Текст книги "Очарованье сатаны"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Хёпке-Хавкина клиентам на дом готовую одежду, тебя и пивом угостят, и еще чаевые пфеннигами дадут. – Банквечер покосился на замолкший
“Зингер”, вдруг оборвал разговор, грузно опустился на стул, нажал на педаль и с каким-то молодым азартом и неудержимой яростью помчался к этому пиву, к этим пфеннигам, к своей незабываемой школярской молодости…
На третий день войны Мишкине раскололось надвое, как грецкий орех.
Из одной половины на улицы высыпали литовцы, которые с радостью, скрываемой под искусным равнодушием, наблюдали за отступающими в беспорядке частями Красной Армии и лихорадочными сборами местечкового советского начальства – энкавэдистов во главе с заместителем заместителя Повиласом Генисом – и старовера, младшего лейтенанта Луки Андронова, спешно грузивших в служебную “эмку” какие-то важные, не подлежащие огласке документы; бургомистра
Мейлаха Блоха и его челяди, забирающихся в кабину и в кузов крытого брезентом грузовика. Из другой половины на мостовую вылущивались евреи, целыми семьями направлявшиеся следом за потрепанной и присмиревшей от круглосуточных бомбежок пехотой.
Реб Гедалье из-за ситцевой занавески взглядом плутал по армейским колоннам и среди отступающего войска выискивал своих недавних клиентов, но то ли от того, что у него слезились глаза, то ли от того, что его заказчики – русские командиры – затерялись в многочисленных нестройных рядах своих подчиненных, ни одного из них он так разглядеть и не смог. Банквечер и сам не понимал, для чего он их выискивает. Может, для того, чтобы каждому вернуть скроенный или еще не тронутый ножницами отрез, купленный в избежавших национализации лавках Шварца или Амстердамского, которые при Сметоне щедро и, как в ту пору казалось, дальновидно жертвовали на
Международную организацию пролетарских революционеров. А может, для того, чтобы попросить у товарищей командиров прощения за то, что не по своей вине не выполнил в обещанный срок их заказы. Но ведь войны, оправдывал он себя, начинают не портные.
– Люди бегут, – сказал он дочери с неподдельной горечью, хотя не был склонен ни к нытью, ни к паникерству. – Может, говорю, тебе,
Рейзеле, на время куда-нибудь податься? К Элишеве, например. В деревне люди пашут, косят, доят, а не бросают на голову друг друга бомбы.
– На время? В деревню? – удивилась дочь. – Ты что, как Арон, веришь, что Красная Армия в мире всех сильней и что она скоро прогонит немцев?
– Где ты, Рейзеле, видела еврея, который бы верил в чужую армию? – отделался грустной шуткой отец.
– Никуда, папа, без тебя я отсюда не уеду. И не упрашивай меня! Ты же и сам никуда вроде бы не собираешься?
– Собрался бы, да в мои годы есть только одно подходящее укрытие от всех бед. Сама знаешь какое. По-моему, лучше всего каждому держаться поближе к тому месту, где ждут те, кого ты при жизни любил и кто тебя любил…
– Там, папа, и меня давно ждут. Ждет Эфраим… И мама ждет…
– Но покамест мы с ними встретимся и укроемся в том месте от всех напастей, надо, доченька, работать, а не смотреть каждую минуту в окно на то, чье войско уходит, а чье приходит. Скажешь – сумасшедший! А мне всегда немножко нравились сумасшедшие. В нашем сумасшедшем мире скучно быть нормальным. Невзирая ни на что я буду шить.
– Кому?
– Тем, с кого мерку снял.
– Но они уже, папа, никогда не вернутся…
– Откуда ты знаешь? Арончик говорил, что и наш бывший бургомистр
Тарайла, горячий сторонник Гитлера, больше никогда не вернется. А он, вот увидишь, скоро снова появится в Мишкине. Если немцы одержат победу…
Банквечер подошел к платяному, пропахшему нафталином шкафу, распахнул створки, вынул оттуда пиджачную пару и промолвил:
– Посмотри! Этот костюм мы сшили господину бургомистру не то к открытию сейма, не то к какому-то другому важному государственному событию. Не помню. Когда Тарайла вернется, мы ему тут же обновку и отдадим.
– Если к тому времени будем живы.
Назавтра реб Гедалье встал на рассвете и как ни в чем не бывало оседлал свою лошадку…
Не прельстившись мелкой дичью, немецкие части в местечко не вошли.
Они обогнули Мишкине и уверенно, не встречая никакого сопротивления, двинулись дальше на восток.
Над опустевшими, замершими в ожидании улицами местечка клубилась гнетущая, ничейная тишина, которую не нарушали даже ни изредка врывавшийся крик отряхнувшегося от сна петуха, ни лай какой-нибудь дурашливой и раболепной дворняги. Не нарушал неверную, готовую вот-вот взорваться тишь и стрекотавший на Рыбацкой “Зингер”. Стрекот машинки, всегда навевавший на Банквечера добрые, умиротворяющие мысли, сейчас как бы прошивал его душу неутихающей тревогой.
Тревожился реб Гедалье не за себя, а за своих дочерей, и почему-то больше всего – за похоронившую первенца Рейзл. Он корил себя за то, что не заставил ее, пусть налегке, со скудным скарбом, немедленно покинуть Мишкине, – ведь жену заместителя начальника энкавэде Арона
Дудака вполне могли подсадить в грузовик или в “эмку”. Подсадили бы и увезли куда-нибудь в Ржев или Великие Луки.
В комнате из полумглы на реб Гедалье поглядывали два длинноруких манекена, которые, как казалось, с укоризной покачивали безволосыми головами, и Банквечер первый раз в жизни не выдержал, встал и повернул их мертвецкими лицами к стене, на которой в позолоченной рамке висела большая выцветшая фотография – он и покойная Пнина в двенадцатом году в Вильно, оба молодые и красивые, у главного входа в Большую синагогу.
Рейзл спала, а реб Гедалье пришпоривал свой “Зингер” и гнал его туда, где не было этой недоброй, заоконной тишины, этого затаившегося за каждым углом несчастья; туда, где он когда-то был молодым и счастливым пленником крохотной иголки, которая в отличие от смертоносной бомбы благоволит ко всем живущим.
Яростную рысь швейной машинки внезапно остановил настойчивый стук в дверь.
– Кто там? – беззлобно прикрикнул на запертую дверь Банквечер.
– Откройте! – потребовали за дверью. – Это я, Юозас Томкус, ваш бывший подмастерье.
– Юозукас? – удивленно переспросил реб Гедалье. – Сейчас, сейчас…
Банквечер заторопился, доковылял до двери, повернул в замочной скважине ключ, отодвинул защелку, и в комнату твердым, начальственным шагом вошел забастовавший перед самой войной подмастерье Юозас, а за ним ввалился смахивающий на располневшего
Иисуса Христа бородач с белой нарукавной повязкой и обрезом за поясом.
– За прибавкой, Юозукас, явился? – косясь на белую нарукавную повязку бородача и обрез, попытался шуткой разрядить напряжение
Банквечер.
– За прибавкой, – с усмешкой подтвердил Томкус. – Теперь уж вам, хозяин, от прибавки не отвертеться.
Бородач с обрезом кивнул, полез в карман, вынул из помятой пачки
“Беломора” папиросу и, чиркнув спичкой, бесцеремонно и картинно закурил.
– Наверно, не отвертеться – закашлялся реб Гедалье, почувствовав, что Юозас и бородач пришли на Рыбацкую неспроста. От каждого из гостей разило, как сивухой, бедой.
– А вы, как я вижу, неплохо справляетесь и без помощников. – Томкус цепким взглядом знатока оглядел “Зингер” и простроченную на нем чью-то штанину.
– Дочка помогает. Дай Бог ей здоровья.
– Рожите помогает? Молодчина, – похвалил Рейзл Юозас. – Кому, если не секрет, шьете?
– Шью, просто шью. От нечего делать, – не вдаваясь в объяснения и перескакивая от волнения с жемайтийского диалекта на понятный
Томкусу идиш, сказал реб Гедалье и снова надрывно закашлялся. -
Когда-то в глупой молодости я не папиросами, а самосадом баловался, курил с утра до вечера и даже попыхивал во сне, но сейчас, извините, дыма на дух не переношу. Легкие дырявые.
– Кончай, Казимирас, дымить. У человека легкие дырявые, а ты пыхтишь, как паровоз, – перевел своему напарнику с идиша слова
Банквечера Юозас.
Бородач нехотя погасил огонек папиросы о стоявший на комоде праздничный семисвечник, швырнул окурок на пол и усердно растер его солдатским сапогом.
– И все-таки кому вы, хозяин, от нечего делать шьете? – Томкус подошел к швейной машинке, словно правдивого ответа ждал не от
Банквечера, а от нее, и по-хозяйски уселся на стул. – Понятно, понятно, – пропел он, разглядывая уже простроченную штанину. – Брюки для какого-нибудь русского майора? Не так ли? Нехорошо, нехорошо обманывать специалиста.
– Кто заказывает, тому и шью.
Юозас пощупал сукно, несколько раз нажал на педаль и ехидно промолвил:
– “Зингер” в полном порядке. Как подумаешь, он, пожалуй, останется единственным полезным “евреем” в Мишкине…
И засмеялся.
Услышав чужие голоса, в комнату неслышно вошла заспанная Рейзл.
– Доброе утречко, Рожите, – поприветствовал ее Юозас. – Оказывается, ты не удрала с красными, как некоторые твои подружки. Молодец.
Настоящая патриотка. Помнишь, как мы с тобой и Шевкой на праздники наш гимн пели “Литва, отчизна наша”, вы с сестрой – на иврите, а я – по-литовски. Здорово у нас получалось.
Рейзл не ответила.
– Ты, ласточка, еще не проснулась. Бродила, видно, во сне со своим
Арончиком по Москве. Кремль осматривали, – поддел ее по-литовски Юозас.
– К Сталину в гости ходили. Ха-ха-ха! – грохнул заскучавший по смачному дымку бородатый Казимирас и снова полез в свой бездонный карман.
Рейзл не шелохнулась, стояла рядом с отцом, смотрела на Томкуса с испуганным презрением.
– Не обижайся, Рожите. Арон был хорошим парнем, только зря в дерьмо вляпался.
– А ты… разве ты не вляпался? – тихо заступилась за Арона Рейзл. -
Ведь и ты совсем недавно был за рабочих и крестьян и распевал за швейной машинкой не “Литва, отчизна наша”, а “ Вставай, проклятьем заклейменный…”
– Я и сейчас за власть рабочих и крестьян, но без русских и евреев!
– огрызнулся Юозас.
Бородач Казимирас снова захохотал, извлек из кармана курево, но в последнюю минуту почему-то сунул незажженную папиросу в рот и стал перегонять ее из стороны в сторону. Переминаясь с ноги на ногу, он покручивал в руке пропахший воском семисвечник и нетерпеливо ждал, когда Юозас подаст знак и они приступят к делу.
Но Томкус не спешил. Его обуревало чувство радостной мести, смешанное с жалостью. Кого-кого, а Банквечера ему было жалко. Реб
Гедалье был не похож на тех своих сородичей, которые в сороковом распоясались, дорвавшись до власти. Если бы у него, у Юозаса, спросили, кого не трогать, он бы без запинки ответил: моего учителя
Гедалье Банквечера! Его-то он уж точно оставил бы в Мишкине целым и невредимым, как и “Зингер”. Не тронул бы он и гордячку Рейзл, которая в отличие от своего муженька не выбегала с полевыми цветами из дому навстречу русским танкам, а беременная сидела дома и вышивала цветочки на рубашонке для своего ребенка. Пощадил бы Томкус и чудаковатого доктора Пакельчика, который бедных лечил даром и спас от верной смерти его старшую сестру Филомену. Но служба есть служба.
Велено вымести из местечка всех евреев, чтобы и духа ихнего тут не осталось, – хочешь, не хочешь, выполняй! Могли бы, конечно, в повстанческом штабе дать им с Казимирасом не Рыбацкую, а другую улицу. Но теперь им деваться некуда – выведут реб Гедалье и Рейзл во двор и погонят на сборный пункт, в синагогу, а потом… А что будет потом, только штабному начальству известно.
– Как я, Юзукас, понимаю, ты сейчас уже в прибавке к жалованью не нуждаешься, получаешь большие деньги в другом месте, – непривычно заикаясь, произнес Банквечер.
– Так точно. В другом месте, – сказал Томкус.
– И еще, как я понимаю, ты ко мне не клиента привел?
– Увы!
– Что же вас в такую рань ко мне привело? – прохрипел реб Гедалье.
– Что? Можно подумать, что вы с луны свалились… Мы пришли за вами, – ответил за Томкуса бородач с обрезом и, упиваясь своим безнаказанным превосходством, продолжил: – Чтобы раз и навсегда очистить нашу родину Литву от клещей и паразитов.
– Казимирас за словом в карман не лезет, но его слово страшнее, чем он сам, – не то похвалил, не то мягко пожурил необузданного напарника Томкус.
– Чем же клещ Гедалье Банквечер и его дочь, паразитка Рейзл, так не угодили нашей родине Литве? Тем ли, что плохо сермяги и полушубки шили? Или тем, что законы её не соблюдали, в казну налоги не платили? – распаляясь от страха, выпалил старик.
– Эка доблесть! А чего ради вы хорошо шили и законы наши соблюдали?
Ради Литвы? Черта с два! Ради собственной мошонки! А что делали исподтишка? Только гадили и вредили Литве, – ухмыльнулся Казимирас.
– Вредили и гадили.
– Может, тем вредили, что кое-кто из паразитов даже кровь за Литву когда-то проливал? – переводя буксующее дыхание, прошептал
Банквечер, тщетно пытаясь всеми силами оградить себя и Рейзл от нависшей над ними опасности.
– Евреи за Литву кровь проливали?! – выпучил глаза Томкус. – Тут уж вы, хозяин, хватили через край.
Реб Гедалье жилистой рукой вытер со лба россыпи холодного пота, жестом подозвал к себе дочь и спокойно сказал:
– Рейзеле! Будь добра, открой, пожалуйста, нижний ящик комода… Там на самом дне в первом ящике есть такая малюсенькая стопочка бумаг.
Мама ее в холстинку завернула. Поищи там лист, на котором большая гербовая печать и всадник на лошади.
– На кой хрен нам, Юозапас, заглядывать в какие-то бумаженции, у нас и без того дел по горло, а мы тут всякую чепуху выслушиваем, – пробасил бородач с обрезом, раздраженный увертками и многословием бывшего хозяина Томкуса. – Да предъяви они бумагу от самого Господа
Бога, и она уже им не поможет.
– Не волнуйся, успеем! – бросил Юозас.
В душе Рейзл осуждала отца. Перед кем он унижается? Перед своим бывшим подмастерьем и этим неотесанным бородатым громилой? Ее коробило от родительской суетливости и его высокопарных оправданий.
Глупо смазывать елеем ствол нацеленного на тебя обреза, который вот-вот выстрелит. Но, не желая прекословить отцу, Рейзл неторопливо, с нарочитым тщаньем принялась раскладывать перед белоповязочниками бумаги, пока наконец не обнаружила ту, которую он просил.
– Вот! – с неуместной торжественностью сказал реб Гедалье и протянул пожелтевший листок Томкусу. – Благодарность за верную службу. И подпись майора Витаутаса Кубилюса – командира третьего пехотного полка.
Бывший подмастерье долго шарил по листочку взглядом, пытаясь удостовериться в подлинности подписи, и громко, скорее всего для
Казимираса, прочитал:
– Рядовой Банквечер Гедалье, сын Бенциона… Участвовал в восемнадцатом году в боях за независимость Литвы. Ого! В боях за независимость! – Томкус причмокнул языком, повертел в руке бумагу и протянул ее Рейзл. – Был ранен… Чего ж вы, хозяин, о своих подвигах столько лет молчали?
– А зачем было говорить? Рана давно зажила, Литва развелась с
Россией и стала не Северо-Западным краем, а самостоятельным государством, и мы с Пниной с Божьей помощью переехали на жительство в Мишкине, где в первый же день я продел нитку в иголку…
– Что было, то было, – с вялым и бесплодным сочувствием процедил
Томкус. – Но мы должны подчиниться приказу начальника нашего штаба
Тарайлы.
– Что я слышу? Начальник штаба Тарайла?! Ну кто, Рейзеле, был прав?
– обратился реб Гедалье к дочери. – Господин Тадас Тарайла все же вернулся.
– Вернулся, вернулся, – закивал Томкус.
– Мы же с тобой ему двубортный костюм сшили. Я тебя еще к
Амстердамскому за пуговицами посылал. Забыл?
– Как же, как же… Помню. Большие, серые, в цветных разводах.
– Когда пришли Советы, господин Тарайла куда-то внезапно исчез. А готовый костюм остался висеть в шкафу…
– Но я, хозяин, очень сомневаюсь, что господин Тарайла сможет вам чем-нибудь помочь.
– А я, Юозукас, не на его помощь рассчитываю, а на твою, – с достоинством произнес Банквечер.
– На мою? – Томкус крякнул от удивления.
– Юозапас! Ну сколько можно попусту болтать? – озлился Казимирас и с мстительным наслаждением снова задымил трофейным советским “Беломором”.
Реб Гедалье бросился к шкафу, схватил висевший на плечиках костюм и понес к Томкусу.
– Я его все время как зеницу ока берег: и нафталином пересыпал, и проветривал, и заново утюжил. Почти полтора года он провисел взаперти и всё-таки хозяина дождался. Сделай, Юозукас, одолжение, передай его господину Тарайле.
– Это всегда можно, – пообещал Юозас. – А пока… пусть еще пока потомится у вас в шкафу. Как только все образуется, сразу и заскочу за ним. Ведь с сегодняшнего дня ключики от вашего дома будут позвякивать у меня на поясе.
– Понимаю, понимаю, – с бессмысленным упорством повторял Банквечер, ни на кого не поднимая глаз.
– Ну вроде бы и договорились, – сказал Томкус и к радости своего соратника добавил: – А теперь, хозяин, в путь. Брать с собой ничего не надо – ни из вещей, ни из еды. На дворе в разгаре лето. Не замерзнете. И от голода, даю вам честное слово, не умрете…
– А иголку с нитками и наперсток можно с собой взять? Как давным-давно сказал мне один замечательный портной и умный человек:
“Пока можно шить, можно жить”.
– В синагогу с иголкой, ниткой и наперстком? – опешил подмастерье
Юозас. – В синагоге не штаны латают, а грехи отмаливают и душу спасают.
– Я вроде бы уже тебе не раз говорил, что иголку, моток ниток и наперсток я бы с собой даже в могилу взял…
– Папа! – закричала Рейзл. – Замолчи! Сейчас же замолчи! Не смей перед ними унижаться, ни о чем их не проси! Они тебя все равно не слышат. Дьявол им уши заткнул.
– Ай-я-яй, дьявол уши заткнул! А муженьку твоему Арону он их не затыкал, когда тот людей арестовывал? – Томкус переглянулся с
Казимирасом и, поймав его равнодушный, ускользающий, как дымок
“Беломора”, взгляд, бросил Банквечеру: – Раз уж вам, хозяин, так хочется, возьмите с собой и нитки, и иголку, и наперсток.
– А еще одну малюсенькую просьбу можно? Последнюю. Сказать пару слов…
– Кому?
– Ей. – И Банквечер кивнул в сторону “Зингера”.
– Он что, Юозапас, нарочно дурачит нас? – возмутился неумолимый
Казимирас.
– Не горячись, Казимирас, мы же не звери, а люди. Почему бы старого человека не уважить? Я за этой машинкой многому научился. Пусть скажет пару слов, – разрешил Юозас. – Только пару, хозяин, не больше.
Банквечер сел на стул, упер старые, больные ноги в педаль, но принялся не строчить как обычно, а что-то сбивчиво и невнятно шептать своей железной лошадке, перескакивая через годы и города, через перевороты и смуты, через свои невосполнимые утраты и неизжитые сомнения. Реб Гедалье беззвучно благодарил ее за то, что она столько лет безропотно служила ему верой и правдой, что вместе с ним успела состариться или, как он, ее погонщик, шутил, заржаветь; он просил у нее прощения за все свои капризы и причуды, за то, что нещадно изнурял и ее, и самого себя, и, конечно, за то, что Господь
Бог отказал ему в великой милости испустить дух не на краю безымянного рва, а рядом с “Зингером” – своим утешителем и кормильцем.
– Прощай, – сказал он чуть слышно и, припав к крупу своей верной и непривередливой лошадки, накрыл ее, словно теплой попоной, свалявшимися седыми космами.
Только бы он не заплакал при них, подумала Рейзл, и вслух промолвила:
– Хватит. Вставай.
Томкус и Казимирас погнали ребе Гедалье и схоронившуюся в молчании, как в вырытом окопе, Рейзл с обжитой ими Рыбацкой улицы к синагоге.
Редкие зеваки провожали их с недобрым, дотлевающим любопытством – евреи, изгнанные из своих жилищ и бредущие под конвоем, уже никого в родном местечке не удивляли.
Рейзл держала ребе Гедалье как слепца под руку; он и вправду перед собой ничего, кроме “Зингера”, не видел и шел по булыжникам, смешно подпрыгивая.
Над почтой на ласковом летнем ветру снова развевался старый трехцветный флаг.
Высокий парень со светлыми, ангельскими кудрями, стоя на лестнице, большим кузнечным молотком задорно скалывал с опустевших домов многолетние жестяные вывески. На щербатом тротуаре уже валялись
“Хацкель Брегман. Колониальные товары” и “Парикмахер Наум Коваль”,
“Амстердамский и сыновья” и “Хаим Фридман. Свежее мясо”. Голодные еврейские кошки, ставшие в одночасье бездомными и беспризорными, разочарованно обнюхивали обломки потускневшей жести и отворачивали от нее привередливые носы.
Вдалеке, за непроницаемой завесой юодгиряйской пущи, ровно и неутомимо строчил невидимый пулемет, пули которого, должно быть, догоняли отставших от своих частей солдат отступавшей в беспорядке по литовским проселкам и большакам непобедимой Красной Армии…
– Строчит, как наш “Зингер”, – сказал Банквечер и споткнулся о камень.
– Не разговаривай, папа, зазеваешься и, чего доброго, ноги сломаешь,
– одернула отца Рейзл. – Этого нам только не хватало…
– А зачем мне, доченька, сейчас ноги? Зачем? – вопрошал реб Гедалье.
Его вопрос, как и все еврейские вопросы, был обращен скорее к
Господу Богу, чем к дочери Рейзл, но, видно, в тот июньский день сорок первого года Всевышнего как назло в Мишкине не было, и старому ребе Гедалье никто толком не мог ответить.