355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Я не свидетель » Текст книги (страница 1)
Я не свидетель
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:47

Текст книги "Я не свидетель"


Автор книги: Григорий Глазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Глазов Григорий
Я не свидетель

Григорий ГЛАЗОВ

Я НЕ СВИДЕТЕЛЬ

1

– Ну что, Ефим Захарович, закончил? – спросил прокурор области.

Левин понял оба смысла этого вопроса – и прямой и второй, подспудный, поскольку они были связаны между собой: он, прокурор следственного управления Старорецкой областной прокуратуры, еще несколько месяцев назад предупредил руководство, что как только закончит дело по поводу ограбления кооператива "Мода", сразу же уходит на пенсию. Дело он завершил, и сейчас пухлые тома лежали на столе перед шефом, чтобы через день-другой уйти в суд. И потому потаенный смысл вопроса означал: "Все-таки уходишь? Не передумал?" Нет, не передумал. Ему шел шестьдесят второй год. Тридцать пять лет он в сущности занимался одним и тем же изо дня в день: выезды на место происшествия, допросы, контроль за следствием в районных прокуратурах. Его поднимали звонки по ночам, когда работал прокурором-криминалистом, и сонный, с еще затуманенной головой, помаргивая от рези в покрасневших глазах, ополоснутых сильно хлорированной водой, он садился в фургончик спецмашины и ехал на место происшествия – в дождь, в слякоть, в мороз, в распутицу, и по гладкому шоссе, и по тряским колдобинам проселка; звонки выдергивали его из-за праздничных застолий под Новый год, на Первомай или на Октябрьские. Спецмашина увозила его с концерта в филармонии; в летние воскресные дни тот же "рафик" приезжал за ним на речной пляж или на лесную поляну, где он отдыхал с семьей или друзьями (дежурного по прокуратуре обычно ставил в известность, где его искать...) Нет, он не передумал. Он устал обшаривать и переворачивать трупы, присутствовать на вскрытиях и при обысках чужого жилья, ездить и летать в чужие города и возвращаться с сумками и чемоданчиками, набитыми изъятыми рублями, долларами, фунтами, золотом, бриллиантами, ножами и пистолетами. Он устал от ругани с милицией, знал, до какого уровня упала там квалификация сыщиков и следователей, знал, как бегут оттуда профессионалы из-за мизерной зарплаты, убогого оснащения. Нет серьезного конкурсного отбора, способная молодежь не очень-то рвется пахать за гроши, а потому пробивается больше случайных малообразованных людей. Но входить во все эти чужие печали он не мог, потому что над ним висело начальство, изрекавшее: "Найти!" И потому, ругая милицию за промахи, ошибки, вынужденную (субъективную или объективную) нерасторопность, он в сущности ругал не милицию, а Систему. Не мог он каждый раз входить в их положение, как не входили в его положение те, кто стоял над ним... От всего этого Левин устал. Жена, едва ему исполнилось шестьдесят, начала давить: "Хватит! Сколько можно?! Уходи! Хоть для себя, для семьи поживи. С голоду не умрем". Он пообещал, что "вот-вот" уйдет. Но прошло еще полтора года, за которые ничего не изменилось, разве что увеличилась преступность, однако теперь, закончив дело по кооперативу "Мода", он сказал себе: "Все!"

– Не передумали, Ефим Захарович? – спросил прокурор области.

Они сидели в его большом кабинете. Был полдень, но от густого снегопада за окнами в комнате стало сумеречно.

– Нет. Я уже дома всем объявил. Там такие планы строят! В особенности внук.

– Внука в садик водить?

– А что? Моцион.

– Ну что ж, – вздохнул прокурор, – оформляй, проводим, как положено. Что хочешь в подарок на память?

– Красную папку с золотыми буквами, – усмехнулся Левин.

– Это мы умеем.... Здесь все в порядке, чисто? – хлопнул прокурор ладонью по томам дела.

– По-моему, все в порядке...

Еще час Левин болтался в прокуратуре, заходил то в один, то в другой кабинет, затем отправился домой. По дороге зашел в парикмахерскую, очередь была небольшая, он сел ждать.

– Следующий! – услышал он и пошел к освободившемуся креслу. – Что носите? – спросила парикмахерша, заталкивая ему за ворот салфетку.

– Низкую "польку".

Руки у нее после мытья были холодные, и он слегка поежился. Когда она уже сушила голову феном, его охватила вдруг дремота.

Слипались веки, и, боясь уснуть, Левин стал поглядывать на себя в зеркало. Худое бесцветное лицо уставшего человека, лоб от залысин высок, но волосы густые, пышные, был убежден, что сохранил их потому, что никогда не пользовался шампунями, а только мылом. Под серыми в коричневую крапинку глазами тяжелые мешки, какие-то прожилки на скулах. "Как еще это изменится? Катаракта, тугоухость, начнут выпадать зубы?" – подумал он невесело и удивленно вспомнил, что девочек в его жизни до женитьбы было немало, нравился. Он скосил глаза, отыскал в зеркале отражение вешалки. Синее из плащевки пальто с меховой подстежкой и шапка были на месте. Он знал, что жулье заглядывает в парикмахерские...

– Бреетесь сами, дома? – прервала его раздумья парикмахерша.

– Да.

– Боитесь СПИДа?

– Нет. Привычка.

– Все ополоумели с этим спидом. Вон, маникюрша, без работы сидит.

"То ли еще будет!" – мысленно усмехнулся он.

Одеваясь, Левин затянул пояс потуже, пальто на размер или два больше. Он был худ, и жена не любила на нем вещи в обтяжку, покупала и пальто, и куртки, и свитера – чтобы были посвободнее, немножко полнили...

Домой Левин пошел пешком, по дороге зашел в аптеку, где жена работала провизором. Он увидел ее сквозь широкое с окошечком стекло. В глубине стояли столы с колбами, ретортами, весами и еще какими-то склянками, за которыми колдовали три женщины в белых халатах. Одна из них, заметив Левина, что-то сказала другой – немолодой, в очках, и та, подняв голову, кивнула ему, мол, я сейчас, подожди. Потом она вышла к нему, спросила:

– Ты домой?

– Да.

– Обед на плите.

– Хорошо.

– Ну, что, закончил? – и посмотрела ему в глаза, радуясь и сочувствуя ему, вроде жизнь его кончилась и начнется доживание.

– Закончил.

– Будешь оформлять пенсию?

– После того, как пройдет в суде. Мало ли что, могут вернуть на доследование, – это решение возникло только что, неожиданно.

– Ну и пусть доследуют. Без тебя не смогут, что ли!

– Неудобно.

– Смотри сам, что тебе удобно, что неудобно... Ладно, иди, у меня много работы...

Дома он поел из одной тарелки сперва суп, а потом гречневую кашу с куском отварного мяса, вымыл тарелку, полистал газеты, лежа на тахте. Потом Левин прошел в комнату, служившую спальней и кабинетом, включил настольную лампу, выдвинул ящики письменного стола и начал там рыться. За этим занятием его застала жена. Он слышал, когда она вошла, хлопнув дверью, слышал, как снимала сапоги. Теперь, стоя в дверном проеме в старенькой мутоновой шубе, в чулках, спросила о внуке:

– А где Сашенька?

– Женя повела его на утренник в Дом офицеров. Виталий звонил.

– Что ты ищешь?

– Бумажки, справки. То, что понадобится.

– Она подошла ближе. Левин помог снять шубу.

– Принеси тапочки, – попросила.

Когда, водрузив шубу на вешалку, он вернулся с тапочками, она участливо сказала:

– Не нервничай, Фима. Когда-то же надо уходить. Все люди так. Как-нибудь проживем, с голоду не умрем. Твоя пенсия, я еще работаю...

– Я не нервничаю, просто... – и он подумал, что действительно материальная сторона не так уж беспросветна: на юрфаке в университете он читал курс криминалистики, имел дипломников, вел практические занятия в школе милиции...

– Ты Виталию сказал, чтобы он хлеб купил? – уже из кухни спросила жена.

– Нет.

– И мусор второй день не вынесен.

– Я схожу за хлебом, потом мусор вынесу...

Магазин был рядом, через дорогу, поэтому Левин не стал переодеваться, натянул на старую фланелевую ковбойку куртку, обмотал шею шарфом и как был в домашних джинсах, вытертых до белых пролысин, вышел.

Когда вернулся, жена сказала:

– Тебе звонили. Какой-то Михальченко. Просил позвонить. Сказал, что ты знаешь его телефон – она держала в одной руке алюминиевую кастрюлю, в которой вчера подгорела каша, а в другой жесткую металлическую мочалку. Кто это? – Жена подозрительно посмотрела на него.

– В Ленинградском райотделе в угрозыске работал. Капитан. Два года назад его комиссовали, бандит прострелил ему руку. Нерв перебит, пальцы плохо сгибаются. Хороший парень. Молодой еще, тридцать четыре года.

– А что он хочет от тебя?

– Не знаю. Сейчас выясним. – Левин подошел к телефону, набрал номер, который помнил на память – десятки раз звонил, нередко и по ночам, когда требовалось.

– Иван? Здоров! Звонил?

– Есть разговор, Ефим Захарович. Надо бы встретиться, – ответил Михальченко.

– Что так таинственно? Ты ведь уже не у дел.

– Как сказать... По телефону сложно.

– Давай тогда завтра. Я с утра буду в прокуратуре. Часов в одиннадцать годится?

– Годится.

– Значит, до завтра...

2

Лето в этих краях знойное, а зима лютая. Плоская, без горбинки, до тоски пустая иссушенная степь продувается ветрами. От резких перепадов температуры на дувалах и на глинобитных стенах домов постоянные, словно морщинки, трещинки. В жару они забиты летящим из степи горячим песком, а в холода – острыми крупинками заледеневшего снега. Жилища, в какие еще не подвели газ, отапливаются по старинке кизяком и саксаулом. Его серые кусты, похожие на ревматические пальцы местных старух, дрожат на ветру за околицей, припорошенные жестким снегом. Но в любую пору года легкий дымок и теплый хлебный дух плывут со дворов, исходя из глубины прокаленных за десятилетия тандыров, где хозяйки пекут лепешки. Пекут их, разумеется, прежде всего казашки, узбечки, уйгурки и татарки – как это делали наверное еще до пророка Магомета их предки. Но обучились этому и живущие в поселке корейцы и даже греки, немцы и русские, поселившиеся здесь в разное время и по разным причинам.

Прежде п.г.т., то есть "поселок городского типа" назывался Энбекталды. Еще не так давно он величался в среднем роде – Молотовское, получив это прозвище в тридцатые годы. Нынче ему вернули его собственное имя – Энбекталды, и это как бы вновь соединило его жителей с привычным: старый верблюд с презрительно отвисшей обслюнявленной грубой терпеливо и безразлично стоит рядом с красным "жигуленком", а хозяева машины и скотины неторопливо беседуют. Где-то на Мучном базаре, как коклюшный ребенок в кашле, зашелся в крике ишак, почуяв призывный запах подруги, лениво жующей сено, пока ее владелец покупает в лавке керосин...

Медленное время. И жизнь вроде редкой дождевой воды в степном такыре – тихая, стоячая. Но это для стороннего, недогадливого и неосведомленного взгляда. А Георг Тюнен, старожил, знал, что так нигде не бывает, даже в самом что ни на есть убогом захолустьи. Безмятежность и покой обманчивы, иллюзия, ибо еще в первой книге Моисеевой "Бытие" сказано: "И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал". "Именно тогда, – подумал Тюнен, – когда, почивая, отвернул Он очи свои от Земли, и начались безобразия, суета, ошибки, страсти – повсюду, и пряталось все это под внешней тишиной и покоем, чтоб скрыть от очей Бога"...

"...период невинности закончился изгнанием Адама и Евы из сада Эдемского". На этом месте Тюнен остановился, поискал глазами кусочек картона – закладку, и не найдя, взял ножницы и аккуратно отрезал от лежавшего на столе конверта полоску с красивой маркой, вложил ее меж страниц и закрыл Библию.

Он посмотрел в окно. По задубевшим колдобинам ветер гнал дымок снега. Домик Георга Тюнена стоял почти на окраине городка, как величала его прихоть жителей. Возможно, для этого основания имелись, поскольку Энбекталды являлся теперь районным центром. В нем наличествовали почта с международной связью, хлопкопрядильная фабрика, элеватор, мукомольный и сахарный заводики, на котором до выхода на пенсию Георг Тюнен работал бухгалтером.

Он смотрел в окно и думал – по-русски, поскольку родным немецким пользоваться не приходилось уже давно. Но сейчас он думал по-немецки, потому что странное, встревожившее письмо, полученное вчера, было написано по-немецки и пришло оно из города Мюнхена, из той страны, где Тюнен никогда не бывал, но где родились его предки, переселившиеся в Россию еще при императрице Екатерине...

Он взял конверт, от которого только что отрезал полоску для закладки, извлек письмо и опять стал читать, чтобы окончательно решить: отвечать на него или нет.

"Уважаемый господин Тюнен!

Ваш адрес я без труда нашел через Красный Крест. Не стал бы вас обременять фактами, касающимися лично меня, если бы не одно обстоятельство. Поэтому прошу быть снисходительным к обилию подробностей.

На Украине в городе Старорецке в плену в 1948 году при странных обстоятельствах погиб мой дядя, военный инженер, полковник Алоиз Кизе. Вдова его, фрау Кизе, все эти годы одиноко жила в их старом деревянном доме под Мюнхеном. Мои отношения с нею по разным причинам были таковы, что за всю взрослую жизнь я виделся с нею три-четыре раза. Недавно она умерла, и я стал единственным наследником и дома, и земли. Дом запущен, нуждается в ремонте, мне он совершенно не нужен и заниматься им я не считал возможным. Сосед фрау Кизе пожелал купить и дом, и участок, чему я обрадовался и немедленно поехал смотреть оставшуюся мебель, вещи, бумаги дяди и решить, что забрать, что продать вместе с домом, что уничтожить. Архив покойного дяди оказался очень большим, часть его находилась в кабинете, часть в библиотечной комнате, наиболее давнее – в шкафах на чердаке. Потратил я на разбор архива много времени, но еще не закончил. Однако среди бумаг обнаружил его дневники, в одной из тетрадей запись: "Дом, купленный Францу Тюнену, все еще пустует. Я понял, что Тюнен, если и жив, то вряд ли уже приедет из Советской России в Германию. Все же я договорился с бургомистром сдать его в аренду и открыть счет в банке на имя Франца Тюнена. Как бы ни было, а дом принадлежит ему и его семье".

Кроме того, в бумагах дяди я обнаружил купчую на имя Франца Тюнена и фотографию. На ней рядом с дядей – еще двое. На обороте рукой дяди написано: "Вместе со мной – Франц Тюнен и Борис Иегупов. 1919 год". Посылаю Вам эту фотографию. Возможно, она Вам будет дорога. И – самое главное – считаю своим долгом сообщить Вам, что в любое время Вы можете вступить во владение своим домом или каким-то другим образом распорядиться недвижимостью и деньгами в банке.

С уважением Густав Анерт".

Дочитав письмо, Тюнен еще раз взглянул на фотографию. Коричневато-серого цвета, она была наклеена на плотное паспорту. Внизу еще не потускневшими золотыми изящными буквами было оттиснуто:

"Helsinki. Unioninkatu 28 A.

Atelier Universal.

Helsinqfors. Unionsgatan 28 A".

В ту пору все фотографии искусно наклеивались на паспорту с красиво тисненым адресом фотосалона и фамилией его владельца. Это придавало снимку солидность, значительность и торжественность.

Приди это письмо без фотографии, Георг Тюнен вполне мог бы засомневаться, что он именно тот Тюнен, который нужен автору письма, а не просто однофамилец – в СССР немало немцев и среди них найдутся и какие-нибудь Тюнены. Но на фотоснимке был запечатлен его отец! Еще совсем молодой, зачесанные назад гладкие волосы рассечены посередине ровным пробором, аккуратно подстрижены небольшие усы. Фотография, как указано на обороте, сделана в 1919 году. Значит, отцу здесь сорок, а ему, Георгу, в ту пору было два. В 1932 году отец, спасая какую-то девушку, утонул в реке. Тюнен хорошо помнит деревянные городские купальни Старорецка, стоявшие на сваях, осклизлые, с зеленоватым налетом мха, полы в них, мостки, выходившие из закрытых кабин далеко за береговую черту. Помнит он и похороны отца, большую молчаливую толпу на лютеранском кладбище. Это были в основном люди, с дореволюционной поры знавшие директора коммерческого училища в Старорецке Франца Тюнена. После революции он преподавал немецкий язык в обычной советской школе. В Старорецке было много немцев, имелось три раздельных, но примыкавших друг к другу кладбища: православное, иудейское и лютеранское. Все это Георг помнит. Но не помнит он, чтобы отец когда-нибудь упоминал, что ездил в Хельсинки, что имел какой-то дом в Германии. И мать, умершая в 1960 году, никогда не обмолвилась об этом ни словом...

И все же нет, не станет он отвечать этому Анерту из Мюнхена. Никакой дом и никакие деньги ему там не нужны. Он прожил долгую жизнь, полную страшных перемен, она укрепила в нем трезвую осторожность. Пусть пишут и говорят, что все нынче можно. Кто знает, что будет завтра? То, что сегодня можно, завтра вдруг окажется нельзя. И это "нельзя" возымеет обратную силу, а ты его нарушил вчера, и никому не будет дела, что вчера это было дозволено. И ничего не докажешь. Сколько раз на его веку случалось такого! Да и зачем ему, одинокому, тот дом в Германии и деньги? Он стар и болен. Десять лет, как умерла Анна, жена. Здесь ее могила. Здесь у него маленький собственный дом, построенный вскоре после того как судьба загнала их сюда, в Энбекталды. Ему одному, да еще страдающему диабетом, пенсии хватает. Сын, Александр, живущий в Заполярье в Дудинке, присылает почти каждый месяц, деньги эти он, Георг, кладет на сберкнижку, сам не зная зачем. Девять лет уже сын там с женой и двумя детьми. Навещает редко, раз в два года заглянет на день-другой, разве что три-четыре письма пришлет за год, да поздравительную открытку к Рождеству. Сам отдалился и внуков увез. Наверное, теперь все дети так: совесть их в ладу с мыслью, что деньги-то они посылают родителям, какие же тогда претензии? И тут ничего не объяснишь сыну. Понимание придет к нему, когда его дети тоже вот так откупятся от отца своего деньгами...

Этот Густав Анерт из Мюнхена видимо большой человек, подумал Тюнен, глядя на письмо, напечатанное маленьким красивым четким шрифтом на розоватой чуть шершавой бумаге с едва заметными водяными знаками, среди которых можно различить две переплетенные буквы монограммы "Г.А." – Густав Анерт. А в левом верхнем углу значилось, что Анерт глава фирмы, производящей полиграфические машины, множительную технику и владелец издательства. Указывался адрес, телефоны и еще какие-то "телексы", "телефаксы", но Тюнен не знал, что это такое.

Несколько настораживающим показалось, что дядя этого Анерта сидел в советском плену именно в Старорецке, родном городе Тюнена, откуда Георг уехал еще в 1941 году. Впрочем, все это не имело значения, ему же захотелось забыть о письме, словно и не получал его, потому что одна мысль все время отвлекала пока читал и перечитывал: он не хотел, чтобы письмо, а вернее сведения, содержащиеся в нем, стали известны сыну. Причина для этого имелась серьезная: летом Александр летал по каким-то делам на неделю в Москву, оттуда на субботу и воскресенье вдруг нагрянул в Энбекталды. Тюнен конечно был рад, однако пожурил сына, понимая, в какую копейку влетела ему эта оказия. Но Александр только усмехнулся:

– У меня этих бумажек, отец, навалом, было бы куда тратить. Мы, северный народ, не скупимся, когда даже за один день удовольствия надо косую отвалить. Какие у нас там в Заполярье развлечения? Полярная ночь или шестьдесят семь суток негаснущего солнца? Так это бесплатно. Пусть туристы ахают...

Пока Тюнен-старший чистил и ставил на плиту картошку, суетился, собирая на стол, Александр извлек из красивой дорожной сумки бутылку коньяка, две бутылки боржоми, банку китайского колбасного фарша, две баночки марокканских сардин и кусок толстой венгерской копченной колбасы.

Когда сели, Александр окинул взглядом стол, хмыкнул:

– Что же у нас тут свое, отец? Сплошной импорт! Даже лук и тот, наверное, арабский, а хлеб, пожалуй, из американского зерна? Картошка-то чья? Наша или польская?

– Бог ее знает, ешь.

– Вот так и живем, стыдоба!.. Как твой диабет?

– Сижу на диете.

– Сегодня можешь разговеться? Хоть маленько в честь моего приезда.

– Чуть-чуть, хватит, – остановил Тюнен-старший руку сына, наливавшего в его рюмку коньяк.

Во время еды Тюнен расспрашивал сына о внуках, о невестке, Марте.

Александр жевал и отвечал на каждый вопрос односложно:

– Все нормально... Нормально... Нормально...

А когда поели и сын, откинувшись на стуле, закурил, Тюнен спросил:

– Не собираешься покидать Север? Не надоело? Детям ведь солнце нужно.

– Этот вопрос стоит на повестке дня, – сжав губы, он густо выпустил дым через нос.

– Куда же? Сюда? – обрадованно поинтересовался Тюнен-старший.

– Вряд ли. Есть другая затея, – усмехнулся Александр. – Ты где родился, отец? – спросил вдруг.

– В Старорецке.

– А дед? В Поволжьи?

– Да. В Саратовской губернии... Городок этот теперь Маркс называется.

– Слышал. И видел.

– Видел? – удивился Тюнен.

– Да... Вот что, отец. – Александр шумно придвинул стул, уперся локтями в столешницу. – В Москве я был у германского посольства. Народу тьма! Обижены люди, едут! Наслушался там такого! Я ведь и не знал, что в этой республике, в Поволжье, было до войны пять немецких театров, почти три десятка газет, школы, за три года, с тридцать третьего по тридцать пятый немецких книг вышло около трех миллионов штук. А нынче, люди говорят: школ нет, языка дети не знают, исчезает народ, два миллиона!

Пробыл я там сутки, в этом Марксе. Наслушался! Немецким детям в школах устраивают бойкот. Старикам помолиться негде: лютеранская церковь, что на площади, полуразвалена, в ней клуб какого-то завода и кинотеатр... Хотел я пойти в исполком, а мне говорят: "Не ходи, без толку, исполком сам антинемецкие плакаты сочиняет для митингов. Надо нам или уезжать, или оставаться здесь и терпеть, пока не исчезнем, как нация..." Так вот, отец, я не хочу исчезать... Что скажешь?

Тюнен чувствовал, как задеревенели губы, дрожащими сухими пальцами он переложил с места на место вилки и нож. Случилось то, чего он и в дурном сне не увидел бы. Его прадед, дед и отец считали себя немцами, отец только в девятисотом году переехал с Поволжья на Украину – в Старорецк. Он же, Георг Тюнен, считал себя и немцем и русским, а уже сын и невестка, полагал он, и вовсе обрусели. И слава Богу! Так безопасней, спокойней, потому что время, в котором протекала его жизнь, не давало права не только говорить об этом, но и думать было рискованно; в Георге жил инстинкт самосохранения, раз и навсегда внушивший, что и мысли могут быть услышаны. Это вселилось в него в ту августовскую ночь сорок первого года, когда в двадцать четыре часа всех их из города вывезли одним эшелоном в Казахстан... Что же такое произошло теперь, что люди сдвинулись с мест, что проснулось в молодом поколении?

– А что Марта? – спросил он.

– А что Марта? Приеду – поговорю.

– Страшно, Саша. Кто тебя ждет в Германии? Что ждет? Все заново начинать?

– Почему, ты говоришь "тебя"? А ты, если мы поедем?

– Мне уж куда поближе, за околицу, где мама твоя лежит.

– Как по-немецки "не говори глупости"?.. То-то... Ладно, мы еще к этому разговору вернемся.

– Только подумай хорошенько, не торопись...

Через сутки сын улетел. В долгом неизбежном одиночестве Тюнена поселилась нежданная жилица – тревога. В бессонные ночи он затевал беззвучные мысленные диалоги с сыном, с невесткой Мартой, с самим собой.

И сейчас, получив письмо из Мюнхена, твердо решил: сыну о нем – ни слова, понимал, в какую сторону оно может повернуть решение Александра. В душе надеялся, что вернувшись к себе в Дудинку, сын в работе, в заботах, среди знакомых людей поостынет, задвинутся за шторочку будней и виденное у германского посольства и услышанное в Поволжье, в Марксе. Да и Марта может не согласится... И дай Бог...

Теперь фотография, которую прислал этот Анерт из Мюнхена. Интересно не только то, что на ней запечатлен отец, но и то, что рядом с ним какой-то Борис Иегупов. Время повыдуло из памяти многое, что было вроде недавно – пять-десять лет назад, но почему-то запасливо сохранило пустяки из далекого почти нереального уже детства: искореженные булыжники мостовых, поросшие лопухами кюветы, где в теплой пыли, нахохлившись, квочка прикрыла желтые цыплячьи тельца и подозрительно вертела по сторонам головой; из школы спешит домой аккуратный мальчик в матросском костюмчике – Георг Тюнен; он минует улицу Благовещенскую, на углу, где заворачивает на Большую Успенскую – остекленная дверь из темного дерева, это вход в "фотографию Иегупова"; хотя она уже давно государственная, однако жители называют ее по имени прежнего владельца. Но имелся и еще один Иегупов. В 1941 году, когда из Старорецка вывозили немцев, среди конвойных, вертелся хромой парень в штатском, было ему чуть за двадцать. Когда их привезли в Казахстан, к месту, конвойные куда-то исчезли, а парень этот остался в Энбекталды, был кучером на пролетке, возившей местного начальника НКВД, а жил во дворе НКВД в каморке глинобитного флигелька; не имел в Энбекталды ни родных, ни знакомых, и потому быть может подружился с ним, Георгом Тюненом – земляком и почти ровесником, Тюнен был старше его всего на год. Звали паренька Антон Иегупов. Позже Тюнен узнал, что отец Антона и был владельцем фотосалона. В 1918 году трехмесячный Антон остался сиротой, родители умерли от тифа.

Еще Тюнен помнил, что в их эшелоне было три товарных вагона, в которых везли из самого Старорецка каких-то лошадей, Антон и еще два пожилых мужика были при них конюхами.

Из Энбекталды Антон уехал в 1949 году в Старорецк к какой-то родственнице. Все эти годы они переписывались, но с каждым десятилетием все реже и реже, к нынешнему времени получали друг от друга одно-два письма в год, а случалось, что и через раз...

И сейчас Тюнен решил не только написать приятелю, но и, пересняв, отправить фотографию: вдруг этот Иегупов на ней – отец Антона, а у Антона может и нет такого снимка, то-то будет человеку приятно, память.

Тюнен достал из старого иссохшего комодика общую тетрадь, выдрал двойной листок в клеточку, в шариковой ручке паста застыла, давно не пользовался, и он повертел стержнем над пламенем спички, почеркал штришками по белому полю газеты и приступил к сочинению письма. Излагал все обстоятельно – и про сообщение Анерта из Мюнхена, и про фотографию, копию с которой посылает, и что это должно остаться в секрете, только между ними (главное, чтоб сын Александр не знал), объяснил при этом мотивы.

Послание это Тюнен отправлял заказным "до востребования", как и просил Антон, поскольку в одном из последних писем сообщал, что дом их должны ставить на капремонт, это на год-два, а куда переселят, он покуда не знает. Написав письмо, Тюнен отправился к знакомому фотографу, чтобы снять копию со снимка...

3

Левин сидел у себя в кабинете, заполнял какие-то анкеты, необходимые для собеса. Стол его был прибран, никаких бумаг, как прежде. На сейфе стояла радиоточка, "Маяк" передавал последние известия. На отдельном столике были разложены стопками писчая бумага, жесткие папки с надписью "Дело", мягкие папки с надписью "Надзорное производство"...

В одиннадцать, как и условились, пришел Михальченко. Высокий, сильный, в стеганой синей куртке, где каждый квадрат словно был накачан воздухом, отчего Михальченко казался еще выше и необъятней. Левин обратил внимание, что лицо бывшего капитана обрамляла уже заметная русая борода, раньше тот всегда был гладко выбрит.

Михальченко протянул правую, здоровую руку, снял куртку и кепку, повесил на вешалку, пригладил сперва, а потом чуть взбил густые волосы и проходя мимо столика, указал на стопки папок:

– Запасец, смотрю, большой. На сколько пятилеток? – засмеялся, садясь обок Левина.

– Это уже наследство для будущего хозяина кабинета... Жирком обрастаешь, Иван.

– Жена откармливает за все годы, – он положил большие руки на стол, и Левин увидел полураспрямленные пальцы левой – сухой мертвенной белизны, с неестественно выпуклыми одеревеневшими синюшными ногтями.

– Как рука? – спросил Левин.

– Упражняю, хожу на массаж. Немного расшевелил... Когда уходите, Ефим Захарович?

– Дело в суде пройдет.... надеюсь гладко, тогда уж... Ну, выкладывай.

– Я по вашу душу, Ефим Захарович.

– Это в каком смысле, Иван?

– Два года, как я возглавляю частное сыскное агентство "След". Может, слышали?

– Слышал. Получается?

– Неплохо. Расширяемся мы. Мне нужен хороший криминалист.

– Стар я, Иван.

– А здесь пахать – молоды? Вас ведь областной уломает еще годик-другой погорбатить на государство!

– Уже не уломает.

– Мы вас будем беречь, как реликвию, – засмеялся Михальченко. Обещаю!

– Хорошо, Иван, я в общем понял. Подумать надо.

– Тогда все, – Михальченко поднялся. – Жду вашего звонка... Только не тяните, ладно? – он вышел.

Предложение Михальченко никак не задело Левина. Он отнесся к нему, как к некой детской забаве, в которой ему, пожилому человеку, участвовать несолидно.

4

Был уже апрель. Смелее поигрывал теплый гладкий ветерок. Деревья стряхивали с себя тощие прошлогодние коричнево-серые стручки, на их месте вот-вот могли засветиться зеленые зрачки почек. На пригорках, облитых солнцем, стелился легкий прозрачный пар.

По высохшему уже шоссе с обновленной разметкой в сторону Старорецка шло сплошное гудение – поток машин: "Волги" и "Жигули", "Вольво" и "БМВ", "Мерседесы" и "Тойоты". Жителям города не надо было объяснять в чем дело: дважды в году – в апреле и сентябре – в Старорецк съезжались покупатели на традиционный международный аукцион лошадей. Проводился он в закрытом манеже, построенном после войны заново, поскольку прежний сгорел в 1941 году во время бомбежки. На аукцион выставлялось наше валютное добро: орловские и русские рысистые, ахалтекинцы, арабские, терские, тракенские, англо-кабардинские красавцы. Пусть не все они выросли на Старорецком конном заводе, а вот к аукциону готовились здесь...

В потоке машин двигался небольшой дизельный "фольксваген" Матиса Шоора, главного редактора германского иллюстрированного журнала "Я жокей". Шоор был не новичок здесь, ехал не впервые. Его журнал неплохо зарабатывал на рекламе Старорецкого аукциона, часто выступая посредником между заводом и содержателями богатых конюшен...

Машину Шоор вел сам. Как всегда в эту поездку он вез мастера-фотографа. Ехал он сейчас как почетный гость по приглашению дирекции аукциона. В этот раз предполагалась демонстрация лошадей не только для бегов и скачек, но и для прогулок, цирка, спорта, парадных троечных запряжек с коренником рысистой породы и двумя пристяжными верховых пород, да еще подбор "троек" по мастям – гнедые, рыжие, серые, серые в яблоках, вороные... И потому у Шоора, не только любителя, но и знатока лошадей, настроение было хорошее. Шоор неплохо говорил по-русски, с директором конного завода много лет поддерживал добрые отношения. Он знал, что ему и фотографу уже заказаны хорошие номера в прекрасном гостиничном комплексе, выстроенном финнами, часть валюты за комплекс внес коннозавод.

У окошечка администратора Шоор весело поднял руку, приветственно пошевелил пальцами, и тут же услышал в ответ от немолодой женщины с хорошо уложенными седеющими волосами:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю