Текст книги "Натурщица Коллонтай"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Она:
– Своим охаю, наверно, не чужим.
Я:
– А ему тогда зачем кровь портишь, если все довольны?
Она:
– Чтоб не сдохнуть. Только ты этого не сумеешь понять. И чтоб сам он не сдох. Так устроена правда жизни. Есть то, что сильнее нас, баб, но нет того, что сильнее мужиков. Знаешь, как в народе говорят – сильный пол слабее слабого в силу слабости сильного пола к нему же. Так-то, дочка.
Как тебе это нравится, бабушка? Лично мне – никак не нравится, хотя я пока никуда не летала, ни до какого дна. Но спрашиваю всё ж таки маму свою, пока она не остыла.
Говорю:
– А разница-то в чём, в пропасть ты летишь, не зная дна, или просто нормальная любовь без истерики?
Она:
– А во всём. И чем дальше, тем страшней будет, что больше не будет. Ясно тебе?
Я:
– А если вообще нет любви никакой, не случилось? Подыхать вхолостую, девственником?
Она:
– Никто не умрёт девственником, не волнуйся, жизнь поимеет всех.
Оп-па! Вот это мама у меня! Просто Пифагор какой-то в греческой бочке из-под маслин. Или кто там жил в ней, не помнишь?
А только всё равно дура, что Пашку мучает, не даёт спокойно позировать и просится туда к нему посмотреть. У нас там обстановка особая, не для нервных, не для ревнивых и не для чокнутых от внутренней муки.
Написала «у нас», и сама себе удивилась, веришь? Как будто бы и я там вместе с ним позирую. Или рисую. Не знаю, а только есть в этом что-то высокое, волнующее, манящее. Особенно если другое никакое не умеешь делать, а хочется и имеешь. Это я про своё тело, бабушка.
Хочешь, расскажу?
Хочешь, знаю.
В общем, оно есть, но только я стала замечать это совсем недавно, в том смысле, что рассматриваю себя и изучаю, сверху и вплоть до пяточек. Вот почему я так страстно мечтаю тебя увидеть, чтобы понять, к чему я приду, к какому результату. Уж очень хочется на себя пожилую поглядеть, уже сейчас, куда меня приведёт моё тело и моё лицо.
Ты не против?
Говорят, по женской линии, от мам к дочкам, переходят бёдра, кожа, зад и пот. Но если по маме эти важные фрагменты ко мне не перешли – это я уже вижу сейчас, и никто меня в этом не разубедит, – то это определённо означает, что себя я могу увидеть, только оказавшись рядом с тобой. Через одно поколение – это научный факт. И это неважно, что ты в возрасте, Шуринька, главное я всё равно смогу оценить, почувствовать само направление, ухватить тенденцию – так говорила наша уволенная за живот географичка.
Теперь – откровенно, и только с тобой, ни для кого ещё, ладно?
Маму свою, твою невестку, я интересной больше не считаю, как бы мне ни было от этого неприятно и не хотелось о таком говорить. Раньше мне казалось, что она красивая, ладная такая и от неё всегда хорошо пахнет. Но потом я поняла, что это запах не женского аромата, а простой родственности, прикипелости ребенка к матери. А как пахнет от женщины, если отбросить тот родовой запах, зависит только от неё самой. Тут, оказывается, так много всего придумано: и кожа сама, и духи, которые нужно на себя, и не абы какие, а похитрей, с подбором. Потом ещё одежда, тоже важно, несмотря что неживое. Если, к примеру, накрахмалено, то свеженько получается, бодро. Но только знаешь, этот дух нужно чуток пригасить, согласна? Отвести крепкость и подмешать туда нежного, ласкового, тихого.
А «Красную Москву» ненавижу.
Мазалась?
Ужас! Разит каким-то приторным, как будто в морковный чай навалили сахару, потом растворили туда же ландрин и бухнули кило пудры. А другие парфюмерии не знаю никакие, только в разных неожиданных местах носом улавливаю по случайности.
Один раз в дом напротив сходила, к академикам, дядя Филимон попросил в квартиру туда передать, что отключают на недолго.
Я пошла, а дверь открыла хозяйка. Ты бы видела это, Шуринька!
Как в кино всё: на голове вуалька, на щеке родинка, как у Любови Орловой в фильме про цирк, а по телу шёлковое, в обтяг, с твёрдыми плечиками, струится и падает к туфелькам. А между ними и краем шёлка – чулочек в ажур.
В театр собирались, кажется, не меньше. Спешили. Но я успела, втянула носом – это я про запахи, про духи и прочее. Вот это было, я понимаю!
Ну всё там – сирень как будто, и словно видишь её, что не белая, а в синеву, в фиолет, в остренькое и порезче белого. А по сирени – утренний туман, вперемешечку, лёгонько, и по травке стелется, по молодой, как у нас в Башкирии была по весне, первая, ближе к озеру росла, её овцы больше другой любили, сразу же срезали под корень.
И главное, не сильно разит этим всем, как от мамы, а едва-едва, словно колыхается вокруг тебя и слабенько долетает, но это, оказывается, ещё сильней действует на нос и на мысли, чем когда бьёт напрямую, с размаху, до щипоты в глазах.
А тут и сам он выходит, хозяин, не старый ещё совсем, но уже солидный, с важными глазами и в костюмане с иголки. А под шеей бабочка, настоящая, чёрная, шёлк в пунцовую полоску. Просто завал, Шуринька, завал!
И благоухает от него. Так же, как от неё, но только мужским, убойным, невероятным. Опять же не в том смысле, что разит, а просто с ног валит необычностью, потустороннестью какой-то, совершенно чуждой всей нашей жизни. И как будто тянет к чему-то, зовёт, чего-то сделать заставляет, совершить, намутить, сама не понимаю.
Это уже одеколон, не духи, но той же пронзительной и одновременно касательно-слабой силы. Там и сухое, и кисленькое, и горьковатое. Упругое такое, мускулистое, но и ласковое, как будто атлетический человек с буграми мышц под тонкой рубашкой прижимает тебя осторожненько-осторожненько к себе, и ты, чуя эту силу, всё же больше склоняешься к взаимности, к нежности, к покою: без опаски, но с трепетом.
Как-то так, в общем, типа того.
Мама бы сказала, сволочи. Не знаю почему, но я именно так почувствовала в тот момент, кожей всей ощутила эти слова её непроизнесённые. А оба они, нет, ничего, вежливо поблагодарили и улыбнулись просто, когда сказала, что отключат их. Нашу конюшню не отключат, а их важный подъезд отрубят от всех удобств на полдня, не меньше. Мама бы ещё сказала, так им и надо, а эти бы так не сказали, хоть и академики или дипломаты – тоже поняла я тогда про них такое, нанюхавшись беспредельно сказочных запахов.
Как ты думаешь, есть тут какая-то связь, или всё это просто плоды моего дурного воображения?
Да, про маму не закончила, про наследство по линии тела.
Так вот, странное дело, казалось бы, ноги у мамы не толстые вовсе, хотя в ляжках и полноватые немного, но всё равно при этом они не соприкасаются и не трутся друг об дружку в самом начале их верха. Это удивительно просто, что ей так повезло с бёдрами. На просвет если посмотреть, есть дыра, малый треугольничек, и это хорошо, нормально. У других вообще никакого просвета нет, всё затянуто ляжками, и это ужасно. Но на этом всё хорошее с её ногами кончается, и начинается всё остальное. А остальное такое: длина ног короче размера гармонии, кривизна линий желает заметного распрямления, щиколотка сделана не в обхват большим и указательным пальцем, а большим и безымянным, и это говорит об излишней толщине её, что нарушает всё ту же Пашину гармонию мироздания.
Теперь про зад, мамин же. В целом он ничего себе, но больше толстый, чем нормальный. Мой, бабушка, совсем не такой, у меня он как два кулачка, крепко сжатые и близко сдвинутые. И из каждой полужопки растёт совершенно прямая нога, с аккуратной коленной чашечкой по пути и малюсеньким обхватом щиколотки. А пальчики как тянучки – пробовала тянучки? Сами ровненькие, а потянешь – кажется, тоже потянутся следом.
Скажи, а у тебя прыщи были? Помнишь, я про чирьи свои писала? Так нет их больше, как и не было никогда, сгладилось всё и пропало. Чуть-чуть веснушек, правда, после них осталось, но Паша сказал, что это, наоборот, трогательно и никому не мешает жить. А кто поумней, так тому ещё и в масть. Так и сказал про них, как про лошадь.
Вот у мамы не было и нет никаких веснушек, но зато кожа на попе шершавая, если потрогать.
В бане было. Как кожура, негладкая, дверь наша так обита дермантином, но ещё сильней. Я в ужасе, но меня успокаивает то, что всё у меня через поколение идёт, в тебя, я уже говорила, и по-другому не хочу чтобы было.
Зато у меня ещё не пахнет под мышкой, вообще. Это, я так поняла, зависит не от чистоты самого тела, а от игры природных биологических явлений. К Филимону нашему, к примеру, просто подойти невозможно на ружейный выстрел – так несёт, что в удушье бросает: что летом, что зимой, что через тулуп, что где и как угодно. Я даже улавливаю эту вонь от него, когда он где-то постоит, а потом уходит оттуда, но успевает испоганить воздух потным следом своим.
А мама, кстати сказать, не страдает этим недостатком, хотя и могла бы.
А вот с Пашей немного иначе. Знаешь, я слышу их запахи оттуда, из кельи, ночью особенно, когда просыпаюсь или ещё не заснула. Он всё же потеет, как мужчина и как мужик, но не противно, а даже немного приятно. Это не кислое и не удушливое, а волнительное и пробивающее насквозь, через нос, а после туда, в середину, вниз, в живот и ещё ниже. Мама всегда утром проветривает дополнительно, когда проснётся, и я, бывает, нос высуну поутру и последний краешек ухватываю от ночного этого облачка, которое так и висит, не колышась, на наших метрах.
Шуринька, а вдруг у тебя остались настоящие духи, похожие на академиков или дипломатов? Оттуда ещё, со времён посла Советского Союза. Я бы откапала немного, если тебе не жалко для меня. Мне даже ночью два раза снилось, что душусь ими и сама превращаюсь в облачко, в пар над бывшей головой, и летаю, летаю, и везде оставляю после себя обалденный дух и благовоние.
Бабушка, если ты мне не ответишь и на это моё письмо, то я обижусь уже окончательно и навсегда. Прошу тебя, не поленись и договорись с кем положено, что со мной тебе можно. А с другими всеми как хочешь, они нам чужие и ненужные, если что.
На этом я снова усердно и ласково обнимаюсь, целуюсь и прощаюсь с тобой. До твоего мне письма, которое придёт, я знаю это точно и верю в это крепко.
Твоя единственная внучка, живущая неподалёку,
Шуранька Коллонтай.
P.S. Ты так, наверно, ни разу и не заквасила кумыс из кефира? Если нет, то очень жалко, он бы тебе хорошо помог для всего и от всякого.
23 февраля, 1952
Бабушка, здравствуй, у нас кошмар!
У всех хороших и добрых людей праздник Советской Армии и Флота, а у нас горе невозможное.
Шуринька, ты в жизни не поверишь, что случилось.
А оно случилось!
3-го января маму забрали прямо на работе. Пришли к ним на галошную фабрику из органов правопорядка и увели её вместе с их завстоловой. И посадили обеих за решётку, пока тянулось следствие и опрос. Потом пришли в нашу коммунальную конюшню, из милиции, и сообщили. Сама я дома отсутствовала, а Паша был и сразу понёсся в её предварительное заключение, ему там отдали вещи с неё и разрешили повидаться накоротке. А я так и не повидалась с мамой вплоть уже до самого процесса.
А вскоре был суд, и их засудили за хищение продуктов из буфета и столовой. И за пересортицу, и за разбавку каких-то соков и сметан жидкой сывороткой и обычной водой из-под крана. Ужас просто! До той поры, пока какая-то сволочь на них не накатала подмётное письмо, никто ничего не знал, и все галошные рабочие были сыты и довольны. Лично я не могу поверить ни в какую разбавку. Как это можно вливать воду не в другую воду, а в куда ей не предназначено? Мама мне постоянно твердила, что она и живёт в конюшне, и пашет лошадью, и всё это ради моего блага, и чтобы я выглядела не только не хуже людей, а ещё как великая внучка.
Как же в таком случае она могла так поступить?
А никак не могла.
Мы с Пашей были на суде, он шёл два дня, а на третий читали приговор этот страшенный.
Стоя.
Представляешь весь этот позор наш? Причём судья, который зачитывал, даже не поинтересовался на предмет звучания маминой фамилии, как будто так и надо – просто берут гражданку Коллонтай и сажают на пять лет ссылки в тюремную колонию. Как будто нет тебя вообще на свете, нашей видной родни. Словно и не рожала мама моя меня от папы моего же, твоего сына Михаила Владимировича. Будто б и не трудилась она буфетчицей, хоть и Усышкиной поначалу, а не Коллонтай уже потом, но всё же при шведской миссии Советского Союза и при тебе самой в то непростое для нашей Родины время 1932 года – индустриализации и налаживания зарубежных связей молодой Страны советов.
Знаешь, я тебя просто обыскалась. Письма, которые тебе мама отправляла от меня, канули в неизвестность, и адресов не осталось после них никаких. Я же понятия просто не имею, как она каждый раз находила твои почтовые данные, где и через кого.
Просила недавно дядю Филимона выяснить по возможности чего-нибудь про тебя в доме у дипломатов, используя их связи в дипломатии и в академии. Но он только потно отмахнулся от меня, покрутил пальцем висок под кепкой и сказал, что раз упекли, значит, было за что упекать. У нас, сказал, просто так людей не забирают, даже если они с революционными фамилиями. Надо, говорит, было раньше ей побольше наворовать, пока было кому слово за неё замолвить. А теперь чего ж? И похромал в контору.
И под нос снова противно хмыкнул про себя.
Это он о тебе, что ли, Шуринька? А почему поздно-то? Я ведь про это и пишу сейчас, если совсем уж откровенно.
Дорогая бабушка, мы с Пашей обращаемся к тебе с огромной просьбой. Не могла бы ты использовать свою репутацию и свои правительственные награждения, чтобы обернуть решение суда обратно? Даже если и имели место факты, о которых говорили на суде свидетели про сметану, про недовешенные бутерброды с колбасой, сыром и про всё остальное, то это ещё не значит, что мама совершила неприглядное преступление. Она вполне могла недовесить или перепутать по усталости за две смены труда, по текущему недогляду за продуктовой сортицей, или стать жертвой каких-нибудь галошных завистниц, или даже просто на почве нервной ошибки.
Знаешь, ведь всё это время она так и не смогла преодолеть в себе недомогания насчёт Пашиной работы натурщиком. А он, со своей стороны, тоже не сумел остановить в себе этой тяги служить искусству в качестве демонстратора пластических поз. И так у них шло почти всю последнюю пару лет: то они миловались у себя за шкафом и кряхтели, и пыхали, а то мама рыдала в уборной и устраивала ему сцены из жизни гугенотов. Ясное дело, руки потом трясутся, голова бессодержательная, глаза в стороны, морщины ненужные повылазили, про которые и не слышно было: какие тут тебе ещё сорок грамм копчёной – на белый хлеб, сорок пять пошехонского – на чёрный! И вообще, при чём тут вся эта ерунда, когда жизнь ломается на корню?
А судье этому с заседателями всё по барабану. Он даже Пашу не опросил, мной не поинтересовался, тобой и папой моим, хоть и не сложилось у них с мамой. Только это другое, а то другое. Мы с Пашей сидели рядом, как чурки осиновые, и только поражались творящейся у нас на глазах несправедливости. Одна заседательша, толстая тётка, абсолютно безвкусная, с противными жирными пальцами и нахлобученной вокруг головы дурацкой косой, книжку читала под столом, я её засекла. А другой, что справа, в зал уставился и всех присутствующих по очереди глазами перебирал, как будто решал про каждого, казнить или миловать.
Оба уроды, оба ненавистники.
Знаешь, что странно? Что не плакал он совсем, когда её уводили после приговора, Паша наш. Даже глаз себе не намочил. Помнишь, как слезу пустил, без ничего, когда мы только из Давлеканова вернулись и его застали у нас, с голым пузом и без надежд на будущее? Когда ещё мама слёзы эти собою перекрыла на ту ночь, и после этого он воспарил телом и духом?
Не забыла?
Это всё так, всё было. Но и не так. Теперь он совсем другой. Теперь он сильный и красивый. И на него спрос немалый, сама видала. И он нравится им. И ему там нравится, с ними. И мне он нравится, намного больше раньшего. Думаю, что именно поэтому я тоже не заплакала, хотя совершенно такого от себя не ждала. Её уводят на пять лет, с концами, а я дурой последней сижу, сволочью неблагодарной, и вообще не рыдаю.
Бабушка, это ужасно странно для меня, но только я ничего не могла с собой поделать тоже. Лицо руками закрыла, чтобы мама не видела, как не плачу я по ней, и так их не отпускала, пока конвой не вывел её наружу из зала обвинительного заседания.
Адвокат был у нас, бесплатный, дали по закону. Подходит, интересуется мимоходом, без особого сочувствия, даже помалу не напрягает себе наружность, чтоб прикинуться сострадальцем.
Говорит:
– Обжаловать собираемся?
Я:
– А что, можно не согласиться?
Он:
– В принципе можно, но не стоит.
Паша:
– Почему так?
Он:
– Потому что ещё добавят.
Я:
– За что?
Он:
– За нитку.
Паша:
– За какую нитку?
Он:
– За которую потянут на допрасследовании и вытянут ещё котлеты какие-нибудь с недовложением плюс продел по гречке вместо ядрицы, и комбижиры вместо стандартных жиров. Вам это надо?
Я:
– Мне не надо.
Паша:
– И мне.
Он:
– Тогда дело закрыто, спасибо всем. И передайте вашей родственнице, чтобы по возможности в самодеятельности поучаствовала и не нарушала режим. Таких обычно, как она, при пищеблоке держат. Так что поосторожней там пускай. Может, раньше выйдет.
И пошёл себе.
И мы пошли себе с Пашей.
Он в тот день на позы ушёл, не стал пропускать, хотел отвлечь себя художественной недвижимостью на вечерней смене. А я дома осталась, как обычно.
Так вот, Шуринька, про меня. Не поступила я: ни в первый заход, ни во второй – в прошлый и позапрошлый год. В первый, по совету Пашиному, шла в текстильный. Сказал мне: ткани, всё такое. Рисовать не сумеешь, так станешь набивать, по трафарету, изыскивать по природе вещей. Тут опять важна гармония и чуйка. Это он так чутьё обозвал, интуицию художника и человека. Главное, сказал, мыслить художественными образами и подсматривать, как они отображаются в живой природе: в травах, к примеру, в закатах, листопадах, небесной синеве, галечных пляжах с забытым шлёпанцем, в вывороченных из грунта корневищах, в ягодах и грибах, в бабочках и гусеницах, в скальных породах и на срез, в раздавленном помидоре, в туманах, в облачностях и когда ясно, в полевых цветочках, в детских игрушках, в следах на песке, в раскрывшихся и нераскрытых почках, в огне и пожаре, в воде и волнах, в земле и пыльной буре и даже в трамвайной остановке, как она отбрасывает тень.
Знаешь, мне понравилось, сама идея. Представила себе, как я, вооружившись фотоаппаратом ФЭД, который ты мне, наверно, когда-нибудь подаришь, подсматриваю, как устроена жизнь. Щёлкаю, мотаю, снова щёлкаю. А после перевожу нащёлканное на ткани, на рулоны. А другие покупают и шьют себе из рулонов этих вещи.
Говорит, ничего на свете нет красивей простых вещей. Представляешь? Высказывает мысль, что если половинку не очищенной от кожуры луковицы положить на низкий столик, покрытый газетой, и к ней же рядом положить треснутое крутое яйцо, например, и ещё опрокинутую вазочку с одним засохшим цветком, и распахнутый перочинный ножик, то это будет не тупой и примитивный хаос, а произведение искусства, натюрморт. И если он выложен удачно, то этим произведением можно любоваться неопределённое время, без ограничения взгляда.
Он ушёл, а я пробовала выложить, из того, что было под рукой. Лук нашла и отсекла лишнюю часть, как Микеланджело, тоже скульптор древности, нож взяла кухонный, другого у нас нет, ваза была с хрусталя, но слишком большая и единственная, её я пожалела, заменила ковшиком для яиц.
Дальше.
Яйцо сварила в том же ковшике, оно там треснуло и получилось по уму, как надо. Цветов не было никаких, я взяла искусственный, у соседей, из их постоянной коллекции. Короче, всё распределила, на газете. А вместо столика табурет.
И жду.
Он приходит вечером.
Говорит:
– Чего устроила тут, Шуранька? Что за помойка-то? Мама придёт скоро, заругается.
Ещё при ней было. И к себе, в келью, ногу отстёгивать, чтобы обрубок отдыхал, успокаивался после перехода от работы до Метростроевки.
Я в слёзы, в настоящие, сильные, с завывом. Он прыгает от себя ко мне, на полноге ещё.
Он:
– Что?
Киваю на табурет. И снова в себя ухожу, в обиду. Тут он всё понимает и наливается краской стыда, что не так объяснил. Притягивает к себе, прижимает рукой, какая без перчатки, и в голову целует, с ласковостью, но и не сю-сю, по-мужски.
И снова пахнуло этим – вниз, напробой, к пяткам через всё туловище, я аж вздрогнула и дёрнулась вся. Не знаю, что он в это время ощутил про себя и про меня, но только отстранился сразу и начал быстро объяснять про мою неудачу.
Он:
– Тут не список сам важен, из чего ты выложила натюрморт свой, а законы гармонии самой, света, пропорций, композиции, теней, перспективы. Вот смотри.
Отстегнул ремешек от ноги, сложил аккуратно и положил на стул, как бы пристроил на хранение.
Он:
– Красиво? Хочется смотреть?
Я в толк не могу взять, в каком мне месте красоту от протезного ремешека искать.
Я:
– Больше нет, чем да. Обычно как-то, не волнует, взгляд можно запросто ограничить, если что.
Тогда он его подбирает и снова туда же, но только бросает, а не кладёт. И чуть подправляет живой рукой, левой. Так, что пряжка теперь на краю сиденья покоится, лёжмя, а хвост ремешковый свисает в воздух. И стул на пол-оборота к окну разворачивает, чтобы поперёк сиденья тень от спинки проходила, с разделением его на две неравные части, три к восьми примерно.
Золотое сечение – так он потом объяснил. Божественная, сказал, пропорция. И ещё одну очень странную вещь добавил к сказанному, но я не поняла, если честно. Довольно мутно, невыразительно как-то. Говорит, в этом есть выражение божественного триединства. Малый отрезок – Бог сын, большой – Бог отец, весь отрезок – Бог святой дух. Как-то так, типа этого.
В общем, разместил по новой ремешек этот протезный.
Он:
– А сейчас?
Шуринька, знаешь, и правда что-то в этом обнаружилось для глаза моего. Хотелось смотреть, честно. Понравилось. Как гипноз какой, будто под усыпляющим лекарством или влиянием портвейна. А почему так, не понимаю. Кажется, чего ж проще, а глаз тянет. Знаешь, моя хорошая, когда я говорю с ним, отвечаю ему или уже сама на какой-нибудь предмет высказываюсь, то он как бы помогает мне понять, о чем сама же ему и говорю, как-то так. Странно это, да?
Тут мама вернулась и стала продукты выкладывать на стол, буфетные и столовские, как всегда. Разница в том, что я раньше думала, покупает, а она тибрила, пересортицу делала и недовлагала, наверно. Получается, из-за меня? Или всё же больше ради Паши?
Теперь ты всё знаешь, бабушка, и с твоим умом и жизненным опытом наверняка сможешь правильно оценить ситуацию в нашей общей с тобой семье. Очень надеюсь, что это так и есть по сию пору и что ты не отказалась от нас только из-за того, что мои письма то ли не доходят до тебя, то ли тебя ограничивают в общении со всеми без исключения гражданскими лицами.
А потом другой уже был, второй по счёту, уже по моему личному выбору институт. А выбрала по твоей линии, по международной. Короче, в педагогический подавала, на иностранные языки. Переводчицей чтоб, оттуда на наш и обратно, свободно.
Русский написала на тройку, а на втором уже срезалась, на языке этом. Я думала, они там сами учить меня будут всему, а оказалось, что уже на экзамене надо прилично знать, говорить боле-мене и писать, и всё это гораздо сильней, чем по школьной программе. А у нас по немецкому была чокнутая, это я про немку нашу Матильду Фридриховну. Как раз она-то больше всех других про тебя всего знала, и поэтому просто меня обожала, как твою и свою родню. Оба последние года постоянно спрашивала, как ты себя чувствуешь, какие труды сейчас оформляешь к изданиям и к печати, имеются ли у тебя творческие и жизненные планы, и когда же ты осчастливишь школу эту проклятую своим приходом и докладом про революцию. Она-то мне и рассказала, что ты была первый министр призрения в мире среди женщин.
Я сначала не поняла, говорю, моя бабушка никогда никого не презирала. Наоборот, она водила личную дружбу с самым человечным человеком всех времён и народов, с Владимиром Ильичём Лениным, как же она после этого могла презирать остальных людей и быть ещё к тому же среди них министром? А она объяснила, что призрение – это забота о неустроенных, о сиротах, о нищих, о больных. И всё сошлось после этого, всё стало на свои места. Но она всё равно идиотка, она меня никогда не спрашивала и ничему не научила, просто ставила отметки хорошие и отличные, и на этом всё заканчивалось. Поэтому и срезалась я, теперь понимаешь мою причину, Шуринька?
Сейчас самый прощальный конец зимы, вот-вот весна уже, и скоро лето. Тепло будет, солнечно, с красивыми тенями от трамвайных остановок и раздавленными помидорами около базаров.
Решила, больше пробовать не пойду, хватит. Я ведь девушка, не призовут. К тому же нам теперь с Пашей нужно думать, что покушать и как достать. Он раньше приносил свои натурщицкие рублики и маме отдавал, там они у неё и распылялись среди всех остальных достатков. Только оставлял немного на портвейн, но он не злоупотребляет, бережёт себя против дрожи в членах и целиком, ему много нельзя, такая работа.
А если не пойду, что тогда?
Тогда работу искать, нормальную, без нервотрёпки и соблазна, где придётся заменять масло на комбижир. Знаешь, правду сказать, ни одной мысли в голове, куда двинуть так, чтобы и красота имелась с гармонией мироздания, и не на стройку, и в Москве, и чтоб фамилию мою сразу бы признали и дали зелёный свет. Понимаю, конечно, что потом, когда мы встретимся, ты приложишь весь свой авторитет, и место для меня сразу отыщется, удобное для жизни и нестыдное для фамилии. Но пока это письмо тебя найдёт и докажет, наконец, что я у тебя есть и что мы в трудном положении вместе с заключённой мамой, я успею ещё где-нибудь перекантоваться, наверно. В случае чего на бочку с квасом встану, небось не убудет меня от кваса, а только квас убудет от меня, если не считать про пену и недолив.
Ты согласна на такое предложение, или мне лучше всё же пока сидеть тихо и ждать твоих действий, Шуринька?
Зная тебя в предварительном порядке, думаю, что согласна. Сидеть без умственной и физической нагрузки последнее дело. Буду, наверно, предлагать свои знания в различные близлежащие конторы, у нас тут много сидят разных. Но там от и до, по часам, с одним выходным. А ведь ты всегда была сторонник свободного труда, в особенности женского, об этом все знают. Чего же мама тогда вкалывала по две смены и в итоге этого обстоятельства оказалась за решёткой, а, бабушка?
Будем обмозговывать это дело с Пашей, он дурного не посоветует.
Есть ещё одна затыка, которую придётся теперь разрешать. Он ведь до сих пор так и живёт у нас без прописки. Уже приходили два раза, проверяли жилсостав. Сказали маме, или расписывайтесь со своим сожителем, или же пускай он съезжает отсюда к месту постоянного адреса, а нарушений паспортного режима никому не дозволено совершать, даже несмотря что с медалью, что без ноги и что воевал.
Она каждый раз кивала, соглашалась и потом на Пашу голодным волком смотрела – хочет он такого с ней или не хочет. А я кишками чувствую всеми, что он к маме относится хорошо, по-человечески, с теплотой и заботой по возможности, но чтоб сказать ей, вот, мол, тебе моя единственная здоровая рука и моё же в придачу сердце на одной ноге, – не говорит. Выжидает последней крайности, развития самых непреодолимых причин, когда будет деваться совсем уж некуда, когда прижмут к стене и вынудят определиться с выбором дальнейшего принципа жизни и любви.
И ни при чём тут их не остывающая с годами ночная близость за шкафом, и охи-ахи эти предутренние тоже не имеют главной роли, и ни девять лет разницы по годам, и ни общее питание на наших метрах уворованной с галошки сырно-колбасной нарезкой и говяжьей мякотью для изначально столовских котлет. Всё это вторичное оказалось на проверку, не насквозь, не через сердечный бой ударами на вдох-выдох, бухающий по грудине так, что штормит в голове и в позвоночнике. А слёзы, что бывали то так, то сяк, – тоже не солёные, не едкие, не кислые, не душой давленные, а рассудком, прикидкой, моментом памяти, минуткой жалости, секундой боли.
Шуринька, скажи, ты видишь, как мы увязли в непонятке этой?
Скоро Паша вернётся, он пошёл пройтись по первому солнышку, с палочкой, чтобы ногу не так страшно нагружать протезную: сказал, хочет этим путешествием на люди оживить себя изнутри, а то он всё больше не на воздухе, а в запертой со всех сторон аудитории и на конюшне нашей затхлой. Он и на демонстрации первомайские ходит, хотя и не любит и не признаёт, когда празднуют не по делу, без народной к тому воли, выстраданной и настоящей. Ты извини, что я с тобой так, по-простому, про его принципы разные. Но ему можно, он заслужил боями и потерянными под Прагой органами конечностей.
Говорит про праздник труда, – но только между нами, да? – что вышли в этот день на улицу несколько выпивших сверх дозволенного мясников и начали буянить в американском городе Чикаго, а тамошние полицейские вежливо их под руки – и в комендатуру районную, успокаивать и приводить в себя.
И привели. А после по домам отпустили.
Вот, оказывается, и весь Первомай откуда появился. А у нас в уди-уди по всем площадям снова гудеть станут скоро, Левитан по всем радио лозунгами и призывами выкрикивать станет так, что вздрагиваешь от него, шарики надуют всеми цветами радуги, колбасой и круглые, марципанами будут торговать по цене выше магазинной. Я-то не против, да и сам он тоже, но говорит, что любая имитация, даже самого малого, рано или поздно приводит к разрушению большого и великого. Особенно в художественной области и в области души человека, если он не дурак и не подлец.
Веришь, нет, но при маме он про всякие такие вещи со мной не разговаривал, а уж с ней самой тем более. Она возвращалась измотанная, потом ели и спать шли, когда утром на работу, в те дни. А в выходной уборка жилых метров и общая часть, в очередь, коммунальная, конюшенная.
Короче, придёт сейчас и станем с ним решать про меня, так договорились ещё вчера. А к маме, сказали нам, пока нельзя, она до свидания ни до какого не дослужилась ещё, да и не близко располагается вообще-то по отбытию своему, в Караганду её услали, это ужас как далеко от нас, просто невероятно, да? За сметану какую-то и бутерброды.
Ты, кстати, была на каторге царской, всё собиралась тебя спросить? Ты не там, случайно, с Иосифом Виссарионовичем познакомилась, если была? Говорят, что это не революционер, если он не посетил какую-нибудь каторгу или тюрьму. А он ведь отбывал, был каторжанин настоящий, а Ленин всего лишь пожил немного в Шушенском и писал прокламации непосредственно оттуда сюда.