Текст книги "По эту сторону Иордана"
Автор книги: Григорий Канович
Соавторы: Перец Маркиш,Юлия Винер,Эли Люксембург,Евгений Сельц,Владимир Фромер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
– Да, вы с Цилей належитесь за целый день, а тут…
Баба Неля прекрасно видит: этой большой, нескладной пожилой женщине, ее дочери, хочется, чтоб ее пожалели. Вот она и дает бабе Неле хоть какой-то, а шанс. Хотела же, хотела, чтоб пустили к себе, чтоб по-человечески, как с ровней. Чего ж тебе еще? Но надо, значит, сесть рядом, обнять, выслушивать упреки и жалобы, утешать, вытягивать из себя слова… Подгибать ноги, усаживаться на низкую, проваленную кровать, держать изработанными руками это тяжелое, рыхлое тело, да еще как вставать потом, тошно подумать даже…
– Ладно, Валечка, не сердись. Иди поешь. Или помоешься сперва?
Валентина начинает плакать в голос. Стонет, обнимая подушку:
– … телевизора даже нет… там бы на пенсию через два года… жить больше не хочу…
Ничего смешного в этих словах нет, наоборот, но баба Неля не может удержаться от усмешки. И эта жить не хочет? Нет, голубушка, рано ты собралась, легко хочешь отделаться, перед тобой еще двое на очереди. Но тут же одернула себя, заставила пожалеть. Как ни бесит ее Валентина своей бездарностью и детской беспомощностью, баба Неля испытывает к ней некое как бы сестринское чувство солидарности, зная, что она все же ближе к ней и Циле, чем к Леночке с Юлькой, и все, что ей предстоит, начнется уже скоро.
– Валечка, а у нас сегодня, может быть, гость будет. Приведи себя в порядок, симпатичный такой дядечка.
– Какой еще гость?
– Приходил тут один местный, славный такой, средних лет, помогать нам хочет, а объясниться мне с ним трудно.
Валентина, поднявшая было голову от подушки, утыкается в нее снова, бормочет:
– Пусть Елена с ним объясняется.
А тут и Леночка пришла. Оживленная, деловитая, быстро подняла мать, отправила ее в душ, бабу Нелю даже в щеку чмокнула – ужинали? А Юлька где? А вы с Цилей уже гуляли? Что же вы, копуши! Поужинали бы все вместе.
– С каких это пор тебе хочется, чтоб мы ужинали все вместе? – недоверчиво спросила баба Неля.
– Да ни с каких, просто, – весело ответила Леночка. – А тебе разве не хочется? – и на бабу Нелю глянули Леночкины глаза, совсем как прежние, такие же ясные и голубые, только прочесть в них баба Неля уже не может ничего.
– Мне-то всегда хочется, – спокойно ответила баба Неля, прямо глядя в эти ясные глаза, и те сразу ушли в сторону.
– Ча-аю!
– Ну, дай ты ей ее чаю, – добродушно сказала Леночка. – А гулять, ну, пропустите один день, большая важность! Устала ведь, бабуля?
Баба Неля пошла в кухню ставить чайник. Ох, неладно что-то. Что-то нехорошее готовится. И снова усмехнулась баба Неля. Вон до чего дошло. Вместо того чтобы радоваться, что любимая внучка весела и приветлива, жду нехорошего.
Дала Циле чаю, та быстро-быстро поглотала:
– Теперь гулять? – смотрит на бабу Нелю пугливо. Неужели до сих пор помнит стычку с Юлькой? Не может быть, у нее память так долго не держится. Или другое что чувствует?
– А гулять завтра, хорошо?
– Завтра? – Циля думает. Баба Неля не уверена, сохранилось ли у Цили представление о том, что такое завтра. – Завтра тоже. И сейчас гулять.
– Завтра, Циля, завтра!
Циля опять думает. Спрашивает осторожно:
– А сегодня что?
Все у нее, оказывается, сохранилось.
– А сегодня ужинать будем. Все вместе.
Баба Неля начала было накрывать на стол, пришла в кухню Леночка, поди, бабуля, полежи в комнате, отдохни, и сама стала делать. Давно такого не бывало. Но баба Неля пошла, не все ли равно, почему да отчего, лишь бы не на ногах.
Вышла из ванной Валентина, совсем другой человек. Приняла душ, смыла слезы, подобрала волосы – на десять лет моложе. Что значит сонная душа, кожа как у девушки, ни одной морщины, никакой краски не надо. Сними халат, оденься, попросила баба Неля, Валентина только губами дернула, ушла в кухню. Пожалуй, как раз губы подкрасить не мешало бы, они у Валентины бледные, вялые, углами вниз, всю картину портят. Сама баба Неля губы до семидесяти лет красила, без того и на люди не выходила – словно неодетая, а там все труднее стало, помада по морщинам под носом расплывается, возни много, начала забывать, потом и совсем бросила. А ей было к лицу, раньше ей многое было к лицу, даже в семьдесят про нее говорили «красивая старуха», тот еще комплимент, теперь и того никто не скажет.
А тебе надо? Да уж теперь, наверное, и не надо. Ни комплиментов, ни того, к чему они в конце концов приводят. И не жалко? Где же не жалко, жалко до ужаса, да ведь против природы не попрешь. Главное, жалко, что попользовалась мало. Еще при муже туда-сюда, хотя и в голову не приходило попросить, чего и сколько хотелось. Не такое воспитание. Что доставалось, то и ладно. А уж после смерти мужа и подавно, потянулось сухояденье. И недурна еще была баба Неля, но мужики побаивались – и большого женского семейства, и ее самой, властной водительницы этого семейства. И думать ей про это вроде было некогда. Хотя бывало, конечно, бывало… Баба Неля сладко потянулась, напрягла гудящие ноги, снова почувствовав себя на мгновение женщиной. Но тут же съежилась, облившись жаром от стыда перед самой собой. О чем вспомнила, бабуля, а? Смерти просишь – и туда же!
Да ведь я не про себя начала думать, а про Валентину, быстро оправдалась баба Неля. Не мне это все надо, а ей. Она-то и вовсе почти всю жизнь постом, так только с мужем годик какой-то поигралась, по поверхности поскребла.
Поздно, поздно Валентине, но что-то говорит бабе Неле, что этот Гриша мужичок подходящий, трудностей не побоится. Опасно, конечно, – ну как разбудит спящую, да и в сторону? А главное, он если и клюнет, так на Леночку, а не на Валентину вовсе. Он и бормотал что-то на этот счет, не разобравшись толком в семейной конструкции. Спровадить бы Леночку из дому куда-нибудь – так не послушается, не прежние времена. Ох, Нелечка, Нелечка, учат тебя, учат, а ты все никак не отучишься, все за других планируешь… Баба Неля с кряхтением выбирается из Валиной кровати, идет на кухню.
Валентина уже за столом, и даже Циля, аккуратно подвязанная чистой тряпочкой, посажена с краю, держит стакан с остатками чая, глядит гордо. Стол накрыт, и на нем, кроме приборов, баночка сардин, и баночка баклажанного салата, и красиво выложенные на дощечке кружки сырокопченой колбасы. Моя все-таки внучка, невольно отмечает баба Неля, когда захочет, все умеет делать быстро и хорошо. Стол выглядит так заманчиво, так по-семейному, что в него хочется поверить. Но баба Неля не верит.
– Садись, бабуля, начинай с закусок, Юльку не будем ждать.
Есть бабе Неле давно перехотелось, а от дурного предчувствия сохнет во рту, кусок в горло не лезет.
– Суп тебе подождать наливать? Я маме и себе наливаю, пусть простынет, а вы с Цилей, верно, с пылу с жару захотите?
Вы с Цилей.
Валентина ест молча, глянула на Леночку – и опять в тарелку, а Леночка то присядет, то к плите, даже неловко как-то сидеть со всеми и чтоб тебе подавали.
А Циля как ни в чем не бывало, будто каждый день так. Тянет цепкую лапу, захватывает кусок колбасы, размачивает в чае, и никто ни слова.
Вы с Цилей. Да.
– Ну, а что же винца не купила ради праздничка? – спрашивает баба Неля.
– Праздничка? Какого праздничка? – удивляется Леночка.
– Не знаю, какого. Тебе виднее.
Леночка улыбается:
– А тебе винца хочется?
– Нет. Слишком страшно для винца.
– Страшно? – Леночка надувает губы, опять становится совсем похожа на маленькую бабы Нелину внучку. – Какая ты, бабуля, всегда все испортишь! Тут стараешься для вас, жилы из себя вытягиваешь, а вы…
– А мы все портим, знаю.
Тут и Юлька явилась.
– Там дядька какой-то, говорит, в гости пришел.
Леночка встала из-за стола:
– В гости? Какой дядька? Где?
– У двери стоит, говорит, гиверет Сомов пригласила.
– Да, – подтверждает баба Неля, – он олимам помогает, приятный такой, а я не очень поняла, вот и… – и глазами Леночке незаметно на Валентину показывает.
Леночка не хочет видеть бабы Нелиных знаков.
– Нам сейчас не до гостей, – решительно заявляет она и выходит из кухни.
Валентина поднимает голову от тарелки, смотрит на бабу Нелю рыбьими глазами. Баба Неля не может удержаться:
– А ты чего молчала? Тебе тоже не до гостей? Симпатичный такой мужик…
Валентина молча пожимает плечами.
Леночка возвращается, улыбаясь.
– Все в порядке. Отвалил. Я с ним потом встречусь, все выясню.
Вот тебе и все твои планы, усмехается про себя баба Неля.
– Он женатый.
– И что? Женатый помогать не может? – Леночка смеется. – Как смешно по-русски говорит! А на иврите начал, совсем другой человек. Юлька, за стол!
– Я не голодная, – откликается из комнаты Юлька.
– За стол!
Выходит хмурая Юлька. На бабу Нелю не глядит, не садится на свободный стул рядом с ней, уклоняется от ее руки, когда та пытается незаметно погладить ее по локтю, пробирается на Цилин топчан, втискивается рядом с Леночкой.
– Ну, вот, – говорит Леночка и обводит стол глазами. – Вот мы и все вместе. Все пять девок.
– Девок… – насмешливо бормочет Юлька.
– А ты ешь и молчи, – одергивает ее Леночка. – У нас пойдет серьезный разговор.
Ну, сейчас бабахнет. Держись, Нелечка. А впрочем, почему такие страхи? Что она такого может объявить, что тебя испугает? Ты вон и смерти не боишься, так чего? Где-то в глубине души баба Неля в сущности знает, чего боится, но не хочет даже себе назвать это словами. Может, пронесет?
Циля вытаскивает изо рта ком разжеванной колбасы, внимательно осматривает, расковыривает слегка пальцем и отправляет обратно в рот. Баба Неля от нее далеко, а Леночка, которая рядом, только глянула мельком – и ничего.
– Девочки, – говорит Леночка, – мы тяжело прожили этот год. Особенно ты, бабуля. Но ты сама всегда говоришь – не навек же так, все постепенно наладится. И верно, не век же нам жить впятером в одной комнате с кухней. Мы переезжаем!
– Ура! – вопит Юлька.
– Мир фурн? – удивляется Циля.
Даже Валентина просыпается, спрашивает:
– Сняла, значит? Ту, что говорила?
Господи, неужели пронесло?
– Да, ту самую, близко от рынка. А еще я вот что хочу сказать, а то мы никогда не говорим. Бабуля, ты у нас самый большой молодец. Не думай, мы понимаем, каково тебе справляться с Цилей. Я знаю, конечно, ты ее очень любишь, и мы все ее любим…
Ну, эти речи бабе Неле уже не слишком интересны. Как это теперь нередко с ней бывает, она на минутку отключается. Может, от облегчения.
Девки давно решили считать, что она Цилю любит-обожает, жить без нее не может, и с чистой совестью свалили на нее весь уход, она, мол, все равно никому к Циле прикоснуться не даст. А кого там любить, разве это Циля, разве Циля позволила бы себе так опуститься? Не Циля это, а какое-то нелепое чудище, вытеснившее Цилю из остатков ее тела. И что хуже всего, из памяти бабы Нели тоже, она уже почти не может вспомнить настоящую Цилю, не может даже подумать о ней без того, чтобы в ушах не заскрипело: «Ча-аю!», не может смотреть на Цилю без злости, на все эти болтающиеся мешочки и нечистые пятна, на жующие вхолостую челюсти, на заросшие глаза, в которых ничего уже не осталось, кроме робкой старческой хитрости. Будь бабы Нелина воля – знать бы только наверняка, что Циля ухожена, чаем напоена и не обижена, – так хоть и не видать ее совсем, и даже лучше, не так жалко. Не так страшно. Но в жизни нет такой ситуации, чтоб знать это наверняка.
– …и тебе легче, и Циле лучше. Это было непросто, но я добилась.
Вокруг стола становится тихо.
– Бабуля?
Что-то я пропустила, спохватывается баба Неля. Но она ни за что не может признаться, что прослушала. К счастью, она, кажется, знает, о чем речь, девки не раз толковали об этом между собой, комиссия какая-то приходила, проверяла:
– Дали, значит. А на сколько часов в день?
Леночка переглядывается с Валентиной. Говорит осторожным, грудным голосом:
– Бабуленька, какие часы! Это же круглосуточно: и уход, и питание, и все.
Ну, вот и бабахнуло. Баба Неля уже все поняла, но не хочет, цепляется, лучше слушать надо было, дура старая, тут такие вопросы решаются, а ты спишь…
– Неужели круглосуточно дали? – хрипло переспрашивает она. – Я и не знала, что такие помощницы бывают, чтобы все время. И ночевать у нас будет?
Леночка встает с места, протискивается к бабе Неле, обнимает сзади за плечи:
– Бабуля. Не помощница. Циля поедет в такой дом, где за ней будет постоянный присмотр и уход.
– Мир фурн! – радуется Циля.
В такой дом.
В такой дом.
Но ты же сама только что рассуждала – век ее не видать, лишь бы знать, что…
Да, но ей там не выжить! Ну, так ты ведь сама ей скорой смерти просишь? Что же, в «таком доме» это быстро произойдет.
Баба Неля знает, что изменить уже ничего нельзя, что никто ее слушать не будет, что так лучше и удобнее всем…
– Леночка… как можно… она там просто с голоду, от жажды помрет…
– Бабуленька, – терпеливо объясняет Леночка, – там таких с ложечки кормят и поят, и процедуры им делают, и на прогулку водят, и развлекают… и она в компании будет, не то что тут, в четырех стенах.
– В компании… да… от одной тоски кончится…
– Бабуля, не надо. И потом, не забудь, все-таки Циле осенью девяносто шесть.
– Я не забыла… – баба Неля думала, что слезы у нее давно кончились, а как вспомнила про Цилин день рождения, они полились градом. В «таком доме», значит, будет справлять. Если доживет.
Леночка все за спиной стоит, за плечи обнимает, по волосам гладит. Пережидает, пока баба Неля перестанет плакать. Баба Неля вдруг чувствует, что она еще не все сказала.
А что же еще? Что может быть еще? Но и тут баба Неля обманывает себя, и слезы ее не только из-за Цили. Ведь знает она, знает, где-то далеко-далеко это в мозгу сидело, а сейчас приблизилось вплотную, сейчас это станет словом, а значит, и делом. И вот:
– Бабуленька… а я что подумала… Если ты за Цилю так переживаешь… если боишься, что за ней там не так ухаживать станут… и ты так к ней привязана… а она к тебе…
Да, за семьдесят пять лет успела привязаться. А она ко мне.
– Я подумала… это можно устроить…
Запинается. Все-таки трудно ей. Молчи, Нелли, молчи, пусть твоя внучка выговорит все словами. Когда-нибудь она эти слова вспомнит. А может, и нет.
– Я туда ездила, там хорошо, Ашкелон на самом берегу моря. Купаться будете… И мы в гости приезжать будем, часто-часто… а?
Валентина смотрит, моргает. Видно, не посвящена. И Юлька рот раскрыла, переводит глаза с бабы Нели на мать и обратно, рот начинает кривиться. Одна Циля ничего не поняла, собирает с тарелок остатки жареной картошки, складывает на свою.
Леночка замолчала. Стоит, гладит бабу Нелю по голове. Устраивать, понятно, ничего не нужно, все уже устроено, пробивная у меня внучка, можно себе представить, с каким трудом. Нарочно, что ли, со спины зашла, чтобы в глаза не смотреть? Слезы у бабы Нели высохли. Тут уж не до слез. Что же, бабуля, вот ты выла утром – на свалку вас, на свалку – вот и свалили. Ты-то просто так выла, от усталости, сама-то не верила. Плохо тебе сегодня было, тяжко? Теперь хорошо будет. Устала, бабуленька? Теперь на отдых пойдешь.
Леночка молчит, не понукает, не уговаривает. Кто первый слово скажет? Юлька вдруг разревелась.
– А ты чего?
– Не хочу, чтоб бабушка уезжала.
Леночка возвращается на свое место, садится рядом с дочерью.
– Глупенькая, бабушка с нами остается.
– Валентина твоя мама, а я хочу бабушку. Бабу-улю…
Валентина голову низко опустила, капает слезами в тарелку.
Леночка обводит свою семью взглядом:
– Да что вы так, навек расстаемся, что ли? Валентина, чего молчишь?
Валентина только трясет головой, не поднимая глаз.
– Мы будем их навещать, а бабулю к нам в гости привозить будем, когда только захочет, это совсем недалеко… бабуля, правда ведь? Бабуля?
Но баба Неля тоже молчит. Что тут скажешь?
Леночка смотрит на нее, смотрит и вдруг падает лицом на плечо дочери, глухо взрыдывает:
– Нам ведь жить надо! Дышать нечем! Ну, пусть остаются, пусть! Пусть все идет к чертовой матери… Для вас же стараюсь… Что я, изверг какой?
Теперь плачут все три.
Баба Неля не плачет. То ли пожалеть их всех надо, то ли посмеяться над ними, но баба Неля уже видит их как в перевернутый бинокль, все они, кроме Цили, уже отодвинулись от нее вдаль, их уже плохо видно и едва слышно. А Циля, наоборот, придвинулась, совсем рядом, как сквозь увеличительное стекло, смотрит на бабу Нелю вопросительно, что-то, видно, до нее постепенно доходит. Скрипит еле слышно:
– Ча-аю?..
Думала, не заснуть, но баба Неля совсем не ворочается перед сном, засыпает на удивление быстро и спит крепко. Просыпается в предрассветных сумерках от громкого Цилиного шепота:
– Только жить, только жить…
Ноги болят немного меньше. И в груди, кажется, отпустило. Баба Неля, еще окутанная теплым сном, лежит, не вспоминая. Кухня в полумраке, пробиваемом первыми сине-зелеными отблесками рассвета, кажется просторной и уютной. По ней ходят бесшумные тени, легкие запахи вчерашней пищи, ненавязчивые и даже приятные. За год с лишним хорошо обжили этот чужой дом. Эта мысль тоже чем-то приятна бабе Неле, в конце концов не так уж плохо и прожили этот тяжелый год, боялись, будет хуже. А теперь вот на другую квартиру…
И вспомнила.
– Только жить, только жить, господиисусе, только жить…
Циля-Циля, не поможет тебе Иисусе. А не случайно древняя твоя гимназическая привычка вдруг выскочила, видно, все-таки тряхнуло тебя.
Что ж, Нелечка, за дело. Не откладывай, час не такой и ранний, а на это время понадобится.
Баба Неля выбирается из постели, нащупывает в стакане на столе челюсть, надевает. Не забыть Циле тоже. Шарит под матрасом, вытаскивает пластиковый мешочек с деньгами, сэкономленными от покупок. Давно не пересчитывала, интересно, сколько там? Кладет на стол, сами пересчитают. Снимает застиранную ночную рубашку, вынимает из-под подушки свежую, ненадеванную, еще оттуда. Приглаживает волосы – стрижка короткая, укладывается послушно. Умыться, зубы почистить? Времени мало, сойдет и так.
Теперь Цилю. Подходит к ее топчану, Циля вроде спит, но тут же открывает глаза. Баба Неля садится на топчан.
– Циля?
– Чаю? – шепчет Циля.
– Мама, – Циля начинает мотать по подушке растрепанной головой, словно не хочет слушать бабу Нелю. – Мама, открой рот. Наденем зубы.
Голова останавливается. Циля послушно открывает рот.
– Ты сухая?
Циля кивает, несколько раз подряд, но баба Неля просовывает под нее руку, проверяет. Сухая пока.
– Давай трусы наденем.
– Ночью? – шепчет Циля.
– Скоро утро.
– Ну, давай.
– И рубашечку поменяем.
– А надо?
– Хорошо бы.
Циля покорно поднимает ноги, протягивает руки, приподымает с подушки костлявую спину.
Под конец баба Неля плотно повязывает редкие космы большим носовым платком. Циля лежит аккуратная, ровно вытянув по бокам руки, и смотрит прямо на бабу Нелю. Баба Неля ложится рядом с матерью, прижимается ней, обнимает длинное дряблое тело, которое не обнимала из брезгливости так давно.
Почти светло, за окном кричат птицы. Циля поворачивается к дочери лицом, глаза в глаза, но руками не касается, по-прежнему держит вдоль тела. Спрашивает в полный голос:
– Будем спать?
– Да, мама.
– Ты со мной вместе?
– Вместе.
– А проснемся когда?
– Не знаю.
– Ты не хочешь просыпаться?
– Нет, мама. А ты хочешь?
Циля не отвечает, уже заснула.
Баба Неля закрывает глаза. Теперь сосредоточиться. Мешают птицы, но у бабы Нели большой опыт.
Первый блок, серый, тяжелый, как будто немного влажный. Второй, третий, один к другому. Укладывать как можно плотнее, чтоб без щелей. Для верности лучше будет с раствором, баба Неля берет шпатель, но раньше она этого не делала, эта работа представляется неотчетливо, получается неровно. Ладно, не красота важна, а чтоб воздух не проникал. И поскорей. Не отдельными блоками, а сразу целыми рядами. Топчан стоит в углу, так что нужно только две стенки, хорошо, что потолки невысокие, успею.
Птиц уже почти не слышно. В ногах стенка сложена целиком, в боковой остался только небольшой проем у изголовья, десяток блоков.
Готова, Нелечка?
Готова.
Быстро-быстро закладывает проем. Последний блок. Держа его в руках, баба Неля открывает глаза. На Цилино лицо падает небольшой квадрат света. Циля спит тихо, даже обычного клокотанья в груди нет. Баба Неля осторожно вставляет последний блок на место, заглаживает пальцами раствор. Становится темно. Но, видно, баба Неля шевельнулась, шевелится и Циля.
– Мир фурн, – говорит она доверчиво и обнимает дочь обеими руками.
2000
Евгений Сельц
Ложная тревога
«Мудрых женщин не бывает. Не стоит обольщаться даже насчет собственной матери. Ее вера в тебя также далека от мудрости, как хитрость, коварство, изворотливость и продажность…»
Эту свежую мысль высказал Мирон Сугробов, несчастный еврей из Караганды. Несмотря на такую патетику, мать свою он ставил выше иных матерей, да и выше всех остальных женщин на свете. Но в общении с ней был по-сугробовски прям. Каждый божий вечер, возвращаясь с очередного ристалища, он бросал в родные глаза ожидающей его старушки такие слова: «Боже мой! Как ты постарела!»
Несчастным Сугробов только выглядел. На самом деле ему было всего пятьдесят шесть лет, и он весь кипел. Маленький, юркий, сухой, с красными оттопыренным ушами в ярких чернильных прожилках, в глубине души он считал себя вполне адекватным требованиям современных женщин.
В беседе он потрясал приплюснутой сверху головой, которая любому местному краеведу напоминала теннисный стадион в Рамат ха-Шароне. Рыжие волосы подковой обступали лысое пространство корта, обрываясь у слегка впалых висков. Подернутый бризом морщин лоб накатывался на плотину всклокоченных бровей, настолько густых, что казалось, будто ему на глаза вскарабкалась красная шкиперская бородка. Лицом, если морщился, а морщился он всегда, Сугробов смахивал на конопатую Бабу Ягу.
Одевался Сугробов как попало. Его можно было видеть в сиреневой футболке с надписью N.Y.P.D. и в широких парусиновых шортах на помочах, вышедших из моды в 1956 году в Кисловодске, в фетровой шляпе a la Хрущев и в детских кроссовках с катафотами, в шелковом батнике и опять же в парусиновых шортах. В общем, если вы встречали в Тель-Авиве человека, одетого как попало, можете не сомневаться – это был именно Сугробов.
В любом своем облачении выглядел он неказисто и прекрасно это понимал. «Меня хоть в кольчугу одень, – говорил он, – сущности не задрапируешь – личность прет сквозь любую оболочку».
Родился Сугробов в степи. Его мать разрешилась от бремени на обочине проселочной дороги, где-то в географическом космосе бескрайнего Казахстана. Она помнила только телегу и молодую уйгурку, помогавшую ей рожать. Сколько Сугробов ни бился, мать так и не рассказала ему, куда ехала, зачем и почему в столь интригующем положении.
Это было первое и последнее в жизни Мирона Сугробова скитание. Если, конечно, не считать его репатриацию в Израиль, которую он называл перемещением.
Отца Сугробов не помнил. Мать, как было принято в те далекие времена, утверждала, будто отец Мирона был летчиком-испытателем и, разумеется, убился. В семейном архиве имелось несколько фотографий Сугробова-старшего. На них он был в тельняшке и со шкиперской бородкой.
«Так вот, – продолжал Сугробов, пожевывая бритыми губами. – Мудрых женщин не бывает. Вы, конечно, спросите – почему?»
«Конечно, спрошу», – сказал я.
«Ответ прост, как элементарный кукиш, – заявил Сугробов. – Женщины не умеют молчать. А ведь именно молчание – как высшая ипостась толерантности – есть главный признак женской мудрости!.. Признак – увы и ах! – гипотетический. Будете спорить?»
«Остерегусь», – ответил я.
Сугробов пошевелил бровями – другого ответа он и не ожидал.
«В идеале женские уста должны быть сомкнуты, как затворы древнего шлюза. Они должны срастись друг с другом навечно, чтобы ни одно слово не могло просочиться наружу. Бывает такое, скажите?»
Я промолчал.
«Вот и я говорю, что не бывает, – заключил Сугробов. – А значит, не бывает и мудрых женщин».
Сугробов был четырежды женат, и все четыре раза не срослось. Первых трех жен он не помнил. Хотя от второй и, кажется, третьей у него были какие-то дети. А четвертую, Киру, ненавидел такой лютой ненавистью, что когда произносил ее имя, делал вид, будто обжег язык.
Сугробов, как вы уже поняли, был человеком скандальным. Он никогда не лез за словом в карман, но там, откуда он доставал свои слова, положительно творился хаос. Большинству сугробовских собеседников хотелось, чтобы именно его уста срослись навечно. Как затворы древнего шлюза.
– Сугробов, – приставала к нему активистка Клуба любителей книги, – приходите в четверг на улицу Царицы Эстер! Мы устраиваем пикет против закрытия общественной библиотеки…
– Не приду, – отрубал Сугробов.
– Почему? – спрашивала наивная активистка.
– Я вам не какая-нибудь восторженная сволочь! – следовал ответ.
– Мирон Маркович! Не могли бы вы пристроить моего мальчика на работу! – обращалась к нему соседка.
– Почем мальчик? – деловито спрашивал Сугробов.
– Что значит – почем?
– Сколько лет вашему шмендрику, спрашиваю?
– Сорок два.
– Староват, – заключал Сугробов, но потом милостиво соглашался: – Ладно, я спрошу у Переса.
– У кого? – выпучивала глаза соседка.
– Вот что, любезная! – выходил из себя Сугробов. – Если вас неустраивают мои связи, пошлите своего переростка гудрон месить – стране нужны дороги!..
Связей у Сугробова не было, и это обстоятельство его тяготило. Переса он видел лишь однажды, в клубе пенсионеров, перед выборами. Сунул ему для автографа какую-то салфетку и тут же ее потерял.
Миру Сугробов являл себя скитальцем, изгоем и еретиком. Первое определение было неправдой, второе – выдумкой, третье – позой.
«Меня всю жизнь гнали, как бешеного зверя, – говорил он, возвращая в карман алое удостоверение делегата областного съезда профсоюзов, которым за минуту до этого хвастался. – Я задыхался, выбивался из сил, но никогда, подчеркиваю, никогда не давался в руки живым».
Неживым представить Сугробова мог только большой фантазер.
В Израиле он не работал. Никогда и нигде. Существовал на пособия – свое и матери. Но жизнь проживал на редкость активную, полную суеты сует и всяческой суеты. В редакциях газет, на общественных мероприятиях, в клубах и библиотеках, аудиториях и на стадионах он появлялся, казалось, из ниоткуда. Как насморк. И все портил.
Однажды он ворвался в Дом репатрианта на презентацию судебного иска известного правозащитника Августа Дебельмана, прервал докладчика на полуслове, выскочил на сцену и устроил форменный дебош с криками, хватанием за грудки и плевками в лицо оппоненту. Дебельман, за месяц до этого виртуально судившийся с генеральным секретарем ООН, был посрамлен и пустился наутек. А торжествующий Сугробов содрал с демонстрационной доски роскошную схему с заголовком «Русская мафия в Израиле: метастазы», порвал ее на клочки и растоптал.
Позже он рассказал мне, что был знаком с Дебельманом еще по той, доизраильской жизни. «Надо было расквасить эту ряху еще там, в Караганде, – бесновался он. – Зря я не дал тогда отмашку своим ребятам! Зря пожалел подлеца!..»
Никаких ребят в Караганде у Сугробова, конечно же, не было. В отличие от Дебельмана. Этот духобор относился к той категории клинических общественников, которых взрастила советская перестройка. В стране развитого социализма, которую Август Дебельман до сорока пяти лет осторожно любил, а после сорока пяти безоглядно возненавидел, поначалу был он простым инженером, кухонным интеллигентом и членом партии, затем возвысился до председателя общества трезвости. А когда это общество органично эволюционировало в патриотическое движение споенного русского народа, его неожиданно объявили басурманом.
Тогда, в 1988 году, Август впервые в жизни внимательно изучил свои метрики и ужаснулся имевшему место несообразию.
Оторопь прошла к осени девяностого, когда Дебельман обнаружил себя в очереди в ОВИР. Рядом с Мироном Сугробовым и его тогда еще женой Кирой.
В Израиле Дебельман открыл для себя такое широкое поле деятельности, какое казахстанской провинции и не снилось. Кратко ознакомившись с условностями местного судопроизводства, Дебельман набрал полную грудь возмущения и кинулся во все тяжкие. Не прошло и года, как он прославился, заработав репутацию поборника справедливости, правозащитника, стукача и продажной шкуры. Он выступал в газетах и по русскому радио, посылал ноты протеста прокурору России и сочинял меморандумы, судился с газетами, депутатами кнессета и соседями по подъезду, обращался в Международный трибунал в Гааге и один раз даже был оплеван спецпредставителем ООН на Ближнем Востоке Терье Род-Ларсеном: когда Дебельман к нему подошел, тот как раз сморкался.
Дебельман боролся за чистоту репатриации, предлагая властям обыскивать всех прибывающих в страну евреев. «Ведь едут одни воры и коммунисты! – кричал он. – Едут, проклятые, растлевать нашу молодую страну. И комсомолистов своих везут, пятую колонну!.. Господа! Внимание! Предлагаю всех, у кого в кошельке больше тысячи долларов, арестовывать, пытать и отсылать назад! Не могут они быть честными евреями!..»
Если Сугробова обходили стороной, то от Дебельмана шарахались, как от больного птичьим гриппом. Было, несомненно было у них что-то общее.
Август Дебельман, как и Мирон Сугробов, тунеядствовал. Жил на пенсию жены-инвалида и на жалкие гонорары из газет, которых не хватало даже на коржик в буфете министерства юстиции. Откуда доставал он средства на нескончаемые судебные издержки, оставалось загадкой. Злопыхатели, первым из которых был, разумеется, Сугробов, утверждали, что деятельность Дебельмана проплачивается из-за бугра – если не из Кремля, то из Астаны.
Впрочем, не о Дебельмане речь.
С Сугробовым меня познакомил Валерий Крон, давний мой приятель еще по Москве. В незапамятные времена Крон работал в газете «Социалистическая индустрия» и много разъезжал. Однажды в Караганде он потерял паспорт и был направлен участковым милиционером в паспортный стол. Столоначальником оказался общительный субъект по фамилии Сугробов. Узнав, что имеет дело со столичным журналистом, он тут же выправил ему необходимую для приобретения авиабилета справку, а затем зазвал к себе домой, где под сухое винцо местного производства и самопальные сухарики разыграл целый моноспектакль: представил гостю подкрепленный рядом сомнительных документов устный очерк нравов областного партийного и советского руководства. «Он рассказывал в лицах и характерах, с выпуклыми речевыми характеристиками, утрируя и передергивая, – вспоминал Крон. – В разговоре он обмолвился, что имеет высшее филологическое образование и даже написал пьесу. На вопрос, почему он работает в паспортном столе, обиделся. Впрочем, такая работа, как мне тогда показалось, была ему к лицу… На девяносто процентов его рассказ составляли слухи и версии. Но оставшихся десяти процентов мне хватило на год работы. С легкой руки Сугробова полетело несколько высоких голов. И хотя Мирон жутко привирал, направление его пафоса было верным».