355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Бакланов » Карпухин » Текст книги (страница 3)
Карпухин
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:50

Текст книги "Карпухин"


Автор книги: Григорий Бакланов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Но вот сейчас Никонов говорил, а Овсянников смотрел на него. На всем протяжении его речи сидел и смотрел через стол. И чем дольше так прокурор смотрел на него, тем неуверенней начинал чувствовать себя Никонов. Ему уже не казались такими неопровержимыми его доказательства. Но события вели его, и, нагромождая факты, уличавшие Карпухина, он со страхом ждал приближения того момента, когда все их ему придется опровергать. Он говорил, а мыслью забегая вперед, старался вспомнить доказательства, и от этой взаимоисключающей работы глаза его, которых сам он не видел, были испуганными.

– Итак, – закончил он заранее приготовленной фразой, – доказательства как будто бы достаточно убедительны и в какой-то степени не оставляют сомнений. Но взглянем на них под другим углом зрения, так ли они убедительны на самом деле?

Никонов в этом месте сделал заранее рассчитанную паузу и взглянул на прокурора. На лице Овсянникова, вдруг пожелтевшем, проступила боль, а глаза, ставшие тусклыми, смотрели на Никонова и не видели его.

Выражение боли, которое увидел Никонов, не имело никакой связи с тем, что он говорил сейчас. Это была физическая боль. Она мучила Овсянникова последние три недели. И даже не столько сама боль, как подозрения о причинах, вызывавших ее. Сейчас уже, возвращаясь мыслью назад, что он часто делал в последнее время, Овсянников не мог точно установить день, когда это началось. Потому что, когда он впервые обнаружил, что у него болит справа в боку, несколько ниже ребер, он понял одновременно, что эта боль знакома ему. Вместе с болью он обнаружил и воспоминание о ней. Значит, она была и раньше, только он, постоянно занятый, не имеющий для себя ни минуты свободного времени, просто не замечал ее.

В городе жил на покое некогда занимавший большие посты военный юрист Долбышев. Когда он, в прошлом саженного роста, шел по улице, волоча подгибающиеся ноги, весь трясущийся, с повисшими перед грудью кистями рук, а изо рта его стекала слюна, Овсянников, завидев издали, переходил на другую сторону или сворачивал в переулок. Он не понимал, зачем людям дают это видеть? Два раза в день – утром и вечером – Долбышев проходил через город, поводя бессмысленными, в красных прожилках, мокрыми, некогда грозными глазами. У него был тягучий голос идиота. А не так давно еще очень многое зависело от одного росчерка его карандаша.

Долбышев однажды рассказал Овсянникову, когда был еще не в таком состоянии, как заметил впервые у себя эту болезнь, позже оказавшуюся болезнью Паркинсона. Он шел по улице и вдруг носком сапога задел за камушек. Он еще оглянулся – ровный асфальт, никакого камушка не видно. И тут же забыл об этом. Потом случилось это в коридоре учреждения на паркете: шел и вдруг споткнулся на ту же самую правую ногу, опять задел носком сапога за что-то. И опять ничего не было. Потом это стало повторяться чаще.

Но Овсянников даже того первоначального камушка не мог у себя вспомнить. Правильно говорят: здоровый человек не замечает, есть ли у него сердце. Заметит, когда заболит.

Овсянников не считал себя ни малодушным, ни мнительным. Но он, конечно, не мог не подумать о том, о чем, если случается, прежде всего думает каждый культурный человек в двадцатом веке.

Казалось бы, в таком случае проще всего посоветоваться с врачами. Тем более, что он был прикреплен к обкомовской поликлинике. Но Овсянников отдавал себе отчет и понимал, что если у него это, так тут бессильны даже обкомовские врачи. Они могли только определить, но не вылечить. За ту грань их земное могущество уже не простиралось. Они даже не скажут ему, как всегда в таких случаях не говорят больным. Они тайком подготовят жену, а для него сочинят утешительную сказку, и он уйдет одураченный и обнадеженный. Сколько за эти годы видел он обреченных людей, которые, придя от врача, радостно рассказывали одну из очередных сказок, убеждая других для того, чтоб убедить себя, а окружающие знали уже, что это – рак! У Овсянникова достаточно было мужества, чтобы избавить себя хоть от этого унижения.

И кроме того, пока он не шел к врачу, оставалась маленькая надежда, что, может быть, у него все-таки не это. Пойти – значило и ее убить, последнюю надежду. А она временами разгоралась, когда боль отпускала его. Он просыпался утром и чувствовал вдруг: боли нет. Но он не верил еще, он прислушивался: слишком многое это значило для него. Он делал осторожное движение – боли не было. И пока он одевался, и брился, и завтракал, и шел на работу, и там на работе тоже – он все время различными движениями испытывал себя. Боли не было. И день освещался. Что бы ни делал он, он все время чувствовал: боли нет. Это была его тайна, его собственный праздник, о котором никто не знал. Но люди замечали, как он вдруг прислушивался к чему-то и улыбался хорошей, доброй улыбкой, видя которую хотелось самому улыбнуться.

И вот когда надежда крепла в нем, когда он, боясь верить до конца, начинал уже чувствовать себя здоровым человеком, боль возвращалась снова и всякий раз сильней, чем прежде. И день мерк, и жизнь меркла, и свет мерк в глазах.

Никонов пришел к нему в то утро, когда после целой счастливой недели, в течение которой уже поверилось, что все кончено и прошло, Овсянников почувствовал боль. В прежнем месте, в правом боку. И сразу настоящее изменилось, а будущего не стало.

Он сидел за своим столом перед разложенными бумагами и вслушивался, закрыв глаза, когда к нему постучались.

– Да! – сказал он, хотя охотней всего сказал бы тогда: «Нет!»

И сквозь боль взглянул на Никонова тем самым смутившим его взглядом. Никонов не знал, что стояло за ним, но по мере того как он говорил, а прокурор неподвижно смотрел на него, ему все больше становилось не по себе.

Там, в боку, было все тихо. Но Овсянников знал, что она там. И затихшая на время боль вновь шевельнулась в нём.

– Ну, я слушаю вас, – с внезапно пожелтевшим лицом сказал Овсянников раздраженно, когда следователь после долгой малоубедительной речи предложим взглянуть на дело под другим углом зрения и сделал паузу.

– Да, да, – заторопился Никонов, – Я говорю, что он действительно останавливался перед чайной. Но остановиться перед чайной – это же еще не значит обязательно пить там. Он показывает, что зашел купить сигарет. И свидетели видели его машину, но не видели, что он пил. А между тем, хотя прямых доказательств нет, всеми принято, как несомненное и твердо установленное, что шофер был пьян. Об этом, не дав себе труда разобраться, писала наша газета, в этом уверены все в городе, и мы сами, даже не замечая того, испытываем давление со всех сторон. То, что нам при других обстоятельствах предстояло бы доказать, мы вынуждены сейчас опровергнуть в лучшем случае.

В этом месте у Никонова было заготовлено несколько исторических примеров величайших заблуждений, в которые впадали не только отдельные личности, но и большие массы людей. Однако прокурор перебил его:

– Какое это мы испытываем давление со всех сторон? Нас что, принуждают к неправильному ведению следствия? – Овсянникову хотелось положить теплую ладонь себе на бок, потому что, как только он стал раздражаться, боль усилилась. – Я никакого давления не испытываю ни с какой стороны и думаю, на вас тоже никто давления не оказывает.

– Да, конечно, – поспешил оправдаться Никонов и почувствовал, что исторические примеры будут невозможны. – Я не о том давлении, чтобы нас вызывали, давали какие-то указания, а о том, которое…

– Понятно. Продолжайте.

Никонов кивнул и мысленно перескочил еще через несколько пунктов, которые вдруг показались ему неубедительными. Он перешел сразу к показаниям пастуха и прицепщика. Здесь он чувствовал себя особенно твердо и потому приберегал их напоследок.

В их показаниях, по видимости неопровержимых, он уловил слабое место. С самого начала ему непонятно было, что могли в такой поздний час делать в поле эти двое совершенно разных по возрасту людей, из которых один другому в отцы годился? Куда они шли и что объединяло их? И он установил это: оказалось, у Молодёнкова родилась дочь, и вот это событие праздновалось.

– Вы понимаете, Владимир Михайлович, они были пьяны. Или, по выражению Молодёнкова, «оба веселые». А раз это так, они не могли чувствовать запаха водки от Карпухина. Это же известно: если человек выпил водки, он не чувствует запаха водки от другого человека. Вы понимаете? А это значит, что их показания недостоверны?

– Значит, свидетели были пьяны. Ну, а инспектор ГАИ? Он что, тоже был пьян? Он ведь с ними не праздновал.

– Нет, инспектор, конечно, не был пьян. Но легко представить, как было. Он подошел к Карпухину, когда Молодёнков и Чарушин держали его. Водкой пахло от них, но запах был так силен, что инспектору все сразу стало ясно. Ясно потому, что он уже был подготовлен к этому выводу всем предыдущим. Цепь его рассуждений очень проста: шофер сбил человека, убежал, чтобы скрыть, что был пьян, пойман, пахнет водкой. Вполне понятно, что пахнет от него, тут и проверять нечего. А как раз это и надо было проверить.

– Ну, а пассажиры проезжавшей машины, посторонние люди, один из которых плюнул на вашего Карпухина? Они почему утверждают, что он был пьян?

– Владимир Михайлович, в таких случаях одному стоит сказать, и для всех становится несомненно. Это как очевидцы, которые искренне верят, что своими глазами видели то, чего никогда не было.

– Давайте все же подведем итог. А то так можно бесконечно. – Овсянников начал загибать пальцы на левой руке и, взглянув на них, увидел, что они желтей, чем обычно, и на побелевших суставах резче обозначаются кости. И ему жаль стало и эти пальцы свои, из которых уходила жизнь, и себя. Но он справился. – Давайте по порядку. Значит, так: шофер выехал из дому в дальний рейс и, проехав милицейские посты, останавливается у первой же чайной, но не для того, для чего вообще останавливаются около чайных, где, как мы знаем, есть всё, кроме чая, а для того, чтобы купить папирос. – Он посмотрел на Никонова. – Допустим. Хотя проще предположить, что опытный шофер, отправляясь в рейс, взял папиросы из дому или купил их в городе. Далее. Он сбил человека и, хотя тот, вполне возможно, был еще жив, скрылся, не оказав ему помощи. В каких случаях, мы знаем из практики, шофер пытается убежать? Когда он пьян и хочет скрыть это отягчающее обстоятельство. Во всех остальных случаях убегать самому, оставив машину на месте преступления, согласитесь, просто бессмысленно. Однако нам предлагают думать, что он находился в состоянии шока… – прокурор опять внимательно посмотрел на Никонова. – Допустим и это.

И он загнул следующий палец. Вот так, по пунктам, загибая все новые пальцы, он разобрал доказательства одно за другим. Всё то, что Никонов складывал по крупинке, что наедине с собой составляло тайную радость маленького открытия, с чем были уже связаны честолюбивые мечты. И когда Никонов услышал это от другого человека, произнесенное вслух, холодно, со скрытой иронией, он испытал мучительный стыд. Все выношенное им с любовью показалось сейчас таким неубедительным, что он сидел уничтоженный.

– Не слишком ли много допущений? Столько разных людей, и все ошибаются в очевидном случае.

Чувствуя, что это провал, что гибнет, Никонов забормотал что-то о чуткости, о том, что Карпухин уже дважды пострадал безвинно и потому надо быть особенно внимательным к нему, пока у него не надломилась окончательно вера в справедливость. Но это сейчас вышло так неловко, что даже прокурор, чтобы не смотреть на него, встал и прошелся по комнате, неся с собой свою боль. Он остановился у старинной печи из крупного кафеля с бронзовой, давно не чищенной отдушиной. Когда-то в доме этом с крепкими стенами и маленькими окнами жил богатый прасол, и теперешний темноватый кабинет прокурора Овсянникова был частью его гостиной, которую разделили перегородками, что особенно заметно было по потолку, где они перерезали лепные, уже неясные от многих побелок украшения.

Заложив руки за поясницу, Овсянников прислонился ладонями к кафелю. Но тут же отстранился: холодное прикосновение было ему сейчас неприятно.

– Это ваше третье дело? – спросил он.

– Третье… – сказал Никонов. Весь потный от стыда, он сидел глубоко в кресле, спиной к нему, не смея повернуться.

Молчал Овсянников долго, словно судьбу его взвешивал на весах, и ждать было невыносимо. А когда заговорил, голос, против ожидания, был печален и мягок:

– Вам, наверное, показалось, что это одно из тех дел, которым суждено прошуметь и войти в учебники? А это обычное дело, ясное уже с самого начала. Третий раз судят преступника – и всё не виноват! Да не бывает так, вы уж опыту моему поверьте. Раз не виноват, два не виноват, а чтоб и третий раз всё безвинно – не бывает! Я понимаю, вас увлекла идея защитить невиновного, одному пойти против всех. А как уж она возникла, идея-то эта, сразу и факты сами под нее выстроились. Вот ведь что! Вы не думайте, что я не понимаю. Я понимаю: вы, молодой человек, пришли ко мне, рискуя навлечь на себя неприятности, быть может, выговор получить. Что ж греха таить, бывает и так, что свой выговор дороже чужой жизни. А вы вот не побоялись. Я это понимаю и ценю. Только идея ваша, сама по себе правильная, к этому случаю неприменима. Вам защищать хочется? Защищайте! Только того, кого следует. Защищайте не преступника от справедливой кары, а общество от преступника. Вот что нам с вами доверено. И в этом наш высокий гуманизм.

В маленьком городе этом, где телефоны стояли главным образом в учреждениях, а остальные, личного пользования, все были наперечет, так что абонентов вызывали не по номерам, а просили телефонистку: «Соединика меня, Маша, с Петром Васильевичем», любая новость тем не менее распространялась с быстротой мысли, на какую современная техника пока еще не способна.

Никонов только вышел от прокурора, так что захоти Овсянников, и то не успел бы никому ничего сказать, а в городе уже всё знали.

Пройдя не больше квартала, встретил он на улице вдову Мишакова, Тамару Васильевну Мишакову. Руководительница одного из четырех детских учреждений – детсадов – она была известна в городе не только по мужу, но и по себе. Женщина видная, она часто присутствовала на совещаниях – и в роно, и в райисполкоме, приглашали ее и в райком партии – и везде она умела выступить и, если надо, со всей принципиальностью поставить вопрос. Она шла сейчас по улице, неся свое горе, как укор, и на поклон Никонова головы не повернула. Но шагов за десять остановилась вдруг:

– Если вы будете защищать этого убийцу… – Голос ее задрожал, а губы и нос мгновенно покраснели. – Этого убийцу, от которого дети остались сиротами… С вами в городе ни один честный человек говорить не станет!..

Никонов почтительно перед ее горем наклонил голову, но сказать попытался с твердостью:

– Я никого не защищаю, Тамара Васильевен, но я по долгу службы обязан установить истину и не могу при этом руководствоваться чувством мести.

В тот же день его остановил на улице бывший инструктор райкома Авдюшин.

– Нехорошо, – сказал он поначалу как бы доверительно.

Из магазина шла девочка в ситцевом платье, неся перекинутую за спину сетку с буханками хлеба, которая врезалась ей в плечо. Девочка остановилась послушать, босой ногой сгребая теплую пыль на дороге.

Два маляра в штанах, будто кожаных от многих слоев масляной краски на них, тоже остановились послушать в своих шапках из газеты.

Рыжий теленок, до этого чесавший лоб о вбитый в землю железный шкворень, к которому он был привязан, потянулся к сетке на запах хлеба, но веревка не пустила его.

Заметив, что народ собирается и что Никонову это особенно неприятно, Авдюшин заговорил громче:

– Выходит, дави людей, и ничего тебе за это не будет? Так получается? – И строго поднял длинный суставчатый палец над ухом, словно призывал вслушаться в то, как это может прозвучать.

– А вы не думаете, как прозвучит то, что вы пытаетесь сейчас оказать на меня давление? Об этом вы не думаете?

Но Авдюшин знал первое правило всякой дискуссии, делавшее человека непобедимым: не слушать вовсе, что тебе говорят, а говорить самому. И хоть бы его на час прервали, он начинал всегда с того же самого места, где кончил, словно бы ничего между этим не было сказано.

– Нехорошо, – сказал он. – Негоже!

И ушел, покачивая головой, тем самым выражая не просто свое личное мнение, но выражая в своем лице официальное неодобрение. Зрители остались на его стороне, поскольку говорил он вещи, понятные каждому: чего ж хорошего, если будут на улицах давить людей?

Только старуха, которую посадили на лавочку за ворота сторожить зимние вещи, развешанные на бельевой веревке от забора до тополя, сама в валенках и зимней не выбитой еще шубе, озябшая и в летний день, всё так же безучастно подставляла слепые глаза солнцу.

ГЛАВА V

Чтобы делать какое-либо дело, надо быть убежденным если не в справедливости, то хотя бы в нужности его. И убеждение это вскоре пришло к Никонову. Он пережил день, который, казалось, и пережить невозможно от позора. Он пережил ночь, когда хотелось зажать лицо ладонями и застонать. И он стонал, и ворочался, и вскрикивал – так он был противен себе даже во сне.

Но долго быть противным себе самому человек тоже не может, если он остается жить. Рано или поздно это перенесется на других. И когда в следующий раз Никонов увидел Карпухина, он заметил в нем те неприятные черты, которых не замечал раньше.

Карпухина ввели, и он, как только дверь закрылась, улыбнулся дружески и ожидающе. Словно они теперь уже были заодно. И, едва сел, сразу же потянулся за сигаретами, сказав только: «Можно?» Почти как за своими. Никонов исподлобья глянул на его руку, тормошившую пачку с сигаретами, но ничего не сказал. Карпухин закурил.

Он курил, глубоко затягиваясь, выпуская дым толстыми струями через нос, и, обхватив руками колено, смотрел на Никонова и ждал.

И на какое-то мгновение Никонов малодушно заколебался – так трудно было переступить через эту улыбку, через этот взгляд, с доверием обращенный к нему, через всё то, что уже установилось между ними.

– Ну вот, маленько надышался, – сказал Карпухин, гася в пальцах крошечный окурок и снова взглянув на пачку с сигаретами. Однако еще попросить не решился, а Никонов не предложил. – С вечера не куря. Аж ночью снилось. Будто курю «гвоздики», затягиваюсь, а накуриться не могу.

«Интересно, что он обо мне в камере говорит? – подумал Никонов. Наверное, рассказывает, как попался ему следователь-дурачок».

И, подумав так, он переступил в душе то, что трудно было ему переступить.

– Скажите, Карпухин, – спросил он сухо, при этом с деловым выражением перекладывая бумаги на столе, без которых он сейчас все еще не решался остаться, словно боялся почву потерять, – как получилось, что вы бросили человека, сбитого вами?

– Да я ж ведь говорил уже, – сказал Карпухин, удивленный его голосом.

– Нет, ну все-таки непонятно. Ну вот я бы на вашем месте… Или кто-либо другой… Вы сбили человека. Что должен сделать шофер первым делом? Доставить пострадавшего в больницу. Так? – И Никонов впервые глянул ему в лицо. Твердо, неприязненно.

Карпухин молчал.

– Так, я вас спрашиваю?

Но Карпухин молчал и теперь. Опершись локтями о расставленные колени, он сидел, опустив стриженую свою голову. Она и стриженая уже начинала лысеть, и не со лба – с затылка. Значит, не от ума большого, от забот.

– Тогда я за вас скажу: «Так!» – И Никонов даже жест сделал.

Он помогал разгореться гневу в душе, это сразу освобождало от многого.

– Ведь вы же фронтовик, вы воевали. Вы знаете: бросить раненого и убежать самому, спастись – это предательство. Сколько людей предпочло смерть, погибли сами, но раненого не бросили. А вы бросаете вами искалеченного человека, бросаете одного на шоссе, беспомощного, и пытаетесь скрыться. Вместо того чтобы помочь ему. Вы сами взгляните со стороны, взгляните на этот факт. Как назвать его? Или у вас все же были причины, побуждавшие вас временно скрыться.

– Мертвый он был, – сказал Карпухин глухим голосом.

– А вы откуда знаете? Вы что, врач? Врач, я вас спрашиваю? – напирал Никонов, знавший по результатам вскрытия, что смерть наступила мгновенно. Но он знал также, что Карпухин знать этого не мог. – Вы что, врач?

Голос его, одолевший колебания, теперь был тверд и взгляд пристален. И вот этим пристальным взглядом смотрел он на Карпухина, словно лучом в лицо его светил, до бледности серое. В лицо преступника. Да, преступника! Не такой уж он безгрешный, как Никонов представил себе. Может быть, когда-то действительно была допущена в отношении него несправедливость. Возможно… Этого Никонов не хотел у него отнимать. Но чтобы после стольких лет, после всего, что он там видел и испытал, он остался таким же, как был… Да если он не был преступником, он им за эти годы стал!

– А раз не врач, как утверждать можешь? А вот вскрытие показало, что сбитый вами человек был жив и находился в состоянии шока, из которого его срочно надо было вывести. Окажи ему в тот момент немедленную помощь, он бы, может быть, жив остался. А вместо этого – сироты…

Серое в сумеречном свете лицо Карпухина стало еще бледней. Не от испуга. Он понял. Он все понял. Четче обрезались скулы. И словно издалека взглянув на Никонова, он тихо так покачал головой. И улыбнулся бледными, сухими губами. Будто его жалеючи. Будто хотел сказать: «Эх, ты-и…» Но не сказал.

И вот этот взгляд его, это «эх, ты-и…», вслух так и не сказанное, суждено было Никонову носить долго. Но это после. А сейчас он боролся. Даже жена в эти дни, даже тесть начали по-новому смотреть на него, словно бы робея, замолкали, когда он входил.

Никонов вызывал новых свидетелей, заново вызывал тех, кого допрашивал уже. Работал с упорством и ожесточением, словно не себе только, но и Карпухину хотел доказать.

Буфетчица Бокарева приехала по жаре за восемьдесят с лишним километров. Ехать было ей недосуг: в буфете она торговала одна, никого к стойке не подпускала – и теперь, уехав, беспокоилась за ящик водки, полученной только вчера, и за две бочки жигулевского пива. Приедешь, а полбочки уже нет. И спросить не с кого. Какой теперь с мужиков спрос? Прошлой осенью легла она в больницу, как раз тоже ящик водки целый оставался. Так она его Прошиным на сохранение снесла. Уж, кажется, люди самостоятельные, дом свой каменный, крышу недавно цинковым железом покрыли, корыта во всех магазинах скупали, аж за сто километров ездили. Можно верить. А вернулась – отреклись. Какой ящик? Какая такая водка? И пришлось ей самой же за все платить. Из своих кровных. И вот теперь тоже, поехала по чужим делам, а к чему вернется – неизвестно. Да и правду сказать, при ее работе не любила она эти повестки, ни в прокуратуру, ни в суд.

Но шофер попутной машины попался ей малый не промах, всю дорогу пытался обнять и два раза-таки изловчился, обнял, и очень даже умело, за что и получил кулаком между лопаток. И к следователю, хоть в побаивалась, вошла Бокарева веселая.

– Гражданка Бокарева? – спросил Никонов, – Садитесь.

– Бокарева, – сказала она и села с достоинством. Но не напротив, куда он ей указал, а с краю стола, можно сказать, почти что с ним рядом. Она была в синем, несмотря на жару, шерстяном жакете с большим вырезом на груди, в белой нейлоновой застроченной кофте, вокруг головы – коса, точно как своя.

– Зинаида Петровна?

– Зинаида, – сказала она с гордостью, при этом оглядывая следователя, Петровна.

И отметила про себя: «Молоденький…»

Никонов строго объяснил ей, что от нее требуется, сказал, что она должна говорить правду, так как это в интересах следствия и в интересах человека, которого сейчас введут. И, говоря всё это, он старался не смотреть на ее выступавшую из жакета высокую в просвечивающей нейлоновой кофте грудь, для чего приходилось ему разговаривать с ней, почти отвернув голову. Но и не глядя, он краем глаза видел именно то, что его смущало.

«Поганенький, а туда же», – подумала Бокарева, слушая его с улыбкой превосходства. Ей стало весело. И с этой же улыбкой, словно бы она сейчас в президиуме на вечере сидела, глянула она на открывшуюся дверь. В комнату, пригнув голову под притолокой, шагнул высокий, когда-то, видно, сильный, а теперь худой человек, и дверь за ним сама закрылась снаружи. И глянул он не на следователя, а на нее сразу же.

И когда она увидела его замученное лицо и он глянул в глаза ей своими словно страданием обведенными глазами, все у нее захолонуло в душе, как от испуга. Словно это она была, а не он. Словно это ее ввели.

– Скажите, Бокарева, вы узнаете этого человека?

Он уже не смотрел на нее, а она все глаз своих испуганных не могла в сторону отвести. Перед ней сидел большой и, видно, смирный в жизни мужик. И по странному течению мыслей, вихрем сейчас мчавшихся у ней в голове, она подумала, что, встреть она такого, может, и ее жизнь пошла бы совсем по-другому. Всякие ей попадались, а вот хороших среди них не было. И она уж верить перестала, что они есть. Каждый норовил чем-нибудь да попользоваться от нее же. А что бабы другой раз мужьями хвалятся, так это со стыда.

– Может, и видела, – сказала она равнодушно, еще не зная хорошенько, что нужно говорить, чтоб вышло для него лучше. – У дороги стоим, мало ли через нас едут? Кто едет, тот и зайдет.

– А вот четырнадцатого числа прошлого месяца, вспомните, заходил этот шофер к вам в чайную? Вечером. Около девяти часов.

– Вечером?..

А сама смотрела, чтоб он хоть знак какой, хоть намек ей подал. Но шофер как сел, так и сидел боком к ней, сцепив пальцы в пальцы, глядя в пол. И только по желваку его, словно закаменевшему, по мускулу, вздувшемуся на виске, она видела, что ждет он ее ответа.

Может, и заходил. Может, и выпил. Может, и сбил кого, как они говорят. Только знает она, видит, что не виноват.

А где они непьющие? За то время, что стоит она у стойки, не видела она непьющих мужиков. Может, и есть где, остались какие-нибудь последние, но ей лично не попадались. Все пьют. И шофера, и начальники. Только одни за свои деньги, а другие бесплатно норовят. Скольким она наливала, скольких поила – так это хорошо, не считает, а то б давно со счета сбилась. Кому с мороза, кому с устатку. И уполномоченным, и рядовым. А потом вызовут: «Говори правду!..»

– Вечером? Ну да, заходил! – обрадовалась она, как бы в самом деле вспомнив.

– А вы не помните, куда он свою зеленую «Волгу» поставил? Вот трое свидетелей показывают, что она стояла у крыльца.

Но Бокарева почувствовала подвох. Кого-кого, а шофера грузовика она уж как-нибудь отличить сможет. Слава богу, пришлось повидать. Она сложила руки под грудью, и вот так прямо сидя, не поворачивая головы в его сторону, заговорила тонким голосом:

– Зачем же это вы, товарищ следователь, сбиваете меня? Сами велели мне правду говорить, а сами сбиваете? А вот я встану сейчас да уйду. Тогда как? Я еще пока вольная. Вам таких прав никто не давал, чтоб смеяться.

Она до того расходилась, что покраснела даже, в самом деле почувствовав себя обиженной, но в тот момент, когда шофер глянул на неё, успела подмигнуть ему тем глазом, который следователю был не виден: мол, шибко-то не робей, не выдам.

– Зачем это вы мне про какую-то «Волгу» говорите, про зеленую? Подъехал он на грузовой машине, в окно видела, а какая она – некогда мне особо разглядывать, на работе нахожусь. Вот!

И сколько потом Никонов ни бился с ней, а один раз даже пригрозил за слишком вольный язык, она всё равно на каждое его слово сыпала десять.

– Чего брал? Колбасы брал. Хлеба еще в дорогу.

– А еще что? Брал еще что-нибудь?

– Может, и брал чего, разве запомнишь?

– А что вы ему наливали? Водку или пиво?

– Вот наливать ничего не наливала.

– Это вы точно помните?

Молчание. Только посмотрела на него, словно сверху вниз.

– Как же вы не помните, что брал, а что не пил он – помните?

– А вот вы постойте на нашем месте, и вы тоже будете знать, который так только поесть зашел, а который выпить. Мы их сразу видим.

Она так и ушла, встав победительницей и гордо вынеся свою грудь.

Свидетель Чарушин, пастух колхоза «Новый путь», пришел выбритый и трезвый. Только руки дрожали немного и оттого, когда брился, порезался в нескольких местах. Хотя в повестке было точно обозначено время, он как встал по солнцу, побрился, сполоснул колодезной водой лицо (а заодно уж, поскольку новую рубаху надевал, – и шею свою морщинистую с пучком седого волоса под кадыком, куда бритва почему-то не доставала), так и вышел пораньше. По деревне шел он посреди улицы, одинаково видный и с той и с этой стороны, как начальство. Коров давно уж прогнали без него, а он шел один, сам по собе, в новых, ни разу еще не чищенных ботинках, которые перед тем, как обувать, рукавом пиджака протер. И фуражка серая, хоть и не сегодня купленная, была тоже новая, с невынутым картоном, и сидела на нем точно так, как в магазине на полке лежала. И костюм совсем еще хороший, какой теперь даже и не купить. А рубаху белую в синюю полоску старуха сама шила и, чтоб лишнего матерьяла не тратить, воротник скроила из остатков, так что полосы не вдоль вышли, а поперек.

– Вспоперек еще ишь лучше! – кричал он по этому поводу, когда на него рубаху примеряли, и норовил руками махать, а она видела, чего он такой веселый, чего выдабривается, да уж не стала замечать.

В деревне в этот час кто в поле уже был, кто по хозяйству, только он шел одетый, словно в праздник, и люди видели, что идет Чарушин в суд, куда его специальной повесткой вызвали.

Но хоть и вышел он поздно, и шел не спеша, в городе еще часа полтора пришлось ждать, пока учреждения откроются. Потом ему сказали еще в приемной перед дверью посидеть, и он, сидя на деревянном казенном диване, выкурил папироски три, не меньше, оттого что в сон кидало.

В это время следователь Никонов подобрал еще двух человек, по типу, по возрасту и даже по одежде примерно подходивших к Карпухину. Один из них был тоже шофер, другой тракторист, взял их Никонов в чайной, и они, узнав, в чем дело, шли за ним, бодря себя шуточками и чего-то вроде стесняясь, хоть самим и любопытно было.

Так что, когда Чарушина позвали, в комнате, кроме понятых, сидели на лавке против стола следователя трое, и одного из них сказано было ему опознать. Справа сидел Стёпка Арчуков, Нюрки-фельдшерицы муж. Редкий день, когда Чарушин не встретит его на улице. А слева, к двери ближе – Федька Громов, по двору – Гулюшкин. Бабка еще ихняя, когда молодая была, попала под дождь, да и скажи; «Промокла, как гулюшка». С тех пор и прозвали Гулюшкой. И сколько их есть – все Гулюшкины. На улицу выйдут, ребятишки кричат: «Гуля, Гуля, Гуля, Гуль, я посыплю, ты поклюй!..» Сам Федька сейчас в поселке живет возле кирпичного завода, кирпич возит, а все равно, хоть за тридцать километров уехал, и там Гулюшкиным зовут. Чарушин, войдя, хотел было поздороваться, но оба глядели на него, как незнакомые, и он не поздоровался, поняв, что так надо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю