Текст книги "Мой генерал"
Автор книги: Григорий Бакланов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Глава VI
У Василия Ивановича, хозяина дачи, непомерно толстого, так что до летней уборной, не присев по дороге отдышаться на скамеечке у нас под окном, он дойти не мог, было у него во дворе единственное млекопитающее: кошка. И то– не своя, приблудная. Те, кому она принадлежала, жили за четыре участка отсюда, они приходили, забирали ее, унесут, запрут, но едва солнце взошло, Мурка уже идет по росистой траве, отряхивая лапы. Или сидит на припеке, охорашивается, облизывает шерстку. И пойманных мышей-полевок она приносила в зубах Василию Ивановичу, клала на крыльцо. Была она не породистая, не пушистая, обыкновенная молодая кошка, серая со спины, белая по животу и воротничок белый, но такая вся ладная, такая у нее была милая, разумная мордочка, что и не хочешь– залюбуешься. С ней первой и подружился Витя. Бывало, повалится Мурка на спину на дорожке, подставляя солнцу белый, заметно располневший живот, в нем у нее подрастали котята, подожмет лапы, и Витя на корточках почесывает ей под подбородком, а она, зажмурясь, довольно урчит.
Непросто мне было сказать Тане, моей жене, кого я хочу привезти к нам, возможно, на все лето. Она знала про Надю, я ничего от нее не скрывал, мы женаты были уже три года, но детей у нас не было, и в том, что я привезу сюда чужого ребенка, не совсем мне чужого, был, помимо всего, как бы скрытый упрек ей.
– Делай, как знаешь, – сказала она. И несколько дней мы почти не разговаривали.
У Василия Ивановича на чердаке нашлась плетеная детская кроватка, в ней выросли его дочери, сначала – старшая, потом – младшая, муж ее, морской офицер, служил где-то в Литве, и она ездила к нему туда, не решаясь бросить больного отца, оставшегося вдовцом. Нашелся и матрасик. Я выбил его во дворе, застелили чистыми простынями, поставили кровать в комнату, где спала теща, и теща сразу же переселилась на терраску, она была оскорблена за дочь:
– Он что, не понимает, во что тебя ставит? Овца ты, овца…
– Мама, ты мне портишь жизнь, – говорила Таня едва слышно. Чем трудней ей становилось сдерживаться, тем тише говорила она: школьная привычка, когда в классе расшумятся, она понижала голос, и класс стихал, прислушиваясь.
– Ах, я тебе жизнь порчу? Хорошо, я уеду, чтоб глаза мои всего этого не видели.
И начинала складывать вещи. Сборы длились долго, пока Таня не подойдет к ней:
– Мама, не делай этого. Тебе потом трудно будет вернуться.
– Мне за тебя больно, пойми!
– Мама, я тебя прошу…
Теща оставалась, но в этот день она, как правило, не обедала, не ужинала, и я мог догадаться: была ссора.
Обычно спать Витю укладывал я. Но однажды задержался у Василия Ивановича, слушая радио, и укладывала его Таня. Она вышла оттуда с мокрыми глазами, я как раз подоспел, спохватившись:
– Случилось что-нибудь?
Она не ответила. Много позже она рассказала, как, стоя уже в кроватке, в трусах и в майке, он попросил: «Можно я надену фланелевую пижамку?» И вдруг заплакал, прижался к ней, к чужой женщине, всхлипывая: «Мне ее бабушка Галя сама сшила…» У Тани были школьные каникулы, но раз в неделю к ней приезжали две девочки из ее класса, троечницы по русскому языку, она занималась c ними, разумеется, бесплатно, и Витя тоже сидел на краешке стола и писал. Потом они вместе обедали, шли провожать девочек на станцию и там, гуляя, ждали меня из города.
– У него, оказывается, хороший слух, – Таня делала все новые открытия в этом чужом мальчике, – мы с ним пробовали петь на два голоса из «Пиковой дамы»…
– У вас классический репертуар?..
– А мы с ним давно уже поем. Помнишь это место, – она тихо напела: «Уж вечер, облаков померкнули края, последний луч зари на башне умирает, последняя в реке блестящая струя с потухшим небом угасает…» Он спросил: «А как это он умирает?» Мы шли вдвоем, я нес тяжелую кошелку, как обычно из города, Витька впереди нас рыскал по лесу, то на одну сторону тропинки перебежит, то на другую.
– И как ты ему объяснила?
– Никак. Помнишь поваленную березу? Мы обычно на ней сидим, ждем тебя. И как раз солнце садилось. И все это он видел сам, я только показывала ему. Он – городской мальчик, он, может быть, впервые так все видел. И сам увидел, как облаков действительно померкнули края.
Дождь застал нас на середине пути. Я накинул свою куртку Витьке на голову, он обнял себя ею и шел очень довольный. Ветра не было, дождь падал отвесно между прямыми стволами сосен, и, когда мы выходили из леса, уже блестела впереди глинистая дорога и видно было, как в крайнем из домов белый дым из трубы не подымается вверх, а шапкой садится на крышу, течет понизу в сыром воздухе.
Вернулись мы вымокшие.
К утру ветер переменился, и сразу почувствовалось, что времянка наша– летняя.
Когда я шел на электричку, далеко было слышно, как на соседней улице перекликаются петухи, во многих домах уже топили печи, пахло в поселке древесным дымом, а в лесу черные от дождя, мокрые понизу стволы сосен заметно посерели с наветренной стороны. Вечером мне объявили: у Вити болит горло. Оказалось, теща в обед еще заметила, как он глотает с трудом, попробовала лоб – горячий.
– Что ж ты не жаловался, дурачок?
– Я боялся, меня ругать будут.
Всю ночь горела электроплитка, кирпич на ней раскалился. От красноватого света огненных спиралей казалось, и лицо мальчика пылает от жара, дышал он тяжело. И засыпая, и просыпаясь, я видел, как Таня вставала к нему в ночной рубашке, давала пить, садилась в ногах. К утру ему, вроде бы, стало полегче. Договорились мы так: я позвоню матери, она – врач, пусть решает. Но Нади нигде не было. И день в редакции выдался особенно суматошный, я успокоил себя тем, что, если плохо, Таня найдет, откуда позвонить мне, сбегает на станцию, попросится в чью-нибудь дачу. Но под конец работы мне стало что-то не по себе, всю дорогу в электричке я простоял в тамбуре у дверей, словно от этого поезд быстрей шел.
Потом уже Таня рассказала мне, как она бегала, искала врача, нашла в ведомственном санатории, уговаривала, просила, но врач («главное ведь – женщина») отказалась бросить прием высокопоставленных больных: «Привезите ребенка. Где-нибудь здесь, на участке, посмотрю его». А сама сидела с сестрой в пустом кабинете: какие там больные, там – отдыхающие. Тем временем теща, видя, что помощи нет и нет, а ребенку все хуже, решилась: накрутила на щепку ватный тампон, умокнула его в керосиновую лампу и смазала Вите горло керосином и раз, и другой, рассудив, что в керосине ни одна бактерия не выживет. Была еще тревожная ночь, но утром, бледный, слабый, одни глаза на лице, он, сидя в кровати, попросил есть, и я видел, как Таня тайком поцеловала его в двойную макушку.
Все лето и осень Витя прожил у нас. Несколько раз Надя делала не очень уверенные попытки забрать сына, однажды я даже привез его на условленную станцию метро, и были объятия, слезы, и вернулся он со мной вместе: что-то у Нади в жизни не ладилось, она опять куда-то уезжала. Да и нам, честно говоря, не хотелось отдавать его, привыкли, стало бы без него вдруг пусто. Больше всех привязался он к теще, с ней вдвоем он был целые дни.
– Такой хозяйственный! – гордилась она. – «Бабушка, хурму дают!»– «Да ты замерзнешь стоять, тут очередь на полтора часа». – «Не замерзну!» Вся очередь на него дивилась, под конец уж пропустили нас вперед.
Он заметно подрос с лета, теплые вещи стали ему малы, и Таня купила ему черные валеночки, синюю пуховую куртку, теплые штаны к ней, а теща связала шерстяной шлем. И такой он складненький был во всем этом.
Как-то вечером мы пошли с ним прогуляться перед сном. Я держал в руке его пуховую варежку, в ней шевелилась крошечная его рука, приноравливался идти в ногу: на один мой шаг, три-четыре его шажка. И среди сотен «почему», на которые я пытался отвечать, думал о том, как все в жизни странно складывается: ведь вот, мог бы это быть мой сын… Мы проходили с ним мимо освещенной витрины хозяйственного магазина, где выставлены различные инструменты, банки с краской и от пустоты витрины – много зеркал, и я видел его рядом с собой и попеременно – нас обоих в этих зеркалах. И, конечно, он спросил, зачем же освещено, так ворам легче будет украсть… Мы сделали круг и, когда вновь проходили мимо этой витрины, он сказал: «Все же лучше на свете жить, чем в похоронах лежать…» Я вспомнил и поразился: несколько дней назад я смотрел по телевизору последние известия, и подошел он, привлеченный музыкой. Хоронили кого-то из маршалов: венки, почетный караул, траурные марши… Он как будто и внимания не обратил, а вот – смотри-ка! – все дни держал это в своей головке.
Было воскресенье. За окном – мороз градусов под двадцать пять, а в доме – жарко от солнца из окон. И на блестящем от солнца, навощенном паркете Витя, лежа, собирал машину из конструктора. Несколько раз, вроде бы, за делом входила и уходила Таня. Мне показалось, она что-то хочет сказать. Я вышел за ней в другую комнату:
– Ты что?
– Знаешь, – сказала она, будто не решаясь, и я увидел глубокое сияние ее глаз, – у нас, кажется, будет маленький.
Я сел на стул, взял ее себе на колени. И так мы сидели с ней, тихо покачиваясь.
Молча. Вдруг кто-то ткнулся в нее. Витька, о нем забыли, он почувствовал что-то и напоминал о себе.
Глава VII
Теперь так называемые презентации, вернисажи случались часто, иной раз– по несколько в один вечер, и, если всюду поспеть, можно было встретить в немалом количестве одни и те же лица, одних и тех же людей. И чем хуже шли дела в стране, тем пышней становились приемы, юбилеи – будто забил источник из-под земли, засверкало, заискрилось. Шире приглашали посольства, иностранцы, послы становились непременными гостями приемов. Столы ломились, и все это изобилие, все, что пилось и елось в этих застольях, показывали по телевизору, чтобы народ тоже мог ощутить пьянящий воздух перемен. И уже пошли анекдоты: «У нас, как в тайге: вершины шумят, а внизу – тишина…».
В тот вечер нам с Таней предстояло идти на юбилей давнего моего приятеля. Уже доктор наук, он долгие годы трудился безвестно, и вдруг в одно утро проснулся знаменитым: в журнале была напечатана его статья, то самое, что в застойные времена изъяли из его диссертации. Журнал шел нарасхват: «Вы читали? Не читали?
Прочтите непременно! Новое слово в экономике!». Приглашая нас, он говорил по телефону грустным голосом:
– Раньше бы если бы… А теперь полжизни прожито. Теперь уже – с горочки, и санки несутся все быстрей… В общем, мы с Валентиной ждем.
Таня немного простудилась, идти не захотела, пошел бы я с Юлькой, с дочкой нашей единственной, ей уже – шестнадцать, красавица, во всяком случае, для меня красивей ее нет, но рано, рано ей на приемы.
В вестибюле «Праги» уже раздевалось несколько пар с букетами и подарками, и в дверях зала, где хозяин и хозяйка встречали гостей, я оказался как бы в небольшой очереди. Хозяйка, крупная женщина, вся переливалась блестками, Андрей в черном костюме, белой крахмальной рубашке и, как маэстро, в бабочке, выглядел потерявшимся. Когда-то, молодые, мы ездили втроем в Серебряный бор купаться, и Валя, тогда еще не жена его, лежала на песке тоненькая-тоненькая, и вот – мощные отечные ноги, тяжелые бедра… Я поцеловал ее, поцеловал его в свежевыбритую, уже обцелованную, мягкую, душистую щеку, уколовшись его усами, и уступил место следующим. Гора букетов и подарков высилась на рояле, я чуть умножил ее и увидел, как поднятая вверх голая женская рука издали машет кому-то, зовет. Но никого позади меня не было.
Не определив еще, куда садиться, я подошел к накрытому крахмальной скатертью столу в углу, уставленному множеством бутылок, рюмок, фужеров; трое барменов работали там с ловкостью фокусников: наливали, смешивали, щипцами клали лед…
Из всего обилия я взял рюмку водки, выпил, набрал в горсть соленых орешков. Два парня в клубных пиджаках, громко разговаривая о Шумахере, о гонках по формуле один, которые только что показывали по телевизору, прошли мимо. Тот, что выше ростом, встряхивал хорошо промытыми длинными волосами, лицо его мне показалось странно знакомым. Но тут радостно набросился на меня маленький, толстый человек в лаковых туфлях, подкатил на них, как по льду, сияющий довольством. Не раз встречался он мне на приемах, был всегда и везде, но кто таков, как зовут, убей Бог, не знаю. И разговор обычно происходил такой:
– Я вижу, вы меня не узнаете?
– Ну, что вы!..
– А помните?…
– Как же, как же…
Поверх его головы я разглядывал гостей. Двое-трое бывших комсомольских работников держались достойно и скромно. Считалось, готовит наш комсомол кадры партии и КГБ, что, впрочем, совмещалось. Но вот и к перестройке подготовились в его недрах новые хозяева жизни: пока кто-то думал и гадал, эти успели ухватить жар-птицу за хвост. И что-то схожее было в их облике: круглоголовые, налитые, жесты спокойные, владетельные, но у тех, кто приближался к ним, к центрам притяжения, само являлось искательное выражение, будто ждали, вот опустит сейчас два пальца в жилетный карман, достанет двугривенный в награду. И было понятно, кто оплатил все это изобилие, юбиляру и малой доли не потянуть.
– Олег Николаевич! Олег! – сквозь гул голосов услышал я. Жуя соленые орешки, оглянулся. Тонкая женская рука махала призывно, и я узнал голос: Надя! Я шел к ней, а она радостно привскочила на миг из-за стола: голые плечи, платье на бретельках. Только волосы не ее: темные со сливовым отливом. Впрочем, сейчас это просто делается: утром – блондинка, вечером– брюнетка. Но я помню чудный блеск ее волос, как они светились.
– Ты потрясающе выглядишь!
– Да? А я вообще – самая лучшая. Ты до сих пор это не усвоил?
Сиянием всех люстр сияло ее лицо. А нос с горбинкой придавал вид победительный.
Этой горбинки не было прежде.
Она откинулась на спинку стула, где висел ее жакет, взяла руки за голову, и я увидел голые выбритые ее подмышки.
– Сколько же мы не виделись? Вечность. Ты еще хоть чуть-чуть любишь меня? А как же ты моего сына, Витьку моего, не узнал?
– Он здесь?
– Он мимо тебя прошел.
– Мне показалось что-то…
– Красавец парень! Умница. Они сейчас делают работу на нобелевскую премию.
Рядом с ней – пустой отодвинутый стул, закуски на столе, вмятые в пепельницу сигареты, на двух – ее помада. Она положила руки на скатерть, поиграла перстнем на пальце. Перстни были крупные, от них видней худоба рук.
– Дмитрий Кириллыч! – позвала она. Двое рослых мужчин чиновного вида негромко беседовали с государственным выражением лиц. Похоже было, один дает указания, другой внимает.
– Дмитрий Кириллыч! – позвала Надя нетерпеливо.
Тот, что внимал, обернулся на голос, черноволосый, крупный, над золотыми очками черная темень бровей, костюм тоже черный в полоску. Подошел.
– Познакомься: мой муж. А это… – она назвала мою фамилию, как называют фамилии людей известных. – Надеюсь, тебе его представлять не надо…
Твердый взгляд человека в золотых очках выражал, когда мы пожимали друг другу руку, что да, знает, наслышан, но тем не менее права ссылаться на себя не дает.
И, поклонившись, отошел к собеседнику.
– Но – ты? Где ты сидишь? С кем? – спрашивала Надя.
– Ни с кем. Я опоздал немного.
– Так ты и не ел ничего? Бедный, голодный! Давай я за тобой поухаживаю.
На свободную тарелку она клала мне закуски все подряд, но тут стали произносить что-то во здравие юбиляра, все поднялись, мы тоже стояли с рюмками.
– Знаешь, тут поговорить не дадут. Вон я вижу столик…
Надя накинула на голые плечи жакет, красивый и дорогой. У зашторенного окна стоял круглый столик с букетом в вазе, два мягких стула. На один из них она повесила свою ковровую сумочку, подошла к метрдотелю, тот почтительно слушал.
Вскоре явился официант в белом мундире с золотыми пуговицами, ваза была убрана, белая скатерть расстелена. Пока он расставлял приборы, закуски, мы молчали.
– Ну? Как ты? – она смотрела, как бы пытаясь разглядеть во мне то, чего раньше не увидела. – Фамилия твоя на слуху. Даже – по телевизору. Мы, в Италии, первую программу постоянно…
Официант принес бутылки, с тихим хлопком открыл шампанское, из горлышка потек сладкий дымок, налил. Рукой в перстнях Надя подняла бокал, в нем шипело и постреливало, а она смотрела на меня тем взглядом, от которого когда-то таяла моя душа, распластаться готова была у ее ног. И она легко переступила на тонких каблучках. Я ей благодарен за это. Много времени прошло, пока я смог себе это сказать. Считается, кто пил, бросил – будет пить; курил, бросил – будет курить; любил, бросил – не будет любить. Только не поверит она, вижу – не поверит, что все умерло, остыли угли под пеплом. Ей надо, чтоб ее любили, она из породы коллекционеров. А может, не умерло так уж насовсем? Испытал же я холодную брезгливость, когда пожимал руку этого мертвеца в золотых очках: и он спит с Надей.
Шампанское было ледяное, хорошо пошло по душе.
– Как мы там за вас волновались, когда это… ГКЧП… – говорила Надя. И – глуше, сердечней: – Я за тебя волновалась, места себе не находила.
В удлиненных тушью, подкрашенных ее глазах блеснули слезы. Платочком она осторожно промокнула их.
Кто-то еще произносил тост, звенели по бокалу, требуя тишины, хлопали пробки.
– Но Москва… Вы здесь, наверное, не замечаете перемен, но когда приезжаешь оттуда… Москва – европейский город. Магазины завалены. Есть абсолютно все.
– Только деньги не продают. Покажи мне Витьку, – попросил я.
Раскрылись двери в конце зала, оттуда в два строя вышли официанты, высоко неся подносы с горячим. Торжественный марш. В зале было уже шумно, люстры светили сквозь сигаретный дым. Надя, не докурив, вдавила сигарету в пепельницу, вместе с дыханием остатки дыма выходили из длинных ее ноздрей. Я видел, как она, все такая же гибкая, идет между столиками, с кем-то здороваясь, кому-то – легкий взмах руки. Возвращалась с сыном. Она была ему по плечо.
– Ну? Каков у меня сын? – говорила она с живостью девочки. – А ты что же, не узнаешь? Это – дядя Олег.
– Дядя Олег?
– Да, Витя. Не смущайся, что не узнал.
– Дядя Оле-ег!
Меня тронуло, как он это сказал. Я похлопал его по спине, мы как бы обнялись.
Боже мой, как время мчится! Да не время, жизнь целая им прожита, новое поколение выросло и отодвигает нас к краю обрыва, а мы чего-то хорохоримся, пытаемся их поучать. Юлька не снисходит до споров с нами. Как примерная дочь она выслушивает, а потом наши с матерью назидания, самые выразительные цитаты из них вывешивает на стенах, прочтешь и дураком себя чувствуешь.
– Нет, за это надо выпить, – говорил тем временем Витя и наливал нам и себе.
– А тебе не хватит? Я и сама другой раз себе не верю, что у меня уже такой сын, – гордилась Надя. – Делают сейчас работу на нобелевскую премию.
– Ма-ать!
– Что «мать»? Я что-то не то говорю? Пожалуйста, не скромничай!
Витя улыбнулся, как бы призывая прощать естественное материнское заблуждение. Мы чокнулись, выпили. Издали строго блеснули золотые очки отчима.
– Иди, пожалуйста, – сказала Надя. – Нам с дядей Олегом надо поговорить.
Мы посмотрели ему вслед.
– Я сама себе другой раз не верю, что у меня такой сын, – повторила она, забыв.
– Мы когда идем с ним по улице, нас принимают за брата с сестрой.
– Ты чудно выглядишь.
– Две страсти у парня: наука и гонки. И каждая из этих страстей забирает его целиком. Когда он за рулем… У меня сердце обрывается. Но я его понимаю. Дороги там прекрасные, поставь в машине стакан воды, не плеснется. Но что он выделывал!..
Мечта – стать автогонщиком.
– Пусть лучше останется мечтой.
– Обычное наше здешнее деревенское представление. Ты, конечно, знаешь футболиста Гаскойна, слышал во всяком случае? Между прочим – это потомок поэта шестнадцатого века. Кто знает поэта Гаскойна? Ты знаешь? А футболиста Гаскойна знают все.
– Ты права, – сказал я. Сравнение это не сейчас пришло ей на ум, это была готовая, уже опробованная фраза. Через триста лет вряд ли кто-нибудь скажет: это потомок футболиста Гаскойна. Но возражать смешно.
– Ты права.
Она рассмеялась:
– Я всегда права.
К столу шел ее муж.
Дома я рассказал Тане, что видел Витьку, какой он огромный стал.
– Что ж ты его к нам не позвал? – набросилась на меня Таня.
И я понял, почему не позвал. Такому парню девки сами вешаются на шею. Я из-за дочки нашей, из-за Юльки, не позвал его.
Глава VIII
Но и месяца не прошло, явился он сам. Звонок. Я пошел открывать, полагая, что это Таня. На площадке было темновато, перед дверью стоял парень в свитере, в джинсах, в кроссовках. Рукава свитера подсучены.
– Сцена из оперы «Не ждали». Дядя Олег, это – я.
– Как ты нашел нас?
– Найти тебя… вас… в Москве – это не бином Ньютона.
– Не снимай.
– Я честно и долго вытирал ноги. Там, за дверью. Но все равно вы – человечный человек! Дядя Олег, можно я буду говорить «ты»? Честное слово, у меня просто язык иначе не поворачивается.
Мы были уже в моем кабинете, здесь почувствовалось: от него попахивает коньяком.
Он оглядывал кабинет.
– Здесь раньше тоже так было?
– Когда?
– Когда деревья были большими…
– Что-то было, чего-то не было. Книг стало больше. Полок… Между прочим, на этом диване ты спал.
– Это звучит как: на этом диване родился Лев Толстой.
Он сел на диван.
– Курить здесь можно?
Я поставил пепельницу. Он затянулся несколько раз, вдавил сигарету, встал.
– Можно я не буду врать? Жуткое дело, когда врешь человеку, которого ты… В общем, мне вот так надо сто гринов. Выручишь? Срок – месяц. Это– железно.
Я засуетился в душе, будто не он, а я прошу в долг. Я знаю, что такое просить в долг, дважды в жизни мне приходилось. Мне нужно было, помню, пятьсот рублей, пятьсот тогдашних рублей. Но я сказал: пятьсот или четыреста… Он посмотрел на меня, близкий мой товарищ, будто оценивая, решая, сколькими может рискнуть.
Сказал: четыреста. Больше я никогда не просил в долг. И я понимаю Витькину развязность, эти «грины». Парень, кажется, не потерял совести, это – главное.
Я только успел дать ему сто долларов, он засовывал их в задний тугой карман джинсов, когда дверь кабинета открылась. Юлька:
– Я думала – мама пришла…
– А это что за явление? – он смотрел на нее во все глаза.
– Это явление зовут Юлька, – и подала ему руку. – Я знаю, кто ты. Ты здесь был, когда меня еще не было.
И вдруг мучительно покраснела. Всей ее смелости хватило на две фразы. Дочка моя…
А он хоть бы догадался не заметить. Я видел сейчас Юльку его глазами.
Длинноногое дитя. В шортах с бахромой – обрезала свои старые джинсы, – рубашка узлом завязана на животе, а мордочка детская, душа смотрит из карих Таниных глаз.
– Какие люди вырастают, пока я отсутствовал!.. Дядя Олег, это сколько же я отсутствовал? Лет пятнадцать, шестнадцать? – и оглядывал ее, как портной заказчика.
– Эй, моряк, ты слишком долго плавал! – под оценивающим взглядом в тон ему ответила Юлька.
Внизу, увидел я в окно, стоит такси, две халды крашеные, метлы рыжие, оперлись о машину спинами, ждут, и парень обезьяньего вида приплясывает перед ними. И – наше дитя.
Потом я так же сверху видел, как появился Виктор, как они враз оживились, полезли в такси, захлопывались дверцы, такси отъехало.
– Это – он? – Юлька принесла фотографию и показывала мне: Таня, он, я. Все это до ее рождения. – Какой смешной!
И рассмеялась. Почти тут же пришла Таня:
– Ты что ж задержать его не мог? Я бы хоть посмотрела. В детстве такой это был хороший мальчик.
Ему деньги жгли задницу, твоему мальчику, хотелось сказать мне. Но сказал только:
– В детстве все мы хорошие.
Таня внимательно посмотрела на меня, спросила Юльку:
– Как он тебе показался?
– Волк!
И, захохотав, убежала к себе, сверкая босыми пятками.
Таня сказала:
– Могу представить себе, с каким лицом ты его встретил.
– Ты бы видела, какие девки ждали его внизу.
– А ты в его возрасте был, конечно, святой.
– Ну уж во всяком случае…
– Брось, пожалуйста, мне все понятно. Когда что-то хоть краем касается твоей дочери, ты становишься невменяемым.
Я не ответил. Разумеется, про деньги я ей не сказал. Но весь этот месяц я помнил и ждал. Не денег ждал, главное проверялось, ведь не чужой он мне.
День в день (впрочем, в этот день я как раз забыл и думать) подъезжаю я на своих потрепанных «Жигулях» к дому, Витька сидит на скамеечке, курит. Вид потасканный, небрит, какой-то вроде озябший. Я запирал машину, когда он подошел:
– Дядя Олег, ничего, что деревянными? По курсу.
А я, честно говоря, ждал: сейчас попросит еще, вот чего я ждал, судя по его виду.
– Тут двадцати пяти рублей не хватает, – предупредил он.
– Давай так, – сказал я, включая сигнализацию. – Тебе они сейчас нужны, оставь себе. Отдашь, когда сможешь.
Он поколебался:
– Честно?
– И пойдем к нам. Мне в тот раз от Тани досталось.
– В таком виде?
– А что вид? Будущий нобелевский лауреат грузил дрова. Или ты цемент разгружал?
Кстати, мама когда возвращается?
– Там дело сложное, этот какое-то назначение высиживает. Ждет. Я бы сейчас пивка холодненького. Для души.
Мы взяли в магазине несколько бутылок пива. Дома никого не было: Юлька – в школе, Таня в своей школе. Пиво было тепловатое, но пару бутылок мы открыли, остальные поставили в холодильник.
– В ванной моя бритва, – сказал я. – Брейся, купайся, часок поспишь, пока все придут.
Он искупался, постирал носки, хотел было надеть их сырыми, мол, на ноге высохнут, но я дал ему свои, новые. Уложил его в кабинете на том самом диване, принес подушку, плед.
– Погружаюсь в детство золотое, – сказал он и укрылся с ухом, как бывало. Он проспал часа три, и в доме все это время ходили на цыпочках. Я объяснил, что всю ночь он разгружал мешки с сахаром. С каким сахаром? С гуманитарным, разумеется…
– Никогда в жизни так не спал! – объявил Витька, проснувшись.
Таня узнавала его и не узнавала. Потом мы все четверо обедали на кухне. Я всегда хотел, чтобы у меня были сын и дочь. Я смотрел на них и чувствовал: блаженная тишина снизошла на нас. За столом о чем-то говорили, смеялись, он, как старший брат, смотрел на Юльку, а я слышал эту ниспосланную мне тишину.
Вечером в комнате у Юльки слышна была музыка и негромкие их голоса. Мы с Таней смотрели телевизор. Я вдруг обнял Таню. В двенадцатом часу все так же дверь в комнату Юльки была закрыта, слышна была музыка.
– Двенадцатый час, – сказал я.
– Ну и что? – сказала Таня.
– Двенадцатый час, ты понимаешь? И даже без двадцати пяти двенадцать.
– Возьми ружье и стань рядом со своей дочерью.
– Ей семнадцати еще нет.
– Ты и в двадцать будешь сторожить ее.
– Ну о чем можно столько разговаривать?
– Значит, им интересно.
В половине первого я все же не выдержал:
– Юля! – позвал я строго.
Она тут же выскочила:
– Что?
Такой хорошенькой я ее, кажется, еще никогда не видел.
– Половина первого, – сказал я и показал на часы.
– Вы хотите спать? Идите спать. Мы вам не мешаем.
И закрыла передо мной дверь.
Ночевал Витя в кабинете, на диване, Таня постелила ему. Мы встаем рано, и мимо двери кабинета все ходили тихо. Но когда завтрак был готов, Таня сказала:
– Пойди, разбуди его.
На диване лежала аккуратно сложенная постель и записка: «Спасибо за все. Можно я позвоню?» И гадать не нужно, что подняло и позвало его спозаранку.
Прошел день, высохшие носки его висели в ванной на капроновой струне. И месяц прошел, мне жаль было смотреть на мою дочь. Прошли все четыре времени года, четыре российских беды: осень, зима, весна, лето. Он не позвонил. Как-то из автомобиля я увидел его на улице, в компании, в толпе прохожих.