к боку бьющийся в ладонях автомат. Он не видел – знал, чувствовал, что за ним, рядом с ним в едином слившемся крике бегут люди на выстрелы, выставив перед собой огненные трассы пуль. В метели все сшиблось, смешалось. Каски. Распяленные в крике рты. Рвущиеся из земли огненные вспышки гранат. Чьё-то чёрное, вскинутое взрывом тело…

Среди деревьев, с шипением впиваясь в стволы, неслись расплавленные струи металла. Но это уже вслед, вслед… Лес распахнулся навстречу.

А в трех километрах отсюда огневики, посланные вперёд рыть орудийные окопы, все ещё долбили мёрзлую землю. Скинув шинели на снег, распоясанные, в одних шапках, с ремнями через плечо, они работали без перекура: командир батареи торопил их, поглядывая на часы. Потом и он сам взялся за кирку. И когда взмахивал ею над головой, под мышками обнажались тёмные, все увеличивающиеся круги. У солдат от потных спин шёл пар, и от земли, там, где пробили мёрзлый слой, тоже подымался пар, и она казалась тёплой на ощупь.

Все время, пока они работали, южнее, недалеко где-то, слышен был бой: разрывы снарядов и частая пулемётная и автоматная стрельба. Но здесь, перед ними, где ожидался прорыв танков, фронт был устойчив, только чаще обычного взлетали над передовой ракеты.

Эта непонятно отчего возникшая южнее и все усиливающаяся стрельба будила тревогу.

К пяти часам, когда окопы были закончены, бой прекратился. Солдаты разобрали шинели, сидя в свежих ровиках, горячими от лопат и кирок руками свёртывали цигарки, курили, жадно насасываясь табачным дымом впервые за много часов.

Притоптав сапогом окурок, командир батареи вылез на бруствер, долго стоял, вслушиваясь в ночь. Северный ветер свистел над равниной, а пустые орудийные окопы порошило снежком. Ещё гуще стала темнота перед утром. Время близилось к шести. Дивизион все не шёл.

И никто из них – ни командир батареи, ни эти солдаты, отдыхавшие в затишке, – не знали, что и они сами, и вырытые ими окопы – все это было уже в тылу у немцев.

Двадцать шесть человек собрал Васич в лесу. Двадцать шесть оставшихся в живых, не понимающих хорошенько, как после всего они ещё живы. В порванных, обожжённых шинелях они сидели на снегу, держа автоматы на коленях, неотдышавшиеся, размазывали по лицам пот, грязь и кровь, и многие даже не чувствовали ещё, что ранены. Кто-то страшно знакомый, без шапки, стоял под деревом на коленях, горстью хватал снег и прикладывал к виску. Снег тут же напитывался кровью, он отбрасывал его, сгребал горстью новый и прижимал к виску. По щеке его текли растаявший снег и кровь, телогрейка на груди и колени ватных брюк были мокры. Проходя мимо, глянув в лицо, Васич узнал его: Халатура. Тот самый разведчик, который ходил с ним и с Мостовым. И Васин обрадовался, увидев его живым.

Рядом с Халатурой солдат, хрипло смеясь, свёртывал трясущимися пальцами цигарку, нервно дёргал головой.

– Как он нас, а?.. Ка-ак он нас!..

И прыгающие пальцы просыпали табак.

Другой, взведя пружину, хмурясь, заряжал на коленях автоматный диск, торопился, поглядывая в сторону выстрелов. Ещё слышны были танки и далеко где-то немецкие голоса, перекликавшиеся по лесу. Бил с бронетранспортёра миномёт, и мины, задевая за ветки, рвались в воздухе, как шрапнель. Сюда, в глубину леса, пока ещё достигали редкие пули.

Васич стоял под деревом, спиной опершись о ствол, сунув руки в карманы шинели. Он знал, что немцы продвигаются по лесу, скоро они будут здесь. Но он все не давал приказа отойти. Где-то ещё должны быть люди. Отбившиеся, прорвавшиеся поодиночке. Не может быть, что это все и больше никого не осталось. Он отходил последним, где-то бродят поблизости те, кто раньше пробился в лес. И он все ждал и не уводил остатки дивизиона. Люди, сидя на снегу, прислушивались к голосам и выстрелам: они как будто приблизились.

Подошёл Ищенко.

– Люди беспокоятся. Чего мы ждём?

Васич поднял на него глаза. Он смотрел на него и что-то хотел вспомнить. Что-то важное, с ним связанное.

– Ты отходил с первой батареей?

– Нет, – быстро сказал Ищенко. – Первую вёл Званцев. Я как раз был у них перед этим… Перед тем, как танки прорвались. А что? Ты почему спрашиваешь?

Но Васич не заметил его беспокойства. Он думал о своём: «Должен был ещё кто-то пробиться в лес. Не могли все погибнуть».

– Из тех, что с тобой отходили, жив кто-нибудь?

Ищенко молчал. Он боялся этого вопроса.

– Постой, ты с какой батареей?..

Тогда Ищенко закричал:

– Ты что, проверяешь меня?

Васич посмотрел на него, и тяжёлое подозрение шевельнулось в нем. Он опустил глаза. Он медленно вспоминал. Ищенко не было ни на второй, ни на третьей батарее, когда он приказал подорвать пушки.

– Вот! Вот! – кричал Ищенко, показывая на шинели дырки от пуль и осколков, просовывая в них палец. – Вот где я был!

«Неужели бросил людей?»

Васич стоял, глядя вниз.

– Послать разбитый дивизион под гусеницы танков! Без рекогносцировки! Не разведав, не уточнив! Нами затыкали дыру, как амбразуру чужим телом! Кто отвечает за это? Они проехали по нас! Давили людей танками! Рядом со мной срезало связного! Очередью с танка! Вот!

Он опять проткнул дыру на рукаве. И когда его палец прошёл тем путём, каким вот здесь прошла пуля, случайно только не убившая его, он содрогнулся. Содрогнулся от ненависти к людям, пославшим его под танки, и от жалости к себе. Им никакого дела не было до всей его прожитой жизни. Он, безупречно прослуживший столько лет, провоевавший всю войну, мог сейчас, как те, порезанные из пулемётов, раздавленные танками, валяться на снегу. И теперь за то, что он жив, его хотят сделать виновным! Вспыхнула над лесом ракета, и Васич близко увидел его лицо. Бледное, зеленоватое при падающем сверху химическом свете, оно дрожало от нервной судороги, комкавшей его. И странный лес окружал их: чёрные, движущиеся вокруг деревьев тени на зеленом снегу.

– Ты что предлагаешь?

Он спросил тихо, сдерживаясь.

– Раньше надо было предлагать! Когда отправляли! Разбитый с тремя пушками дивизион против «тигров»!.. У меня пять патронов в пистолете. Кто отвечает за это?..

А в самой глубине сознания билась мысль: отвлечь. Отвлечь Васича, пока подозрение не укрепилось в нем. И рядом с этим – жалость к себе. Такая, что ломило сердце. Если его жизнь для них ничто, так он сам должен бороться за неё. Сам!..

– Что ты сейчас предлагаешь?

– Судить! За все, что произошло здесь!

Длинная автоматная очередь пронеслась над ними, и при её мгновенном огненном свете глаза Ищенко блеснули.

– Замолчи!

От тяжёлых толчков крови в ушах Васич плохо слышал. Приблизившееся, выкрикивающее безумные слова лицо Ищенко, близкие выстрелы, ночь, осветившаяся вдруг трассами пуль, засверкавшими среди деревьев… Люди уже вскочили на ноги и стояли сгрудясь. Если они услышат то, что кричит этот человек, если поверят, что кто-то виноват во всем происшедшем здесь, они не смогут бороться, не выйдут, погибнут здесь.

– Замолчи!..

Голос, которым Васич сказал это, испугал Ищенко. Но выстрелы приближались, и отчаяние придало ему смелости.

– Правды боишься? – закричал Ищенко. – Поздно…

С единственным желанием спасти этих людей, которых он вывел сюда из-под огня, Васич потянулся к кобуре. В тот момент, когда он почувствовал пистолет в своей руке, лицо Ищенко – белое, расплывшееся пятно – отшатнулось от него и горячие пальцы вцепились в его руку. Вместо глаз Ищенко чьи-то другие, испуганные глаза.

– Товарищ капитан! Товарищ капитан!

Лейтенант Голубев держал его за руку. А уже бежали под выстрелами солдаты, и вслед им в черноте ночи сверкали меж стволов огненные трассы пуль. Люди, пригибаясь, на бегу отстреливались назад. Васич вырвал руку с пистолетом, но Голубев ещё крепче схватил её. Мимо пробежали трое. Средний, Кривошеин, прыгал на одной ноге, обняв за шеи двух других, и солдаты почти несли его.

– Пусти! – сказал Васич.

С пистолетом в руке он отступал последним. И всякий раз, перебегая от дерева к дереву, видел, что Голубев ждёт его. Обойма кончилась. Он сорвал с шеи автомат. Целясь из-за деревьев, бил короткими очередями по вспышкам и снова отбегал, пригибаясь, метя по снегу полами шинели.

В густом, засыпанном снегом сосняке Васич опять собрал людей и повёл их на северо-запад. На карте, лежащей у него в планшетке, поместился только краешек этого леса – опушка, где они прорвались, опрокинув немецкую засаду. Дальше карты не было. Он вёл людей по компасу. И люди, с доверием следовавшие за ним, не подозревали, что он ведёт их наугад. Знал об этом один Ищенко, но он теперь молчал.

Васич шёл впереди, сутулясь больше обычного, словно всю тяжесть разгрома нёс на своих плечах. И когда он оглядывался, всякий раз ловил на себе отчуждённый, испуганно-недоумевающий взгляд Голубева. Тот поспешно отворачивался.

Все дальше от выстрелов уводил Васич остатки дивизиона. Он вёл их в тыл к немцам, в глубину обороны: там, не на пути передвигавшейся массы войск, было сейчас безопасней. Солдаты несли на себе раненых и их оружие. Последним шёл Баградзе с длинным, туго набитым белым мешочком в руке. Даже когда прорывались в лес, он, потеряв автомат, оставшись с одним наганом, не бросил этот мешочек. В нем, завёрнутая в промасленную бумагу, лежала целая варёная курица, жареное баранье мясо, хлеб, несколько крутых яиц и соль в плоской коробке. А на поясе Баградзе булькала обшитая сукном немецкая фляжка с водкой. Все это он нёс для командира дивизиона. Он шёл последним и оглядывался назад: он все ещё надеялся, не мог поверить, что майора Ушакова нет в живых.

Багровое пламя горящих танков долго в эту ночь металось по ветру, смутные отсветы его, освещая поле и край леса, дрожали на снегу, на стволах деревьев, на лицах и шинелях убитых. Бой отодвинулся, но здесь по временам ещё раздавались взрывы, и пламя и искры высоко вскидывались вверх. Потом пламя погасло. И лес и поле опустились во тьму. Ещё светился раскалённый металл, и от земли, вокруг догоревших танков, шёл пар, и снег таял на ней. Но он уже не таял на лицах убитых. Разбуженные в тёплых хатах, где они после многих суток боев впервые спали раздетые, во всем чистом, даже во сне ощущая покой и тепло, поднятые среди ночи по тревоге, они этой же ночью досыпали на снегу вечным сном под свист позёмки.

А ветер выл и выл, тоскливо, по-зимнему. В небесной выси за облаками своим путём плыла холодная луна, ещё недавно освещавшая этим людям путь; поле под ней то светлело, то хмурилось. И снег все мело и мело между крошечными, коченеющими на ветру бугорками тел.

Глава VI

Высунув бинокли из хвои, Васич и Голубев наблюдали за чёрной точкой, медленно приближавшейся к ним. В безмолвии лежала снежная равнина под низким зимним небом. Было позднее утро, но солнце ещё не показывалось. Только по временам сквозь облака ощущалось тепло его, и тогда снег светлел и резче видна была на нем движущаяся чёрная точка.

У Васича мёрзли ноги. Он шевелил пальцами в тесных сапогах. Рядом возился Голубев. От голода у него глухо урчало в животе, он всякий раз сбоку испуганно поглядывал на Васича, нарочно громко сморкался, крякал, тёрся боком о ствол сосенки, и на шапку, на спину ему падал сверху снег. Вдобавок ему нестерпимо хотелось курить, так, что рот был полон слюны. Он сплёвывал голодную слюну в снег и опять приставлял бинокль к глазам.

Чёрная точка, увеличившись, разделилась на две, и они вместе приближались. С той стороны, откуда двигались они, шла через поле линия связи на шестах. Провод был зелёный, немецкий. У нас тоже пользовались этим трофейным проводом. Оставалась маленькая надежда, что это могут быть наши связисты.

Далеко за краем поля возник звук мотора. Он приближался, и земля начинала дрожать. С низким рычанием прошла за складкой снегов тяжело гружённая машина, невидимая отсюда; только снежный дымок, взвихрённый колёсами, поднялся над гребнем, заслонив связистов. Когда он рассеялся, уже отчётливо видны были две человеческие фигуры на снегу. Они то сходились, сливаясь вместе, то узенький просвет возникал между ними. Вдали затихал звук мотора.

– Товарищ капитан! – зашептал Голубев озябшими губами. – Разрешите, возьмём их. Перережем связь – сами в руки придут.

Васич глянул на него. От холода лицо Голубева было бурым. Придавленный шапкой, свешивался на бровь курчавый чуб, весь в снегу. Молодой, здоровый парень. А тут ещё замёрз.

– Лежи! – сказал Васич.

Из-за двух немцев не мог он рисковать всеми людьми. Этих двух взять нетрудно. Но за ними придут другие. И впереди целый день.

Опять с тяжёлым гудением, так, что земля под ними начала дрожать, прошла внизу машина, невидимая за складкой снегов. Когда она в облаке движущегося снега показалась на поле, то была далеко и её невозможно было рассмотреть. Но те двое уже различались простым глазом, а в бинокли видны были даже светлые пятна лиц между шапками и туловищем.

Вдруг проглянуло солнце, на короткий миг осветив снежное поле. И при этом ярком зимнем солнце ещё мрачней стало низко нависшее пасмурное небо. Теперь в бинокли виден был и цвет шинелей. Это были немцы.

Васич смотрел на немцев и уже не чувствовал холода.

– Товарищ капитан, разрешите, – попросил опять Голубев, дрожа всем телом от нетерпения. – Мы их запросто возьмём.

Он говорил шёпотом, потому что в бинокль немцы казались совсем близко.

– Лежи! – сказал Васич не сразу.

Солнце опять скрылось, и шинели немцев стали чёрными. Оба они стояли на месте, словно не решаясь идти дальше. Так они стояли долго, потом начали удаляться.

Оставив Голубева наблюдать, Васич слез в овраг, отряхиваясь. Люди, спавшие на снегу вповалку, зябко натянув на уши воротники шинелей, просыпались. После того, что произошло ночью, после короткого сна на снегу, во время которого они только промерзали, они просыпались подавленные. При белом зимнем свете лица были жёлтые, несвежие. У Баградзе за одну ночь щеки заросли чёрной щетиной до глаз. Он потерянно сидел один, и у Васича, когда он глянул на него, что-то больно сжалось в груди: смерть Ушакова ещё больше сблизила их.

– Корми людей, Арчил, – сказал он.

Тот поднял на него глаза и сейчас же опустил их. В этих словах для него другой смысл был главным. Приказывая раздать всем то, что он, ординарец, нёс для командира дивизиона, Васич впервые сказал вслух, что Ушакова нет. Расстелив на снегу плащ-палатку, Баградзе резал курицу, и губы у него дрожали.

Кто-то перевязал уже Халатуру. В маске свежих бинтов, промокших и запёкшихся на виске, его жёлтое, монгольского типа лицо было маленьким. Один глаз затёк, но другой, узкий, чёрный, живой, глядел весело.

Васич подошёл к Кривошеину, сел рядом с ним на снег. Тот лежал на спине с закрытыми глазами. Сквозь сильную бледность уже явственно около губ и носа проступила синева. Он истекал кровью. Она все шла и шла, наполняя брюшину. Всем нужно было дождаться здесь ночи. И только одному ему нельзя было ждать: если что-либо ещё могло спасти его, так это немедленная операция.

Кривошеин открыл глаза, долго смотрел, не узнавая, потом издалека, из глубины вернулось сознание, и взгляд осмыслился.

– Вот видите…– сказал он и улыбнулся бескровными губами. – Я лежал и думал, как мелочи вырастают в глазах людей, когда нет настоящего несчастья.

Он говорил тихо, с перерывами, с усилием.

– Перед самым боем меня больше всего волновало, что я неумело поприветствовал командира дивизиона. Не сам бой… не возможность вот этого…– слабой рукой он указал на себя, – а то, что я смешон, неловок. В сущности, это даже правильно. Люди не идут в бой умирать. Живые думают о жизни…

«Ему лет тридцать пять, – думал Васич. – Есть ли у него семья?» Но он не решился спросить об этом.

Если бы Кривошеин попал сейчас на операционный стол, в хорошие руки!.. Васич увидел руки Дины, крупные, с длинными пальцами; ногти острижены до мяса; руки, в которых характер виден не меньше, чем в лице. Он никогда прежде не встречал таких умных, одухотворённых рук. А может, он просто любил их? Странно, что все началось с неприязни. После операции она вошла в палату, глубоко сунув руки в карманы, так, что на плечах под халатом остро проступили углы узких погон. За нею следовала палатный врач – с историями болезни на согнутой руке, как с младенцем. Обе они остановились у его кровати. Она долго, уверенно отдавала распоряжения, а его тошнило после наркоза и до холодного бешенства раздражал резкий, властный голос этой женщины. Ни он, ни она в тот момент не думали, что два с половиной месяца спустя, лёжа у него на руке, похорошевшая, с жарко горящими щеками, она скажет ему: «Ты помнишь, с какой ты ненавистью смотрел на меня?»

А после, приподнявшись на локте, долго вглядываясь в его лицо влажно блестевшими в темноте глазами, она сказала:

– Подумать только, что ты мог попасть не в мои руки!..

При зеленом свете месяца сквозь морозное окно у неё зябко вздрогнули голые плечи.

– Ведь я сшила тебя из кусков.

И часто ночью, раскрыв на его груди ворот бязевой рубашки, она гладила ладонью рубцы на его теле, рассказывала ему про каждый из них и целовала.

– Какие у тебя мощные ключицы! – говорила она с гордостью, любовно трогая их.

А он говорил, что она изучает на нем анатомию. Она брала в свои руки кисть его руки, пыталась охватить пальцами запястье, и пальцы её не сходились.

– Знаешь, в форме ты даже не выглядишь таким сильным.

Но когда один за другим прибывали санитарные поезда, – ещё ничего не сообщалось в сводках, но здесь, в госпитале, все уже знали, что начались сильные бои, быть может, наше наступление, – она возвращалась после операций немая от усталости, с синевой под глазами и быстро засыпала на его руке. Тогда он осторожно вставал, садился у окна, обмёрзшего доверху, курил и смотрел на неё. Она спала, а он смотрел на неё. Он чувствовал себя сильным оттого, что есть на свете эта маленькая женщина, оттого, что она спит, сжавшись в комок, и ей спокойно спать, зная, что он здесь.

К полуночи комната выстывала. Он бесшумно открывал железную дверцу печи, складывал костериком с вечера приготовленные дрова и щепки и, сидя на корточках, поджигал их. Она просыпалась от потрескивания берёзовых поленьев.

– Мне стыдно, – говорила она, поёживаясь в тепле под одеялом, – но я ничего не могу с собой сделать. Это защитная реакция организма. После всех бессонных ночей.

И она опять засыпала и просыпалась, когда уже пел чайник на раскалившейся до малинового свечения плите и в комнате было жарко. Ночью, вдвоём, не зажигая огня, только открыв дверцу печи, они пили чай. Трещали дрова, трещали на улице деревья от мороза, мохнатое от инея окно было синим, а скатерть на столе и сахар в сахарнице – красными от пляшущего огня.

– Я растрёпанная, да? – спрашивала Дина, трогая рукой волосы, и глаза её счастливо блестели. – Ты не смотри. А хочешь, смотри. Все равно я счастливая.

И на руках её, на губах, на лице были отсветы печного огня…

Дина пишет: у них – сын. «Такой твой сын, ты даже представить себе не можешь! Даже мизинец на ноге твой, подвёрнутый, даже родинка на правом плече, на том же самом месте, только крошечная. Маленький Васич. Будь жив, родной! Без тебя ему по каким-то законам даже не хотят дать твоей фамилии…»

– Я хотел попросить вас, – сказал Кровошеин. – Тут, внизу, весной вода в овраге. Размывает все. Так чтоб не внизу похоронили. Не хочется, знаете ли…

Васич сказал:

– Вечером мы прорвёмся к своим.

– Я уже не дождусь.

Он сказал это с твёрдым сознанием, спокойно, своим тихим голосом. И после долго смотрел на вершину сосны, сквозь облака скупо освещённую солнцем.

– У вас семья? – решился спросить Васич. Кривошеин не слышал, видимо. Он все так же лежал на спине и смотрел на снеговую вершину сосны.

– Тут ничем не поможешь. Я думал… Если прорвётесь, сообщите, где похоронен. А может быть, и этого не надо.

И он закрыл глаза, потому что очень устал.

А кругом в овраге солдаты в это время ели. Держа в чёрных от пороховой копоти и грязи руках холодную баранину, с жадностью рвали её зубами, громко высасывали куриные кости, грызли сухари. Они ели впервые после боя, после этой страшной ночи. Кто поел раньше всех, сворачивал цигарку сальными пальцами, стараясь не смотреть на тех, кто ещё ест.

Васич отошёл от Кривошеина, сел на скате оврага. Сейчас же Баградзе на промасленной бумаге принёс ему кусок мяса, соль и хлеб.

За лесом, за снегами на юго-восток отсюда шёл бой.

Глухо, как удары о землю, доносило разрывы снарядов. Васич ел и слушал этот дальний бой, не удалявшийся и не приближавшийся.

Сверху скатился Голубев, весь в снегу. Он был рад, что сто сменили, что сейчас поест, что можно наконец двигаться, и один производил шуму больше, чем все остальные.

– Скотинкой обзаводимся?

Он радостно хлопал себя руками по застывшим бокам, подмигивал. И тут только Васич заметил вертевшуюся в овраге среди солдат, неизвестно как попавшую сюда деревенскую собаку, тощую, рыжую, с острой, как у лисы, мордой. Должно быть, она пришла из леса, куда загнала её война: поблизости нигде деревни не было. Кто-то бросил ей высосанную кость, и она, поджимая хвост между ног, дрожа худым телом, на котором проступали все ребра, поползла к ней. Грызла её на снегу, рыча и скалясь. И люди, сидевшие по обоим скатам оврага, смотрели на неё и прислушивались к звукам дальнего боя: глухим ударам разрывов и едва внятной на таком расстоянии пулемётной стрельбе. По временам за складкой снегов с низким гудением проходила тяжело гружённая немецкая машина. Было пасмурно, как перед вечером, а день ещё только начинался.

Васич сидел, опершись локтями о колени. После еды в животе согрелось, тепло потекло по всему телу, горячие глаза слипались. Он положил тяжёлую голову на руки и перестал бороться со сном. Вздрогнув, он проснулся, как от толчка. Огляделся вокруг налитыми кровью, встревоженными глазами. Но все было такое же: и пасмурный день, и овраг, и люди в нем: иные из них дремали, иные, томясь, ходили взад-вперёд. После короткого сна, в котором вcе неслось, рушилось, кричало и сталкивалось, он проснулся внезапно, и время остановилось. Наяву оно текло нестерпимо медленно. И снова тяжесть случившегося легла Васичу на плечи.

Неужели нет Ушакова? И опять он увидел, как тот бежал без шапки, с прижатыми локтями, и две пулемётные струи, возникшие по бокам его, и третью, сверкнувшую посредине.

Васич сидел на скате оврага, на снегу, положив руки на колени, нахмуренный, и, хотя он ничего не говорил, люди чувствовали силу, исходившую от него, и подчинялись ей. И силу эту чувствовал Ищенко, все время наблюдавший за ним. Теперь, когда непосредственной опасности не было, когда по ним не стреляли, он жалел о том, что говорил в лесу. Как это у него вырвалось?

«И ему поверят! – думал Ищенко. – Одно слово, и жизнь человека может быть перечёркнута. Восемь лет беспорочной службы, вырос до капитана, учился…»

Даже сейчас о годах учёбы он думал как о тяжёлом подвиге своей жизни. Трудом и терпением брал он то, что некоторые умники хватали на лету. И они открыто смеялись над ним. Смеялись до тех пор, пока ему, дисциплинированному, требовательному курсанту, хорошему строевику, не присвоили звания младшего сержанта. Два эмалевых треугольничка привинтил он к своим петлицам, два крошечных символа власти, и сразу все эти умники увидели, что он не глупей их. От двух треугольников до четырех капитанских звёздочек – целая жизнь. А сколько терпения! Его прислали в полк одним из восемнадцати командиров взводов. Он стал одним из десяти командиров батарей, потом поднялся до одного из трех начальников штаба дивизионов. Вверх пирамида сужалась, но он все время рос. И вдруг вся жизнь, все его будущее – в руках этого человека. Он ненавидел сейчас Васича смертельно. И вместе с тем понимал: надо что-то сделать, как-то изменить это впечатление о себе, может быть, ещё не укрепившееся.

«В тот момент он готов был предать всех, – совершенно точно подумал Васич, вспомнив снова лес, ночь, лицо Ищенко и то, как он кричал: „Теперь поздно. Надо было раньше думать!..“ Что поздно? С немцами воевать? Предал бы, факт. И уже предал, потому что бежал. Из жалости к себе. За тех, кто жалеет себя в бою, другие расплачиваются кровью. Это закон войны».

Васича вдруг поразила мысль: вот Ищенко, одетый в форму, охраняемый званием. За каждым его приказанием подчинённому, приказанием, которое не обсуждается, стоит вся власть и моральный авторитет армии, слава живых и мёртвых. Их именем приказывает он, их власть в этот момент в его руках. И вот он же, раздетый страхом до своей сущности. Такому доверены жизни людей! И Васич подумал холодно: «Выйдем – будем его судить».

Вскоре Ищенко увидел, как Васич подозвал к себе Голубева и они вместе стали совещаться о чем-то, расстелив карту на коленях.

«Мне надо подойти, – думал Ищенко. – Он не имеет права отстранять меня. Я начальник штаба. В конце концов, я капитан и он капитан».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю