Текст книги "Карпухин"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Коля! – сказала она таким голосом, что люди, не успевшие выйти в коридор, обернулись в дверях. – Ты ж обещал мне! Ты слово дал!.. – говорила она, ему же на него жалуясь, и по распухшему ее лицу из невидящих глаз текли слезы.
Бобков обхватил ее за плечи: «Что ты? Нельзя. Нельзя!» – почти насильно вывел в коридор, милиционер вытеснил последних людей из зала, а Карпухин все стоял, белыми пальцами вцепившись в загородку. Потом он сел, каменно сжав челюсти, кулаками сдавив виски. И всё в нем окаменело с этой минуты.
Милиционер, становясь на скамейки, одно за другим поочередно открыл все окна, при этом оглядывался на обвиняемого, который сидел один. Сделав всё, подошел к нему, потряс за плечо. Карпухин не сразу понял, что от него требуют. Поняв, встал и пошел впереди.
Его провели по коридору среди расступавшихся, с жадным любопытством смотревших на него людей. И в уборной, те, кто курил там, сразу смолкли и смотрели на него все время. А милиционер стоял у дверей, вооруженный. Потом тем же путем его привели обратно.
Спустя время Карпухин почувствовал в кармане что-то мешавшее ему. Это был хлеб, завернутый в потертый клочок газеты, который он принес с собой. И только увидев его, он вспомнил, что надо поесть.
Отдельно, в нише стены, стоял медный чайник с водой и кружка.
– Слушай, друг, подай водички, пожалуйста, – попросил он милиционера. И наверное, милиционер налил бы ему воды. Но как раз в этот момент в зал вернулась секретарь, что-то забывшая на столе. И в ее присутствии милиционер почему-то постеснялся, сделал вид, что не слышит.
ГЛАВА VII
Как только объявили перерыв, женщины, у которых всегда дела есть, тут же разбежались, надеясь хоть к концу вернуться. Кому детей надо было накормить, кого хозяйство ждало – женская работа, несчитанная, немеренная, никогда не убывающая, которую между дел делают, торопила каждую. Мужчины же – мыслящая часть населения, – для которых другой раз и покурить – занятие, остались поголовно. И едва вышли в коридор, почувствовали себя на свободе, заговорили все сразу, первым делом схватившись за папиросы. После долгого вынужденного молчания каждый теперь спешил высказать свои соображения. И, понятно, они-то и были самые правильные, и другого каждый слушал для того только, чтоб скорей иметь возможность сказать самому.
Коридор суда, где в течение нескольких часов громко звучало только «тшшш!», наполнился гулом голосов, табачный дым подымался над многими головами. Судьям еще предстояло вынести решение, предварительно разобравшись во всем и все выяснив. А здесь уже и так все было ясно. И каждый жалел только, что не ему доверено судить, уж тут бы ошибки не случилось.
В группе завсегдатаев-пенсионеров настаивали:
– Строже надо! Строже оно и проще.
– Это что, как молодежь распустили…
– Раньше просто было, так боялись через закон перелазить.
– Страх потерян. Ему десять лет дадут, он через год дома. Милиция ловить их отказывается: мы ловим, а суд отпускает.
– Вон в Конюшкове трое разом вернулись из заключения, народ вечером боится на улицу выходить.
– И правда, судьи судят, такую статью подводят, что люди смеются, как выходят.
– Вот и я это самое говорю! – втиснулся меж голосов белобрысый парень, переходивший от группы к группе. И, ошеломив всех напором, торопясь, пока никто не успел перебить, рассказал-таки свою историю о том, как сестриного мужа брат купил мотоцикл и врезался в столб.
– Главное дело, завтракать собрались, воскресенье было. Жена еще, как чувствовала, не пускала его, а он ничего слушать не стал, посадил тестя сзади себя: «Жарь, говорит, яичницу, мы скоро». Вот и вышло скоро: мотоцикл аж вокруг столба обвился. В один час – ни отца, ни мужа. Спешили к своей смерти…
– Пьют, пока опузырятся, потом народ калечат, – сказано было по этому поводу. – Скоро средь бела дня начнут давить.
Тут еще один, к слову же, рассказал, как шофер автобуса в выходной день понасажал полный автобус грибников и с ними со всеми врезался в тягач. Когда про шофера вспомнили – он уж сбежал.
– Ты как, спрашивают, сбежать мог? А я, грит, боялся, убьют меня на месте. Во-он что делают шоферюги!..
И у каждого нашлась своя история, каждому хотелось тут же ее рассказать, поскольку она-то и имела непосредственное отношение к делу.
В другой группе, где собрался народ помоложе, главным образом механизаторы, шоферы, и настроение было миролюбивей. Судили и так, и эдак, сходились на одном: тот не грешен, кто бабке не внук. Только Буквинов, подошедший послушать, не одобрил:
– Украл – эту самую руку отрубить. Больше ей не полезет, это уж точно.
Он тоже, как белобрысый парень, переходил от группы к группе со своим полезным советом. Но тут местный журналист, до этих пор куривший молча, возразил ему.
– Между прочим, – сказал он, – юристами доказано, что жестокость еще никого никогда не останавливала. Больше всего, например, карманных краж совершалось во время публичных казней на площадях, когда народ целиком был захвачен жестоким зрелищем. И даже считают, что есть определенная связь между жестокими законами и особо жестокими преступлениями.
– Во-во, – как бы согласился Буквинов и вдруг с яростью, с неожиданно покрасневшим лицом набросился на него: – А он яблоню под самый мой забор посадил, это как? Прежде межуют, бывало – парнишек на меже секут. Вложат ума в задние ворота, до смерти помнит, где сосед. А он, подлец, под самый под мой забор. Ветки ко мне лезут. Детям не запретишь, подберет яблочко это что может быть? Смертоубийство.
– Да вы про что говорите? – опешил журналист. – При чем тут ваша яблоня? Совсем про другое разговор идет.
– Небось про то про самое. Мы зна-аем… – И Буквинов подмигнул всем с таким видом, словно не только про соседа, но и про него знал нечто. И журналист действительно на глазах у всех смутился, покраснел и замолчал, а старик отошел победителем.
Тем временем в конце коридора несколько женщин водой отпаивали Дусю, жену Карпухина, лежавшую лицом на подоконнике.
Возвещая своим появлением конец перерыва, прошел в совещательную комнату судья Сарычев. Выпив, как всегда, стакан сладкого чая в перерыве, он шел по коридору быстрым шагом, строго нагнув голову, недоступный сейчас ничьим посторонним влияниям, не узнавая даже знакомых, и тем особое внушая почтение.
Проходя мимо, Сарычев мельком заметил суетившихся у окна женщин и среди них опухшее, залитое слезами лицо, которое держали чьи-то руки. Он не сбавил шаг. Где суд, там и слезы, ему ли это было не знать. Для него и коридор суда, в котором толпились сейчас глазевшие на него и расступавшиеся, замолкая, люди, и зал суда, и высокое кресло с гербом, в которое он привычно садился, – все это была его служба. А служба его, как служба хирурга: хочешь быть добрым – по живому режь.
Для нее же, ничего сейчас не видевшей – ни людей, ни стен, сознававшей, что говорят, неясно, сквозь дурноту, все еще увидится особо. И деревянный крашеный подоконник, на котором лежала она лицом, запах его, облитого слезами, не раз средь ночи разбудит ее. Этим днем начинался для нее новый счет дням и годам.
У самой совещательной комнаты Сарычев почти столкнулся с Никоновым. Ему показалось, что тот хотел тоже зайти, но увидел судью и словно отскочил, при этом не поздоровавшись. Сарычев вошел, потом все-таки выглянул. Никонова не было видно. И он тут же о нем забыл.
Весь перерыв Никонов выписывал сложные петли у этих дверей. Уходил, снова возвращался и снова уходил, сам себя объезжая по кривой. Борол, борол в душе желание зайти, но и от дверей оторваться тоже не мог. Словно там, в совещательной комнате, где сейчас находились все бумаги и среди них его рукой написанное обвинительное заключение, оставил он еще что-то большее. Оно-то и тянуло его к себе.
Когда ставил под обвинительным заключением точку, успокоил себя Никонов несложным рассуждением: «Если мы ошиблись, суд поправит». А вот теперь не мог уйти от дверей. Но и туда войти тоже смелости не набрался.
Так со всем народом, затерявшись в общем потоке среди людей, он протиснулся в зал, когда кончился перерыв.
ГЛАВА VIII
Вызванные по очереди, один за другим прошли перед судом свидетели. Полный самоуважения Федька Молодёнков держался с достоинством, отвечал не спеша, больше всего стараясь себя не уронить. Бокарева, как вошла, как глянула, повернулась, как сказала несколько слов, так мужчины отчего-то заулыбались. И долго еще после нее кто-нибудь нет-нет да и улыбнется, вспомнив.
Последним по списку вызвали Горобца. Обязавшись говорить правду, в чем тут же собственноручно и расписался, он категорически отрицал какую бы то ни было возможность вины или ошибки со стороны Мишакова. При этом он искренне убежден был, что делает именно то, что нужно и что от него ждут. Нужно не кому-то определенному, например судье или прокурору, а нужно в высших целях. По сравнению с ними один этот шофер, которому он лично зла не желал, роли не играет. Каждый вопрос он выслушивал почтительно и, в знак понимания кивнув, приступал к ответу с полным самосознанием, стараясь показать, что он тот человек, на кого они могут положиться, потому что он знает и понимает и сам многие важные вопросы решал. И ушел Горобец со скромным выражением хорошо исполненного долга.
Было далеко за полдень и душно, когда предоставили, наконец, слово прокурору. Овсянников поднялся, опершись о стол, блестящими глазами оглядел зал. Его знобило, хотя он знал, что у него жар.
Сегодня с самого утра он чувствовал себя особенно плохо и, надевая перед зеркалом мундир, увидел, что воротник стал ему велик. И за завтраком жена, тревожно вглядевшись в его лицо, спросила: не болен ли он? Он сказал, что не болен, и даже нашел в себе силы успокоить ее.
При других обстоятельствах, заболей он просто, можно было отложить заседание. Но Овсянников понимал, что ему уже ничего откладывать нельзя, на это ему жизни не отпущено.
Как всегда, путь от дома он прошел пешком, хотя было это ему необычайно трудно сегодня. Боль жила теперь не только в боку, она разлилась, захватив правую сторону живота, и он чувствовал ее резче, когда передвигал при ходьбе правую ногу. Всю ночь, чтобы уснуть, он подсовывал под бок диванную подушку. И вот так, пригревшись, боль как будто затихала немного. Он понимал, что это значит. Это значило, что он побежден. Что он уже старается создать условия, которые ей нужны, чтобы она затихла на время. И вот там, в тепле, она тем временем развивалась и росла.
Что бы ни испытывали люди, сидящие в зале, каждый из них по-своему, это было ничто в сравнении с тем, что чувствовал он и знал. Ему было хуже всех. Но это давало ему то право, которого не было ни у кого из них. Высшее право. И вот от имени этого высшего права он готовился произнести сегодня свою последнюю речь. Аудиторией его был не только этот зал, он обращался к людям, потому что всё, что он делал сейчас, он делал ради людей.
Произнеся тихим голосом первые необходимые слова, обращенные к судьям и залу, Овсянников начал свою речь так:
– Если бы дело это слушалось на автобазе, где работал обвиняемый, и я бы потребовал для него оправдательного приговора, там люди встретили бы это аплодисментами. Если я сейчас, в этом зале, потребую для обвиняемого самого сурового наказания, вы встретите это аплодисментами. Так независимо от того, что ждут от меня, я буду говорить только то, к чему обязывает меня мой долг и мои убеждения. Я взял слово не для обвинения – для защиты. Для защиты общества, вас и даже его. – Овсянников указал пальцем за загородку на Карпухина. – В дни великих иотрясений, таких, как войны, каждому человеку становится очевиден смысл и значение его жизни. До этого, находясь среди людей и считая себя гражданином страны, он все-таки в глубине души считал, что жизнь его – это в первую очередь его жизнь, и никому она так принадлежать не может, как ему самому. И только когда нашествие грозит его Родине, человек вдруг видит, что без Родины, без людей, среди которых он живет, его жизнь не имеет ни цены, ни смысла. И в то же время она может обрести огромный смысл, если несет в себе идею своей Родины, идею ее борьбы. Человеку открывается величайшее счастье самопожертвования, и он с радостью приносит свою жизнь, которая до этого, казалось ему, быть может, дороже всех жизней. Но проходит великое время, и эта связь, делавшая неразрывными всех нас вместе, сделавшая нас непобедимыми, как будто исчезает. О ней говорят непрерывно, о ней пишут, но сами мы перестаем чувствовать ее за своими маленькими делами и заботами.
Пересохшие губы Овсянникова уже с трудом шевелились, произнося слова. Секретарь суда быстро налила из графина воды и, подавая ему стакан, снизу взглянули на него с уважением, равным страху. Бледный, желтый, он стоял в своем синем мундире, воротник которого был ему заметно широк, но на больном лице глаза горели сильно и страстно.
В зале такая была тишина, что, пока он пил, слышно было, как стукалось стекло стакана о его передние зубы. И хотя не всем было понятно, что он говорит, поначалу как будто ждали совсем другого, волнение его заражало, и все чувствовали, что говорит он что-то очень важное, отчего вина Карпухина становится еще больше.
Овсянников поставил стакан, платком вытер мокрый подбородок. После перерыва окна остались открытыми и в косых вечерних уже лучах видно было, что стекла их пыльны. День гас. Но для всех это был закат гаснущего дня, а для Овсянникова он был исполнен особого смысла, потому что это был закат жизни.
Люди, сидящие в зале, с величайшим вниманием слушая его, не догадывались, что он говорит не только о Карпухине, он говорит и о себе. С той нравственной высоты, на которую он поднялся, он видел далеко и мог требовать самого большего, даже жертв, потому что сам жертвовал сейчас собою ради людей.
– Здесь с большой тщательностью исследовались все мелкие и даже мельчайшие подробности преступления, – поначалу как бы нерешительно и медленно заговорил снова Овсянников, при этом голос его был тих, чтобы дальше возвыситься. – Я скажу о них после. А когда я кончу, предоставят слово защите. По нашим гуманным законам во всех случаях последнее слово остается за защитой. И вполне можно ожидать, что защитник будет говорить о гуманизме, то есть призывать нас к человечности. Я тоже взял слово, чтобы говорить о гуманизме, о высшем гуманизме и справедливости, как я их понимаю.
Я готов поверить, что в тот роковой день у подсудимого Карпухина были очень серьезные причины для огорчений. И он попытался залить их вином. Мне лично такой способ чужд, но не за это мы сейчас судим Карпухина. Это не было бы преступлением, если бы в таком состоянии он не сел за руль. Что же, всё дальнейшее случайно? Нет, случайностей здесь не было. Здесь разматывалась единая цепь событий, связанных между собой закономерно. Нельзя жить в обществе и быть свободным от законов его. А Карпухин каждым своим действием нарушал их. Каждым своим шагом разрушал связи, соединяющие всех нас. Но связи эти не могут быть разорваны безболезненно и, как доказательство, погиб человек, который представлял большую ценность для общества, чем тот, кто преступно убил его.
Так в чем же должен состоять наш с вами гуманизм? В том, чтобы поддаться милосердию к отдельной якобы оступившейся личности? Но такой гуманизм будет безжалостным в отношении общества. Нет, наш с вами высокий гуманизм – это гуманизм для всех, для общества в целом и потому для каждого его члена в отдельности. И, наказывая Карпухина, – говорил он, имея сейчас в виду не столько уже этого Карпухина, как Карпухина вообще, собирательного, мы останемся гуманны. Потому что мы не отбрасываем его, а даем возможность задуматься и по истечении определенного срока вернуться в общество и восстановить те связи с людьми, которые сам он порвал. Восстановив их, он снова может стать человеком, и теперь это в первую очередь зависит от него.
Овсянников говорил около получаса, и люди слушали его, не шевелясь. Наконец он кончил, сел. Достав из кармана платок, вытер холодный пот, выступивший на лбу, на лице, на худой шее. Пальцы его, державшие белый платок, были желты, а ногти – синеватые. И рука дрожала. Он допил из стакана остатки воды. Так высок был его нравственный подъем, что даже боль утихла.
Аплодисментов не раздалось потому только, что здесь было не заведено аплодировать в суде, и никто не решился первым. Но в зале стояла глубокая тишина, люди были взволнованы. И даже председатель суда Сарычев почувствовал некоторое волнение. Нда-а… Не совсем обычную речь произнес прокурор. Тут было что-то большее, о чем хотелось подумать. Сообразить, так сказать… И он даже на какой-то момент забыл об исполнении своих прямых обязанностей, не сразу предоставив слово адвокату.
У Соломатина речь была готова заранее и написана. Из участников процесса он был самый старый. Но даже в молодости не блистал он красноречием, а уж теперь и блистать было поздно. Как правило, он вел дела, по которым защитника назначала сама консультация. Он не разил своих противников страстными доводами, не пускался в длинные рассуждения, а всем своим видом скорбя, просил о снисхождении. И очень часто Соломатин выигрывал дело, быть может потому, что никогда не запрашивал слишком, знал меру.
Он вытер бледные слезящиеся веки, надел очки с толстыми стеклами, отчего глаза его сразу расширились, встал.
– Граждане судьи!..
Пригибаясь за спинами в задних рядах, Никонов поспешно вышел из зала. Без него заканчивал свою речь Соломатин, без него предоставили последнее слово обвиняемому.
Карпухин поднялся за загородкой, которая пока символизировала то, что ждало его. Губы его двигались, словно улыбнуться хотели, но он молчал, и только бледнел все сильней с каждой минутой, отчего видна стала щетина на лице, выступившая за один день. Зал смотрел на него.
Так ничего и не сказав, он вдруг махнул рукой:
– Да ладно!
И сел, уронив голову.
Суд удалился на совещание.
ГЛАВА IX
– Нда-а… – сказал Сарычев, как бы все еще находясь под большим впечатлением, и головой покачал, когда они трое, закрыв за собой дверь, остались в совещательной комнате, где не было ни радио, ни телефона, где никакие посторонние влияния не должны были ощущаться – остались наедине со своей совестью и законом. Он закурил, сел, положив ногу на ногу, а руку с дымящейся папиросой – себе на колено.
– Нда-а… Вот с такой высоты не вредно бывает иной раз взглянуть на дело.
Теперь, дав себе самый короткий отдых, они должны были приступить к завершающему акту: посовещавшись, вынести приговор, которого ожидали толпящиеся в коридорах люди.
– Ну что же, приступим, – сказал наконец Сарычев, вдавив в пепельницу папироску. Писать ему предстояло сейчас много, а день кончался. Он пересел за стол.
– Значит, я полагаю, обстоятельства дела ясны? – сказал он утвердительно после того, как сам вкратце еще раз изложил их. И, раскрыв Уголовный кодекс РСФСР, прочитал заседателям статью 211 – «Нарушение правил безопасности движения и эксплуатации автотранспорта и городского электротранспорта» – части первую и вторую. Поскольку часть первая предусматривала нарушения, повлекшие за собой причинение потерпевшему менее тяжелых или легких телесных повреждений и причинение материального ущерба, руководствоваться в данном случае приходилось частью второй. Часть же вторая статьи 211 предусматривала те же действия, но «повлекшие смерть потерпевшего или причинение ему тяжкого телесного повреждения», то есть как раз то, что и имело место в данном случае. И наказывались эти действия «лишением свободы на срок до 10 лет с лишением права управлять транспортными средствами на срок до 3 лет или без такового».
Прочитанные без запятых, ровным голосом, действия эти, повлекшие смерть потерпевшего и наказание лишением свободы на срок до десяти лет, странным образом потеряли свой угрожающий смысл, а, наоборот, обрели нечто успокоительное, какой была интонация голоса Сарычева при чтении. Постникова сидела напротив него прямая, строгая, как совесть, и, когда он кончил читать, кивнула. Сарычев обращался главным образом к ней, о Владимирове как-то забыв, и она всякий раз наклоном головы подтверждала, что понимает его полностью.
– Итак, если бы мы, например, сочли правильным назначить обвиняемому минимальное наказание, закон предоставляет нам это право… – незаметно для себя впадая в стиль и слог прочитанного документа, продолжал Сарычев. – Но, назначая наказание без лишения свободы, мы тем самым, по сути дела, оправдываем действия, повлекшие за собой смерть, оправдываем человека, совершившего их, в данном случае Карпухина.
Тут Сарычев улыбнулся своему допущению, поскольку он не сомневался, что имеет дело с разумными людьми, которые не станут оправдывать того, кто виноват.
После этого он так же убедительно разобрал остальные возможности, которые предоставляет им эта статья. Вплоть до высшего предела, заметив, впрочем, что вряд ли все-таки есть основания руководствоваться им. Хотя это должны решить заседатели, в чем Сарычев намеревался предоставить им полную, ничем не стесненную свободу.
– В нашей профессии, как и во всякой профессии, есть своя «профвредность», – сказал он, и тут давая понять улыбкой, что имеет дело с разумными людьми, которые не истолкуют его слов буквально, а примут лишь как выражение высшей степени доверия к ним. – Нам иногда бывает трудно не видеть в обвиняемом преступника, и потому ваш глаз, свежий глаз, необычайно важен. При этом я хочу еще раз подчеркнуть, что, хотя вы не имеете юридического образования – я, думаю, не ошибся? – и некоторые специальные вопросы для вас могут быть трудны, вы такие жо равноправные судьи, наш суд состоит из трех человек.
Все это он говорил, уже начав писать, и когда поочередно взглянул на них, Постникова кивнула с полным сознанием ответственности, а Владимиров сказал: «Совершенно справедливо». И после этого «совершенно справедливо», которое давало основания надеяться, что он всё понял, вдруг предложил нечто несуразное:
– Так я думаю, может быть, мы и будем руководствоваться этим самым нижним пределом, раз такой случай специально предусмотрен.
Сарычев положил ручку:
– То есть как?
– Виноват!
– Нет, вы все-таки объясните. Вы же понимаете, надеюсь, мы не можем руководствоваться одними чувствами. Есть закон.
– Совершенно справедливо!
Постникова, хотя и не сказала ни слова, лицо ее полностью выразило все, что говорил Сарычев. И она с немым вопросом, но только неодобрительно взглянула на своего коллегу. Владимиров смущенно молчал.
– Кстати, товарищ Владимиров, я еще в перерыве хотел сказать вам… Обращаясь к подсудимому, вы сказали: «товарищ». Вы же знаете: «гражданин».
– Виноват! – сказал Владимиров, еще более смутившись.
И тем не менее, когда перешли к обсуждению главного, выяснилось, что несмотря на бесконечные «виноват», он ни на шаг не сдвинулся со своей позиции и продолжает проявлять все то же странное непонимание простых вещей.
– Ну, хорошо! Вам, как не юристу, возможно, не под силу исследовать в судебном заседании все доказательства, квалифицированно обсуждать вопрос о доказанности обвинения, я понимаю, – говорил Сарычев, набравшись, терпения, но «Вы» звучало уже официально, с большой буквы, как пишут в бумагах. Давайте разберемся просто, как люди, располагающие достаточным жизненным опытом.
Разобрались.
– Ну теперь как вы считаете?
– Как я вам уже докладывал.
Этот мягкий, бритый наголо, смущающийся подполковник в отставке, старавшийся в дверях всех пропустить впереди себя, и при этом делающий руки по швам, сейчас, начинал раздражать Сарычева. Он уже два дела слушал с Постниковой и всегда все было хорошо и не возникало никаких недоразумений.
– Ну, хорошо, то, что это была машина Карпухина и за рулем в момент убийства сидел Карпухин, у вас, надеюсь, сомнений не вызывает?
– Никак нет.
– То, что он был пьян и потому совершил наезд, надеюсь, тоже не вызывает у вас сомнений?
– Виноват, это не было доказано.
– То есть как?
– Прошу прощения. – Лицо Владимирова вдруг стало мрачным. – Я человек пьющий. По праздникам. И я не могу в таком состоянии почувствовать запах водки от другого. Свидетели были пьяны, о чем они докладывали нам, и показания их не могут заслуживать доверия.
Сарычев вздохнул с облегчением: только-то и всего!..
– Но, батенька мой! – заговорил он ласково. – Жена… Вы же видели, жена! Она-то своего мужа знает лучше, чем мы с вами? И то у нее сомнений не вызывает. Вы же слышали, как она сказала ему в перерыве? Нельзя… Нельзя.
И тогда заговорила Постникова. Она как бы чувствовала себя ответственной за поведение Владимирова:
– Вы что же, следователю не доверяете? Следователь ознакомился, расследовал квалифицированно, а вы не доверяете?
Здесь уж и Сарычеву стало неловко, и он внес необходимую ясность, смягчив ее голосом:
– Следователю мы можем доверять или не доверять, но на ходе дела это не должно отражаться. Виновным человек признается только в результате судебного следствия. Только суд, то есть мы с вами, можем признать человека виновным или снять с него обвинение.
Однако Постникова этой тонкости не почувствовала и особой разницы тут не видела. Она доверяла следователю. Она доверяла председателю суда. Она вообще доверяла тем лицам, которые заслуживают доверия, потому что недоверие оскорбительно и недостойно человека. И только тем, кто доверия не заслуживает, она не доверяла. Ей сейчас было непонятно, странным казалось ей поведение Владимирова. И она осуждающе покачала головой.
Владимиров никак не ответил ей, только опустил глаза. И Сарычев почувствовал вдруг, что при всей своей мягкости он не уступит. И в глаза им не смотрит не потому, что не уверен в себе, а оттого, что ему за них неловко.
– По вы же слушали прокурора. Прокурор для нас тоже участник процесса, решающее слово предоставлено нам, это правильно. Но я видел, вам понравилась его речь.
Владимирову действительно понравилась речь прокурора, и он слушал ее с простодушным интересом. По он единственно не мог взять в толк, почему она направлена против Карпухина. Тут ему все было непопятно так же, как если бы ему, отцу четверых детей, сказали вдруг, что надо заколоть младшую его дочь, и от этого троим старшим детям станет лучше. Он не только не допустил бы этого, пока он жив, но он и не поверил бы никогда, что ее старшим сестрам и брату станет от этого лучше, что они, приняв такую жертву, вообще останутся людьми.
– Ну, хорошо, – сказал Сарычев, встав и подойдя к нему. Он решился на последнее средство, на откровенность, которой Владимиров не мог не оценить. – Вот мы трое облечены доверием и большой ответственностью. Давайте, помня это, поговорим. Бывают случаи, когда преступление, само по себе не опасное, приобретает особо опасный характер. Это как раз такой случай. За два месяца два случая со смертельным исходом вблизи нашего города. Поймите, если мы не отреагируем должным образом, народ нас не поймет. Повышенная строгость тут не только оправдана – необходима! Но есть еще один аспект. Сейчас газеты пишут о пьянстве, ведется борьба. И вот в самый острый момент такой важной кампании мы вдруг оправдываем шофера, который в пьяном виде… Постойте, не возражайте мне, я сейчас не исследую все «за» и «против», я говорю в принципе. Вы понимаете, как это может выглядеть? Наш оправдательный приговор в такой момент может прозвучать как оправдание одного из страшнейших пороков. Поймите! Мы можем, наконец, назначить небольшое наказание. Важен сам факт. Воспитательное значение, он взглядом привлек Постникову как специалиста. – А если, допустим, мы ошиблись, то остается возможность кассировать наш приговор, и другой, более высокий суд нас поправит. Через несколько месяцев, когда острота кампании спадет, отменят наш приговор.
Это всё было настолько ясно, настолько просто, что невозможно было не понять. И, наконец, нельзя было по-человечески не оценить доверия. Все-таки люди во всех случаях должны оставаться людьми.
Но Владимиров вдруг засопел, голая голова его покраснела, и он отошел к окну. Теперь и Сарычев обиделся. Он был не злой человек, но и у него были свои принципы.
– Так вы что же, мнение особое будете писать?
– Если позволите.
Владимиров продолжал стоять не оборачиваясь. «Вот оттого-то ты и захряс в подполковниках, когда люди в генералы выходят!» – неожиданно подумал Сарычев, глядя в его спину, еще достаточно молодцеватую, хотя и грузную.
– Но вы понимаете, надеюсь, что приговор подписать вам придется, хоть вы с ним и не согласны? Поскольку мы двое единодушны.
И Сарычев глянул на Постникову. Она кивнула, оскорбленная больше, чем он.
– Тогда пишите! Только не дома придется писать, а здесь, потому что тайна совещательной комнаты должна соблюдаться во всех случаях. И запечатайте в конверт.
– Как прикажете.
И Владимиров присел к краешку стола, того же самого стола, на котором Сарычев писал сейчас приговор, достал свою ручку и начал писать.
В коридорах уже волновался народ, не понимая, что так долго могут решать судьи за закрытыми дверьми. И уже приговор был написан, а Владимиров все писал на краешке стола. И видно было, как ему тяжело это, как непривычные слова не складываются во фразы. Голова его была красной, он вытирал ее платком, а Постникова и Сарычев ждали стоя. И глядя на его потеющую красную голову, Сарычев с трудом переносил его в этот момент.
Но вышли они в зал все вместе и, пока оглашался приговор, стояли монолитно, плечо в плечо.