Текст книги "Дивертисмент братьев Лунио"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 10
«А цель моя была простой, самой понятной. Воевать с немцем. Уйти на фронт и убивать фашистов. Дождаться восемнадцати и записаться в армию, не раньше призыва. А там как оно само получится, но лучше в сухопутные войска: воюя там, не умея другого, можно больше гитлеровцев положить.
Сел как-то вскоре, посчитал, прикинул остаток еды и время, что нужно было прождать до призывного возраста. Еды оставалось, если на одного, то на год с лишним, думаю. А времени – месяцев примерно одиннадцать, около того. Только вот не хотелось ждать. Подумал и решился. Бог не выдаст, свинья не съест.
Наутро пошёл к военному комиссару района, знал, где они все там размещаются, недалеко идти от нашей Фонтанки. Уже всё работало, почти как до войны. Суета, все ходят туда-сюда, бумаги носят, женщины даже там, и в гражданском, и по форме.
Спросили, чего тебе, мол, паренёк? Военный комиссар нужен, по важном делу, сказал я. Один военный усмехнулся и говорит, ну раз по важному, вон туда ступай, в ту дверь. Только если пробкой вылетишь, не обижайся, он у нас человек суровый, со строгостью, на болтологию всякую времени не имеет.
Я вошёл, а он сидит, над картой склонился или над другой бумагой какой-то, не разглядел я точно. Помню только, что он сильно кашлял, сухим таким хрипом, как папа пред самой смертью. Так астматики кашляют. И рукав пустой один, за ремень заправлен, без руки он был.
– Вам что, юноша? – он оторвался от бумаги и мельком окинул меня взглядом.
– Мне на фронт, – сказал я. – В любое наступательное подразделение.
– Ух ты! – улыбнулся комиссар. – Сразу в наступательное. А наступать-то умеешь? Лет тебе сколько, сынок?
– Лет нормально, – не растерялся я, – почти восемнадцать. И опыт работы на танковом заводе, на Кировском, на нашем. Два года стажа по укладке боекомплета для «Т-34», можете проверить. Имею благодарность от руководства и буду представлен к госнаграде. Так сказали. Когда-нибудь.
Он снова опустил глаза в бумагу и, продолжая изучать там чего-то, похвалил:
– Молодчага. Только ты у нас блокадник, сынок, а блокадникам на фронт идти не обязательно, есть специальное распоряжение правительства, в котором говорится, что и как. Учись иди давай, школы вон вовсю уже учат.
– Вы не поняли, товарищ комиссар, – я продолжил старую тему, думая о том, в какой момент лучше перейти к новой, – я добровольно прошусь, партия и правительство тут ни при чём, пускай себе правят на здоровье. Отказать мне вы не можете, по закону о всеобщей воинской повинности. Просто мне не хватает всего ничего, несколько месяцев. Неужели это так важно, когда война идёт? Смотрите, какой я сильный. Хотите, вас на руках подниму, запросто?
Я подошёл к нему и обхватил с двух сторон руками вместе со стулом. Мне просто необходимо было установить с этим комиссаром тесный контакт, и с чего-то надо было это сближение начать. Глупое и странное – лучше всего внимание на себя обращает; я тогда ещё этого не знал, но интуитивно почуял. Он отложил бумагу и, засмеявшись, легко развёл мои руки обратно, по очереди, единственной своей рукой, целой.
– Всё, адвокат, – сказал он, – давай вали, нет у меня времени в игрушки с тобой играть. У нас тут полк новый формируется, в дивизию народного ополчения, не до тебя весёлого.
– Вот и запишите меня туда, очень будет кстати. Я как раз и есть народ.
Он бросил карандаш на стол и уже собрался крикнуть дежурного, чтобы выпроводить настырного визитёра, но я успел быстро вышептать, тихо так, чтобы получилось, будто по секрету:
– Два кило сахара, банка мёда, десять кило муки и полмешка папирос «Север». И ещё водка. Много.
Он удивлённо поднял на меня глаза и вроде как застыл на месте. Не понимал, про что это я ему шепнул, но слова мои явно притормозили его намерение. И только он начал открывать рот, я добил своё предложение такими ещё словами:
– И две палки сырокопчёной колбасы. Вы сухую колбасу едите вообще, товарищ комиссар? Она подсохла, конечно, серьёзно, но вполне съедобная, если хорошо жевать. Я пробовал, у меня получилось, а лучше ещё прогреть перед употреблением, она от этого мягче делается.
Он сел и кивнул мне на стул:
– Ты что имеешь в виду, парень?
– Я Григорий, – вежливо ответил я на вопрос, заданный не совсем про это, – Григорий Гиршбаум. Просто я хочу воевать с немцами, а папа у меня умер. А у папы друг был, он заехал недавно, тоже воюет, и оставил мне на сохранение мешок. Сказал, чтобы берёг и не развязывал. Сказал, вернусь через два дня и заберу. Только год прошёл, даже больше, а он так и не вернулся. Наверное, убило его на войне. Ну я не дождался и мешок этот раскрыл. А там вот это всё лежало. Только вчера его развязал.
– Ну? – спросил явно заинтересованный моим рассказом комиссар. – И чего дальше?
– А дальше не знаю, куда его девать, – пожал я плечами. – Мне он лично не нужен. Я в армию ухожу потому что. А в армии кормят нормально, солдатский паёк положен. Правильно?
Он уже совсем с явным интересом посмотрел на меня и, видно, начал чего-то такое у себя в голове дотумкивать. А я в ответ глянул ему в глаза и медленно так, отчётливо, вроде подтверждая его догадку, кивнул. Сверху вниз, не отрывая взгляда. Потом демонстративно глянул на дверь. Ну чтобы совсем всё прояснить. И добавил ещё:
– Это можно забрать у меня на дому, тут недалеко. Или сам могу доставить, куда скажете, товарищ комиссар.
– Мстить решил? – он смотрел на меня теперь уже как-то по-другому, серьёзней. И я понял, что возьмёт, не устоит.
– Да! – ответил я. – Хочу отомстить гадам за папу. И за других всех, кто тут у нас голодной смертью умер и от кого ничего не осталось. Некому даже вспомнить теперь. Вот Ленин хоть и умер, но идеи ведь остались, правильно? А они умерли просто так, ни за что.
– Ладно, – понизив вдруг голос, сказал комиссар и тоже глянул на дверь. – Пиши адрес, сынок, и сиди сегодня дома. Вечером к тебе заедут и лишнее твоё заберут. Есть у нас и больные, и сотрудники, кто на ладан дышит, их тоже хватает. Так что распределим твоё богатство по уму, разберёмся. А кто приедет, тот скажет, что от меня. И ты ему отдашь. Всё понял?
Само собой, было ясно и понятно, куда уж понятней, раз про больных объявил и про сотрудников на ладан. А ещё комиссар военный. Но я бодро так ответил, по-военному, как солдат будущего наступательного подразделения:
– Так точно, товарищ комиссар, намекнут, что от вас, и отдать! И спасибо за ваше содействие. Только куда приходить потом? Снова к вам же сюда?
– Да скажут тебе, скажут. Кто придёт, тот и объяснит, не гони лошадей. Короче, всё, давай, вали уже отсюда наконец. Адвокат хренов.
И снова улыбнулся. А потом согнулся в приступе сухого кашля. Я же поспешил домой, чтобы успеть сгрести то, что ещё оставалось на виду из питательного остатка, и убрать всё это в кладовку и на антресоль. Чтобы не попасться. Раньше мне это удавалось. За все эти годы после папиной смерти в нашей квартире так и не появилась ни одна живая душа.
Придя к себе, быстро убрал с глаз всё лишнее. Всё подчистую, кроме обещанного мною выкупа за право уйти на фронт и убивать немцев. Странно звучит, правда? И немножечко дико. Взятка за право быть убитым или убивать самому.
Однако надо было ещё приготовить обещанный продуктовый мешок, точно отвечающий набором провизии моему вынужденному вранью. Тогда я думал, что этот мой шаг поможет мне хотя бы в какой-то степени поквитаться со своей неудобной совестью, которая неусыпно давала о себе знать, напоминая про мою чёртову сытость в самое страшное и самое проклятое время. Порой она будила меня по ночам, заставляя вздрагивать от картинок очередного кошмарного жирного сна, в котором голодные люди в обмотках выносили из квартиры на Фонтанке наш с папой продуктовый запас. Папа стоял и молча смотрел на них, опершись о стену дома, на той стороне улицы, которая при обстреле была особенно опасна, а я говорил ему, кричал, орал изо всех сил, что разве ты не понимаешь, папочка, что сейчас они уйдут навсегда и увезут на своих детских санках всё, что мы с таким трудом накупили. Ведь это же ты отдал за это то, чем так дорожишь, а не они. Это же несправедливо, почему же ты молчишь, папочка!?
Папа не отвечал, он просто продолжал наблюдать и не реагировал на мой крик, как будто абсолютно не слышал его. А когда они всё увезли и растворились в ледяной и мутной ленинградской мгле, папа оторвал себя от опасной стены и прошептал им вслед, этим несчастным:
– Ленин умер, но идеи остались. Запомните это, пожалуйста...
В том, что время, какое я пережил, было именно таким, самым страшным и проклятым, я был тогда совершенно уверен. И это было так. Но в то же время и не так.
Вечером пришли от комиссара. Мельком осмотрелись. Оба в штатском, помоложе и постарше. Но всё равно видно было, что военные. Мешок уже в прихожей лежал, готовый. Гость, что постарше, кивнул другому, тот понятливо взвалил мой тяжеленный гостинец на плечи, не посмотрев даже, что там внутри, и потопал вниз, к машине. Я сообразил про них, что приехали, а не пришли. И ясно, что спешили. А второй, не представляясь, попросил паспорт, заглянул в него, пометил себе что-то в блокнот и сказал:
– Значит, так, Гиршбаум, придёшь послезавтра на сборный пункт, к 9.00, вот адрес, я тут написал. И кого спросить, тоже, он там будет старший, наш работник. Скажешь, помощник военного комиссара прислал, Маркелов. Это я, но он и так будет в курсе. – Он сунул мне бумажку. – Оттуда машины пойдут на формировку, в Лугу, потом вас вольют во Второй Белорусский, в 21-ю дивизию народного ополчения, общевойскового назначения. Это 33-я армия. Туда командующим с апреля идёт генерал-лейтенант Крюченкин. Боевой генерал, с таким не пропадёшь, это точно. Так что причитается с тебя, солдат, – усмехнулся пришедший.
– У меня больше нет ничего, извините, – пробормотал я, не понимая до конца, в шутку тот сказал последнюю фразу или всерьёз.
Этот человек мне не нравился, но я не мог для себя чувство это объяснить. Лет ему было за тридцать, и что-то было в нём не так. Позже я понял: он тогда не выглядел ленинградцем, пережившим блокаду, чьи лица я наблюдал до этого постоянно и к которым глаза мои успели привыкнуть за эти два с половиной страшных года. Маркелов этот был как-то уж слишком бодр и к тому же неприятно насмешлив.
– Да ладно, парень, шучу я, не бери в голову, – отмахнулся Маркелов и осклабился. И поинтересовался: – Родители покойные чем занимались по жизни сами-то?
– Мама давно умерла, когда я маленький был ещё, а папа был ювелир, – ответил я, желая, чтобы он поскорее ушёл.
У меня оставалось не так много свободного времени.
– А-а, – протянул этот военный в штатском, – тогда всё понятно. Ювелирное дело – стоящее, это вам не копытами в дохлый сезон торговать.
– А что лет не хватает, ничего? – я решил перебить неприятную мне тему. Этот человек становился мне всё менее симпатичен.
– Ничего, – ответил Маркелов, – нормально всё будет. Если бы ты наоборот просился, тогда б ещё было «чего». А туда, брат ты мой, всем – «ничего». Ладно, давай, служи, – он хлопнул меня по плечу, прощаясь, и развернулся уходить. Но вдруг остановился и вновь обернулся. Бросил взгляд в квартирную глубину и спросил: – Значит, все поумирали, говоришь, твои?
Я молча кивнул:
– Все.
– И никого больше у тебя?
Я снова кивнул:
– Никого.
Он обвёл глазами прихожую и перевёл взгляд в сторону нашей гостиной.
– И никто не присмотрит, получается, за жильём, пока будешь в отсутствии?
Я опять подтвердил его догадку кивком.
– Никто. А чего за ней приглядывать? Она пустая у меня, я даже паркет сжёг весь почти.
Он сочувственно покивал, потом прощально протянул руку.
– И, правда, парень, незачем. Всё, иди, воюй, солдат.
И мы с ним обменялись крепким мужским рукопожатием. В этот момент я уже думал, что в моём распоряжении всего лишь сутки и что нужно успеть сделать то, чего не сделать было просто невозможно.
Как только дверь за ним закрылась, я лихорадочно принялся за дело. Стащил всё, что осталось из продуктов, на середину комнаты и стал набивать последние пустые мешки, получилось всего три штуки. Себе оставил только на утро и с собой, на первое время службы. Вещмешка, куда бы всё это можно было сложить вместе с носками, бельём, зубными принадлежностями, носовыми платками и всем остальным, что берут с собой новобранцы, уходя в армию, у меня не было. Но я подумал, что самое время вернуть рюкзак, оставленный у Полины Андреевны Волынцевой. Заодно. Что было очень кстати.
А то, ради чего я шёл в тот момент к ней, точнее говоря, переступал по только что выпавшему свежему снегу, таща за собой всё те же заново гружённые санки, лежало отдельно от мешков; оно было у меня за пазухой, слева и справа, по отдельному свертку. На этот раз времени обдумывать, какой час лучше для этого своего короткого путешествия выбрать, у меня не оставалось. И я пошёл к ней на следующее утро, когда из домов уже потянулся первый ранний народ. Нож, как в прошлый раз, я не взял. Подумал – что будет, то и пускай. Я теперь солдат, я и так сумею себя защитить. Задушу их руками, сволочей, нелюдей этих.
Мне было отчаянно хорошо и бесстрашно в предвкушении моей личной войны, на которую я ухожу, чтобы доказать, что я не сволочь и не трус, что не хуже других смогу пройти через все тяготы и лишения воинской службы в условиях настоящей и страшной для всего нашего народа беды. И что теперь меня уже не остановит ни голод, ни мороз, ни самый лютый фашист.
Снова Полина Андреевна шла открывать долго и тяжело, была всё ещё достаточно слаба, но прежней безнадёги в её глазах я уже не обнаружил.
– Это вы, Григорий? – спросила она удивлённо и отступила на шаг, пропуская меня. – Проходите, пожалуйста. И здравствуйте, милый. Какими судьбами?
Я молча, чтобы как можно скорее покончить с последним делом, стал затаскивать мешки в квартиру. Она тоже, не говоря ни слова, следила за моими действиями. Затащив последний из мешков, я закрыл дверь и сказал:
– Полина Андреевна, это вам всё. Ничего не спрашивайте, просто возьмите и пользуйтесь, здесь вам надолго хватит, очень надолго. – Она непонимающе слушала и смотрела. – Я просто пришёл, чтобы забрать рюкзак. Ухожу на фронт, завтра утром.
Тогда она спросила:
– А вам не рано, Гриша? Война – это место, где убивают. Даже детей. А вы ещё по сути мальчик. Сколько вам лет, милый?
Я ответил, но не совсем на тот вопрос, который она задала:
– Ничего, в самый раз. Не рано. – И, не давая ей спросить снова, продолжил: – У меня к вам просьба будет огромная, Полина Андреевна. Вы единственный человек в этом городе и на этой земле, которому я могу доверять. Ваш покойный муж папе моему доверял, я это точно знаю. И я хочу, чтобы я так же мог доверить вам очень дорогое для нашей семьи. То, что осталось от папы. Вы сможете это сохранить? – И вытащил из-за пазухи два свёртка. – Здесь, – указал я на первый из них, – ювелирные изделия. Их сделал папа в разные годы. Всего тридцать восемь штук. А тут, – кивнул я на второй, – корона, тоже папиной работы. Она отдельно пускай лежит, она довольно хрупкая. А я отвоюю и вернусь. Можно так сделать?
Волынцева тихо произнесла:
– Я всё сделаю, как вы просите, Гриша. Я всё это сохраню для вас, если только не умру раньше. – Она бросила взгляд на мешки на полу и слегка улыбнулась. – Но теперь уже вряд ли, с вашей помощью. – Полина Андреевна подошла ко мне, привстала на цыпочки и поцеловал в щёку. – Спасибо вам, мой дорогой. Не знаю, как бы я выжила без вас. Дай вам Бог остаться в живых и вернуться домой. А я буду за вас молиться, Гришенька, знайте об этом.
Потом она вышла и вернулась с пустым рюкзаком. Протянула его мне, я взял. И ушёл, оставив в её дворе опустевшие, занесённые свежей порошей санки, на которых папа катал меня в таком далёком и всегда счастливом детстве.
Совершённую мною глупость я обнаружил, лишь когда стал собирать на войну свой рюкзак. Тяжёлое, как всегда, вниз. За тяжёлым – что полегче, следом – остальное. А в конце вспомнил про карандаши с бумагой, захотел, чтобы всегда были под рукой, хотя писем всё равно писать было некому. Разве что Полине Андреевне – проверять время от времени, жива она или нет. Выдвинул ящик отцовского стола, так и не сожжённого за блокаду, блокнот взять, и увидал его, кольцо мамино, то самое, что папа ей к свадьбе подарил. Оно ещё с давних пор отдельно хранилось и с другими в свёрток к Волынцевой не попало. Забылось в другом месте. Сами понимаете, теперь уже нести его туда к ней было просто глупо, да и времени уже не хватало. Но и оставить было негде. И, главное, некому.
Тогда я решил схоронить его дома, в квартире, только не представлял, в каком месте. Всё вокруг голое, пустое, всё на виду. Но я придумал. Первым делом пошарил на антресоли и вытащил оттуда пачку завалявшегося картофельного крахмала. Из папиного стола достал пузырёк казеинового клея, подсохшего, но не полностью ещё потерявшего влажность. И поставил на огонь воду, чтобы заварить необычный мученистый клейстер. Когда вода закипела, я вывалил туда все ингредиенты, которые в отсутствии алебастра могли бы, как я подумал, прихватить гипс, кусок к куску, и стал всё это помешивать. Когда булькнуло, снял с огня. Затем взял молоток, зубило, приставил к стене гостиной лестницу, что стояла в кладовке, и забрался по ней на самый верх, под потолок, к лепному карнизу. Осторожно, чтобы не раскрошить, стукнул под низ самого крупного лепного завитка, подведя зубило под его нижний край. Завиток отвалился, почти по ровной линии, как мне и было надо, и оказался у меня в руке. Тогда я тем же зубилом осторожно выстучал нишу в его основе, такую, чтобы в ней уместилось мамино кольцо. И, обернув в тряпочку, сунул драгоценность в образовавшееся внутри лепнины небольшое полое пространство. Потом поднял наверх кастрюльку с клейстером, измазал поверхность завитка по всему отбитому краю, погуще, и изо всех сил вжал его на старое место.
Я держал кисть прижатой, не отводя, преодолевая мышечный спазм, до тех пор, пока не убедился, что завиток этот лепной раствором моим прихватился, и довольно крепко. Дальше будь что будет. Что мог, я сделал. Мне нужно было идти на войну.
Как сказал гость в штатском, так всё и получилось, без обмана. Тот, старший, хмуро глянул на меня, забрал документы, что-то у себя черканул и распорядился:
– Иди, Гиршбаум, грузись со всеми. Скоро вас повезут. В переформирование вольётесь. Там обмундируют, поставят на довольствие и вообще. Но сначала учебка, с месяц, не боле. Потом припишут, куда надо, и на фронт. Всё, свободен!
Сработало! На фронт! Убивать врага! И не думать про еду. Те, кому положено, накормят, как всех, из общего котла, из солдатского котелка, всё по-честному и справедливому. Ура! Свободен, как сказал старший!
Дальше было не так весело. Грузовик, куда нас загрузили, часа три трясся по разбитой войной дороге, потом мы съехали на грунтовку и тряслись уже по ней ещё, наверное, полстолько, пока не достигли, наконец, пункта сбора и переформирования. Расселили нас там, поставили на довольствие, выдали обмундирование. Зима уже кончалась, но всё было ещё зимнее: тулуп, портянки, валенки, ушанка. А под них – гимнастёрка с пустыми погонами, брезентовые порты и ремень. Звание – рядовой.
Там же было организовано обучение новопризванных по ускоренной программе, другими словами, «бей – коли, бей – коли, бей – коли». Это по чучелу. Штык и приклад. Потом сборка-разборка винтовки, прицеливание и стрельба боевыми, всего по несколько выстрелов на каждого пришлось. Вслед за этим – устав и только под конец – присяга. Месяц, что нам обещали, обрезали до двух недель всего. В итоге если коротко обрисовать ученье наше, то лекция будет короткой, вот такой: круглое – кати, квадратное – неси, мягкое – дави, твёрдое – круши. И по большей части на «раз-два», без «три».
В последний день собрали всех и зачитали напутственное слово, что, мол, идёте биться с немецко-фашистским захватчиком, защищать свою Родину, братьев своих и сестёр, жён, детей и матерей. В общем, всю нашу многострадальную землю и великого отца всего нашего народа Иосифа Виссарионовича Сталина. А враг будет разбит, и победа будет за нами.
Хотя Волынцев папе совсем другой сценарий излагал, я запомнил, потому что лично был свидетелем его слов. Он, как человек, видавший виды, уверял, что Гитлер нас в первый же год повергнет и каблуком своим германским горло передавит. Но слушая эти казённые и всё-таки искренние слова начальника сборного пункта, я отчего-то хотел верить не Волынцеву, а ему. Остановили же под Москвой гадину, Ленинград не отдали, как фашист ни старался, к тому же по слухам наступление готовилось, причём уже в обратную сторону: отсюда туда, а не наоборот. Короче, весна почти разожглась, снег уже вовсю плавился под ногами, а нас в эшелон и на фронт, в часть, в самую что ни на есть действующую армию, в пехотный полк. Там я и стал воевать.
Только долго не получилось. До середины августа 43-го бил немца, это начиная с апреля, – а больше не довелось. Потому что вскоре после того, как в августе, 13-го, помню, несчастливого числа, освободили мы Спас-Деменск, в ходе совместной с 49-й армией Спас-Деменской операции, попал я в плен. Вот так, ребятки. В самый настоящий фашистский плен и концлагерь. А попал по глупости. Не по своей, хочу сказать, по начальской. По командирской. И по его же подлости.
Немец тогда отхлынул под ударом наших войск, было временное затишье, непривычное, потому что до этого молотили с обеих сторон страшно, без перерыва. И когда артподготовка вначале шла бесконечная, и в ходе самого наступления, и потом ещё фашисты огрызались, выпускали остаток снарядов перед откатом своим. Но город мы взяли, и дали нам время на передых. А ротный наш, наглый был такой, тоже из Ленинграда, но из доблокадного, чёртов земляк, вызвал нас с Хабибуллиным, другом моим по роте, Ринатом, и говорит, что, мол, вы, ребята, в роте самые молодые из всех, самые геройские, а значит, задание Родины только вам могу поручить и никому больше. А сам спиртяги принял уже, видно было по роже его красной. Некрасивый был, противный, шея толстая, тоже красная, и с прыщами мелкими повсюду, гнойничковыми такими. Его почти все не любили. Он к санитаркам вечно подкатывал, домогался, всё равно к какой. Кто даст, ту бы и завалил, без разницы. Только не давал ему никто, хамлетине такому, стороной предпочитали обходить или отшучиваться. А другим, знаю, давали, кто не наглый и с подходом. Как мой друг Хабибуллин, к примеру, хоть и рядовой, а не как я, младший сержант.
Короче, вызвал и говорит, чтобы ехали в деревню, которая ближе к линии фронта располагалась, и показал на карте; там, сказал, нашей роты часть будут расквартировывать, но не сегодня. Так, чтобы успеть, пока не всех разобрали, надо шороху там навести заранее и девок пару сюда доставить, к нему, каких посисястей, из местных. Сказать, паёк получат, и спирту дам. Задание ясно, бойцы? И без них чтобы не возвращались. Это приказ. Вас туда подбросят, я команду дам.
Ну мы морды сделали синхронно, но честь отдали и поехали. Знали, чего-чего, а как отомстить, этот уж всегда найдёт, гнида. Добрались до места, дальше которого дорога уже ехать не позволяла, разбомблённая была, в колдобинах и рытвинах вся. Шофёр наш говорит, ребята, мол, давайте я сюда за вами часика через два подкачу, а вы пешком уж теперь. Хватит вам времени тёток для ротного набрать? И ржёт. Только, говорит, я б вам совет дал, самим для начала девок этих спробовать, а то целки окажутся и ротному ни в какую не дадут. Он вас после живьём сожрёт, козлина.
В общем, пошли мы туда через лес, но только до деревни так и не добрались. И даже винтовку ни сам я, ни Хабибуллин мой сдёрнуть с плеча так и не успели. Они откуда-то сверху спрыгнули и навалились, и каждому из нас по голове, по одному мощному удару. Опытные были, суки, разведчики, тоже двое, в маскхалатах. Поджидали языка, наверное, нормального, а напоролись на нас, рядовых пехотинцев, двух молокососов.
Очнулись мы уже связанными, руки за спиной. И повели нас через опушку к мотоциклу своему – там они его оставили, замаскировав ветками. Свалили, как два куля в коляску, увезли к своим и сдали. Пока тряслись в мотоколяске той, Ринатка успел шепнуть мне, чтобы не признавался, что еврей, чтоб фамилию скрыл, когда спросят. Прошептал, тихо так, еле слышно: скажи, мол, что брат мой младший, тоже Хабибуллин, а звать Ахметом. Ты чёрный, сойдёшь за нашего, иначе тут же тебя в расход пустят, на месте, закон у них такой фашистский есть насчёт ваших.
А гимнастёрка моя так и осталась в лесу том лежать вместе с солдатской книжкой в нагрудном кармане. Когда эти двое навалились, она на траву упала, а они не подобрали. Наверное, это меня и спасло от гибели тогда, хотя и было 13-е число несчастливое. И то меня спасло ещё, что Ринатка мой дело подсказал, – сам бы в жизни подумать не мог, что евреев, оказывается, на месте расстреливать надо, а не в плену держать.
Ну, там с нами быстро разобрались, что бессмысленные мы для них оба, даже мучить не стали, даже пробовать. Дали пожрать и отправили вглубь к себе, а уж там присоединили к колонне военнопленных и отправили в концлагерь, под Гданьск. Вот так мы с Ринаткой за девками для ротного и сгоняли.
Там уже, в лагере самом, стал меня на побег подбивать Ринат. Пусть, сказал, Аллах решает, в лагере нам с тобой страдания принимать или пробовать свободу самим для себя выдернуть.
В общем, когда мы бежали с ним, наши уже в Польшу вошли, и по-хорошему лучше было бы их дождаться и досидеть в лагере до освобождения своими. Но Хабибуллин стоял насмерть – лучше не ждать, говорил, а то всех уничтожат: или немцы закопают, или свои не простят, что сидели ожидаючи, а не пытались вырваться сами. Или, ещё страшней, скажут, что, мол, сами мы в плен сдались, от войны смылись. Я, конечно, не поверил, что такое вообще может быть – как это, свои своим и не поверят? А только Ринат убедил всё равно.
И мы бежали с ним. Во время работ, на которые нас за территорию вывозили. Типа каторги было, но с кормёжкой и по расписанию. Во всём немчура порядок держала, даже в этих делах.
А когда за нами собак пустили с автоматчиками, то пришлось в воду бросаться, чтобы овчарочий нюх сбить. А вода та болотом оказалась, топью, и, хочешь – не хочешь, пришлось вглубь зайти, чтоб с головой укрыться, когда увидят. Я кочку под ногами попружинистей нащупал, присел на неё, замер и дышу через тростинку. Хабибуллин тоже присел, но, чувствую, задёргался сразу же, потому что его тут же вниз потащило, да так быстро, что ему уже роста не достало воздуха схватить. И я сижу и это понимаю, но ничего сделать не могу, потому что тогда и сам утопну или обоих выдам, потому что засекут. Так Ринатку Хабибуллина и утащило вниз, только пузырь прощальный мимо меня протолкнулся и ушёл наверх, к фашистам.
А я просидел с дырчатым растением во рту ещё часа два, наверное, продрог дико, но потом стало темно, и я вытолкнул себя обратно, на воздух. К берегу болотному добирался уже осторожно, знал теперь, как надо перебирать ногами, чувствовал, как не засосёт.
К утру из леса выбрался, а там наши, я своих сразу признал, издалека ещё. Тогда я в рост встал, рот распахнул от счастья собственного спасенья и двинул к своим, добирая последние силы, какие оставались ещё во мне. Мне каши тут же навалили, целый котелок, и я её жрал и жрал, заталкивая в желудок как можно больше впрок, потому что сильно оголодал после лагеря. А ребята смеялись и подкладывали и ещё тушенки открыли банку, чтоб салом смазать для лучшего прохождения, а то, сказали, пробка у тебя, парень, в жопе получится, пробивать потом придётся. И выпить налили, для быстрого покоя тела.
А потом за мной прибыли из штаба дивизии и отвезли в СМЕРШ. Это армейское подразделение контрразведки, где ловят вражеских лазутчиков и собственных предателей. Там судили-рядили, но как-то без меня обошлись. Пару раз то-сё спросили и под арест. А там часовой говорит, тебя, мол, решают сейчас, в штрафбат отдать или же в тыл отправлять как предателя. И продолжает: скорее как предатель пойдёшь, у них сейчас по шпионам не очень ловится, а ответ держать надо – у всякого свое начальство, ты их, брат, тоже понять долж он, так ведь?
И оказался прав. На другой день в тыл меня отправили. Там выяснять стали уже не на скорую руку, в мелочах копаться решили. И нашли, чего искали. Как же ты, говорят, Гиршбаум, вообще в армию попал, раз непризывной ещё был. К тому же блокадник. Кто ж тебя взял, почему? Или в разведшколе вашей ошибочку такую пропустили, с возрастом обмишурились? Только у нас тут, гражданин хороший, или как там вас по-настоящему, не мишурятся. У нас против немецких шпионов и диверсантов глаз намётанный, даже если они и выглядят подростками.
Я им – так вы проверьте, узнайте. Военный комиссар, говорю, такой-то. Я добровольцем пришёл, он лично разрешил, и меня призвали, всё по закону. В смысле, по исключению из закона.
Они и вправду проверили. И говорят, да, ошиблись мы с тобой, парень, всё ж в разведшколе вашей немало предусмотрели для твоей легенды. Комиссар тот в гробу, чахотка – не чахотка, теперь не установишь. А больше свидетелей нет, получается. Ловкая разработка.
Я говорю, есть, неправда. Ещё одного назвать могу, помощником был у комиссара. Маркелов его фамилия, по званию не знаю кто, но он не может не помнить, он ко мне заходил ещё домой, на Фотанку, и фамилию мою знает. И сам на сборный пункт меня отправлял.
Те снова проверили, смершевцы, дали запрос, не поленились. И говорят, всё, Гиршбаум, трибунал тебе будет военный, ложь твоя окончательно опровергнута фактами. Никакого, сказал, не знаю Гиршбаума, ни на какой Фонтанке никогда не был. Это майор Маркелов, на которого ты указал, лично органам дознания всё и доложил. Он теперь военный комиссар там, на месте старого, что умер. Так что всё, юноша, вопрос твой можно считать конченым. Как и самого тебя. И будет тебе, младший сержант, лазутчик Григорий Гиршбаум, трибунал теперь.
Но был не трибунал, а суд по 58-й статье, который назначил 10 лет лагерей, но уже наших, своих, родных. И никаких писем ниоткуда и никуда. Хотя и писать мне было некому, и не от кого получать, кроме Полины Андреевны Волынцевой, про которую я совсем ничего не знал. Но это так, к слову...»




























