Текст книги "Вильнюсский двор"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Пани Гене почудилось, что над негаданными гостями клубится какая-то тайна – ведь после войны, по ее мнению, вся Литва кишмя кишела нераскрытыми тайнами (так, наверно, было и на самом деле), и каждая из этих тайн, особенно те, которые были связаны с выживанием евреев в немецком аду, как бы взывала к ней лично: “Разгадай, Хенке! Разгадай! Разгадай!”
Своими розыскными достижениями мама тут же поделилась с отцом, который спокойно и сосредоточенно гладил чьи-то новехонькие брюки, набирая время от времени из стакана в рот воды и смачно прыская то на правую, то на левую штанину…
– Хенке! Не морочь мне голову. Я из-за этих твоих наблюдений еще, чего доброго, прожгу чужую штанину… Кто же после этого ко мне с новым заказом придет? Можно подумать, что тебя специально наняли искать в городе евреев.
– А может, я таким образом, алтер ферд[2]
[Закрыть], для тебя заказчиков вербую. Об этом ты не подумал? – зашлась от хохота мама.
– Но детям я пока еще не шью! – намекая на появившихся во дворе близнецов, отрезал отец и выпустил изо рта очередной фонтан воды на штанину с такой силой, словно тушил в доме пожар, возникший по вине его благоверной.
Удача редко поджидала маму. Чаще она со своими наблюдениями и розысками попадала впросак, наталкивалась на скучные и заурядные истории, ничего нового и захватывающего дух не узнавала, но интереса к придуманным или всамделишным тайнам не утратила и, как прежде, тянулась к их разгадкам, и почему-то чутье ей подсказывало, что одна их них таится на третьем этаже.
И не ошиблась.
Немножечко везенья, подстегивала себя мама, немножечко упорства и хитрости – и все, что было тайным, станет, как сказано в писании, явным.
Так оно и случилось. В ту пору любимым местом для гуляния и знакомства была немощеная Лукишкская площадь, обсаженная хилыми деревцами и обставленная по окружности несколькими наспех сколоченными щербатыми скамейками для отдыха. Окрестные жители выгуливали там своих собак, а оттаявшие от военной стужи еврейки собирались летучими воробьиными стайками и наперебой перемывали всему миру косточки.
На Лукишкской площади мама не только познакомилась с приехавшими к загадочной Кармен с третьего этажа гостями, но и успела подружиться с ними.
Все почему-то началось с плюшевого игрушечного пуделька, который вертелся вокруг скамеек, обнюхивал их кривые деревянные ножки, а порой, сорванец, тыкался в длинные дамские юбки.
– Какой красавец! Какой прекрасный песик! – на гремучей смеси искалеченного литовского языка, с поврежденными польскими и русскими добавками и вставками затараторила мама, когда движимая любопытством и не без неподсудного умысла присела на скамейку рядом с гостями (гостями ли?) Гражины. – Как же будзе его имя?
– Джеки, – ответила женщина с брошью из слоновой кости.
– А я называюсь Хенке. По-вашему – Геня…
– Очень приятно, рада познакомиться… Я – Ирена.
– А хлопчиков ваших как? – выпалила Геня.
– Этот – Мотеюс, а этот – Саулюс.
Мама в ту же минуту забыла, какое имя кому принадлежит, но нисколько не огорчилась. Она не сводила с мальчишек глаз, и чем больше вглядывалась, тем тверже убеждалась, что на литовцев они не похожи.
– Ваша дочь очень красиво поет. Просто на сердце мило.
– Очень приятно, рада слышать такие комплименты, – почти равнодушно произнесла Ирена.
Раз Ирена не возразила, значит, Кармен на самом деле ее дочь, тихо порадовалась мама своему первому успеху.
– Ваша дочь еще млода, а у нее уже два таких прекрасных сына, – продолжала она умело закидывать удочку с наживкой. А вдруг еще раз клюнет?
– Мальчики красивые, послушные, – сказала Ирена и вдруг добавила: – Но Гражуте еще не рожала. Сами понимаете, работа в театре, война, хлопоты…
Такого поворота мама не ожидала и, чтобы не вспугнуть удачу, решила ничего больше не выпытывать и выждать, когда Ирена сама разговорится и еще что-нибудь поведает. Ведь в молчании порой больше вопросов, чем их слетает с уст.
Не желая быть назойливой и вызывать долгими расспросами ненужные подозрения, пани Геня только обронила “Еще родит!” и замолчала…
– Что это у вас за дружба, Хенке? Иду на работу – вижу тебя на скамейке с какой-то незнакомкой, иду с работы – вижу там же. Видно, тебе так понравился ее пуделек, что ты с ним расстаться не можешь, – выговорил маме бдительный Шмуле.
– А тебе какое дело до того, кто мне нравится – твой полковник или пуделек? С кем хочу, с тем и сижу.
– Нам до всех есть дело, до всех. Заруби себе это на носу, – строго, но беззлобно сказал брат. – Мы обо всех все должны знать. Так приказала нам партия.
– Партия-шмартия… Бог, и тот не обо всех все знает! – отрезала мама.
– Смотри, Хенке, не споткнись на ровном месте!
Несмотря на все предупреждения мама продолжала встречаться с Иреной на той же Лукишкской площади, напротив того самого министерства, где день-деньской служили отечеству Шмуле и полковник Васильев, который здоровался со всеми своими соседями по двору, как с подследственными.
Близнецы гоняли по песчаному покрытию футбольный мяч, то и дело громко по-литовски оглашая прилегающий к площади проспект имени генералиссимуса Сталина победными криками “Гол!” Пуделек вблизи скамейки состязался в ловкости с попрошайками-воробьями, Ирена шуршала спицами под липой, а мама по совету доктора Кибарского дышала свежим воздухом и беззаботно грелась на беспартийном солнышке.
– А я, пани Ирена, народила своего сына в Ковне, в еврейской больнице, – ни с того ни с сего сообщила Ирене моя мама. – Тяжелые были роды… Никому таких не пожелаю.
– Ага, – сказала вязальщица без всякого сочувствия, не переставая равнодушно вывязывать петли.
– Моя младшая сёстра Фаня до войны теж жила в Ковне. На улице Кудиркос… В войну с цуркой была в Вилиямполе, в гетто.
– Осталась жива?
– Сёстра – да. А цурка погибла в детской акции…
– О, да! – вдруг встрепенулась Ирена. – Я знаю… Мне о ней рассказывал мой зять…
– Он был в гетто?
– Не могу вам сказать ни да, ни нет, – насторожилась Ирена. – Я тогда жила в деревне, – промолвила гостья, и тут к ней подбежал не то Мотеюс, не то Саулюс, нагнулся и что-то прошептал на ухо. – Сейчас! Сейчас! Извините, пани Геня, но у нас небольшая авария.
Она сложила свое вязание и, больше не сказав ни единого слова, заторопилась с близнецами домой.
После той аварии Ирена с близнецами исчезла, и мама забеспокоилась, не оборвалась ли нить, которая так складно вела к какому-то очередному и желанному открытию. Правда, Гражина поутру по-прежнему терзала свои голосовые связки, а плюшевый пуделек, как диковинное растение, сидел на подоконнике и пялил свои наивные глазки-пуговки на несовершенное Божье творение.
В один из вечеров мама поднялась к дворовой “Скорой помощи” – к доктору Полине Фейгиной – и поинтересовалась, не обращались ли к ней с третьего этажа за медицинской помощью.
– Приходила сама певица. У одного из мальчиков корь. Хоть я и не педиатр, но корь и свинку диагностирую моментально. Мой Додик тоже недавно переболел…
У мамы отлегло от сердца, но одновременно с чувством облегчения вылупился к добрейшей и безотказной Полине Фейгиной ее вечный вопрос: похожи или не похожи эти близнецы на евреев? Правда, она удержала его на самом кончике языка, ибо понимала, что одно дело – моментально диагностировать корь и свинку, а другое – устанавливать на глаз, кто еврей, а кто нет. Такого таланта у почти обрусевшей гомельчанки Полины Фейгиной не было.
Изредка здорового близнеца и шустрого пуделька выводила на прогулку не Ирена, а сама Кармен с третьего этажа. Она садилась на ту же скамейку под липой, открывала книгу и погружалась в чтение. Мама не раз порывалась подойти к ней, заговорить и без всякого лукавства и корысти сказать о том, что весь двор восхищается ее пением и что она, пани Геня, собирается уговорить своего непреклонного мужа, старого мерина пана Соломона, оторваться на один вечер от шитья и хоть раз в жизни сходить в оперу – у нее и выходное крепдешиновое платье в шкафу на вешалке висит, и замшевый редикюльчик есть, и туфли-лодочки на высоком каблуке, которые она из-за опухающих ног никогда не надевала. Но всякий раз, вежливо поклонившись Гражине, мама быстро проходила мимо скамейки.
Недели через две корь отступила, и на площади со своим выводком снова появилась вязальщица Ирена. Мама не сразу примостилась рядом с ней, некоторое время в задумчивости прогуливалась невдалеке от облюбованной скамейки и тайком ждала, когда Ирена поздоровается и сама позовет ее. Если позовет, то и дружба их окрепнет…
И дождалась – Ирена и впрямь позвала маму, видно, ей надоело вязать в одиночку, хотелось за день хоть с кем-то перемолвиться несколькими живыми словами. Ирене льстили искренние похвалы, которые щедро рассыпала соседка, трогательная и говорливая еврейка, ее дочери Гражине или, как ее называли во дворе, Кармен с третьего этажа. Ее забавляла корявая литовско-польско-русская мамина речь, произвольные ударения и вольные сочетания разноязыких слов. Эта Хенка вообще была первой еврейкой, с которой так близко, один на один, ее после капитуляции немцев свела судьба. Были еще какие-то причины, которые притягивали гостью к добродушной собеседнице, и эти негласные причины преобладали над всеми другими соображениями.
– Моя сёстра Фаня поведзяла, же в Ковне было страшно, – не то спросила, не то уведомила Ирену мама, когда они снова оккупировали скамейку.
– Да, ваших, говорят, тогда не щадили. Всех друзей зятя, с которыми он играл в оркестре, арестовали и увели. А они всю жизнь только тем и занимались, что смычками размахивали и в литавры били.
– А! Так он, значит, не пел с вашей цуркой?
– Нет. Он играл на скрипке.
– А за цо всех маленьких детей забили? Что у них была за вина? – клонила мама разговор к близнецам и ходила на площади под куполом неба, как в цирке акробаты по тонкому канату. – Ваших мальчиков Саулюса и Мотеюса ведь теж можно было тогда принять за евреев… Кто-то сказал бы, же они (“они” мама всегда произносила с ударением на первом слоге) до литвинов не очень подобны, и их бы зловили.
– Время было такое, когда все было возможно, – спокойно приняла вызов Ирена и, давая понять, что не желает об этом говорить, бросила: – Надо надеяться, что больше таких времен в Литве не будет.
Пани Геня умерила свой натиск, почувствовав, что стоит сделать еще один маленький шажок, и гостья вообще откажется иметь с ней дело. Она вдруг вспомнила старую мудрость, что лучше дважды прийти с реки с полупустым ведром, чем с бухты-барахты лезть в омут за полным и утонуть.
– Это, пани Геня, долгая история. В воскресенье я с детьми уезжаю домой, в Каунас. Мой муж не хочет переезжать в Вильнюс, поэтому приходится ездить туда-сюда… – Ирена огляделась, увидела расшалившегося пуделька, крикнула: – Джеки, ко мне! – и, когда шалун подбежал к скамейке, накинула ему на шею поводок и обратилась к маме: – Спасибо вам за компанию. Надеюсь, мы расстаемся не навсегда. Будем живы, встретимся на премьере. Скоро Гражина впервые выступит на здешней сцене в роли Кармен. На прощание у меня к вам просьба – если среди ваших знакомых вам встретится какой-нибудь человек по фамилии Готлиб, дайте, пожалуйста, знать моей Гражине.
– Готлиб, Готлиб, – как бы заучивая наизусть ее просьбу, повторила мама. – Хорошая фамилия. А по-нашему, это – любящий Бога.
– Того Готлиба, который работал с моим зятем, вы, к сожалению, уже вряд ли найдете. Но, может, где-нибудь в Вильнюсе вам попадутся его родственники.
В воскресенье Ирена с близнецами и обаятельным пудельком уехала в Каунас, а моя мама осталась с нелегким домашним заданием.
После отъезда Ирены она принялась опрашивать своих близких и знакомых, не знают ли они такого Готлиба.
Дядя Шмуле, который по службе был обязан знать всех имеющихся в наличии евреев, только руками развел. Зато другой мой дядя – рыжий богатырь Лейзер, славившийся не только своими железными мышцами, но и столярным мастерством, сказал, что на мебельной фабрике за Вилией работает с ним некий Рувим Готлиб, бывший узник концлагеря Дахау.
– Могу тебя, Хенке, сосватать! – загоготал он и с удовольствием добавил свое любимое: – Ой, а цирк![3]
[Закрыть]
Однако сватовство кончилось ничем. Вернувшийся из Дахау длинношеий, изможденный, пропахший столярным клеем Рувим Готлиб не состоял в родстве со своими каунасскими однофамильцами, не роднился и скрипач Зелик Готлиб с истребленными паневежскими родичами Рувима Готлиба, которые были либо рубщиками мяса, либо шорниками.
– А теперь, как видите, вот что осталось от всего нашего родового мяса – кожа да кости, – сказал Рувим и ткнул себя в чахлую грудь.
Пани Геня подключила к этим поискам и сестер Хасю и Фаню, но обнаружить других Готлибов ни ей, ни им не удалось. Всех “любящих Бога” как ветром сдуло.
Мама совсем было отчаялась. Не пойдешь же с таким Рувимом к Кармен с третьего этажа!
А может, им еще повезет, и они найдут того, кого ищут. И мама вдруг с грустью вспомнила слова своего отца Шимона, что евреи умирают раньше, чем их надежды…
Жильцы нашего двора почти ежедневно встречались у ржавого жестяного мусорного ящика, который источал на заросшем за домами густой крапивой пустыре жуткое зловоние. Оттуда видны были еще не переименованная в честь Феликса Дзержинского или Якова Свердлова старинная Лукишкская тюрьма и вышка, по которой, словно по синему небосводу, взад-вперед расхаживал часовой с автоматом Калашникова.
Там и повстречались мама и Гражина. Певица поздоровалась с пани Геней и вежливо осведомилась:
– Вы наверняка знаете тех, кто жил до меня в моей квартире? Это были евреи?
– До войны там мешкал такой богатый пан Шиманский. Коммивояжер… Поляк…
Польские слова и ударения резали, наверно, изощренный слух Кармен с третьего этажа, но она слушала соседку с благодарным вниманием.
– Очень трудно петь под аккомпанемент чужого пианино… спать на чужой кровати… завешивать свои платья в чужой шкаф… – сказала Гражина. – Не могу привыкнуть…
– Переберутся ваши из Ковна, замените все… кровать, шкаф. И жить вам станет веселее с пани Иреной, с хлопчиками… Пани Ирена просила найти такего Готлиба… Я нашла. Но, видаць, не тего, кого вы шукаете. – Польским мама владела неважно, но лучше, чем всеми другими языками, за исключением идиша.
– Мы ищем уже больше года. И никакого результата.
– А зачем вам эти Готлибы потшебны? – с рискованной прямотой спросила мама.
– Некоторые мои знакомые советуют жить так, как будто Готлибов никогда и не было. Но я так не могу… Совесть не позволяет… А вдруг Бог смилуется, и они отыщутся… Чего это мы с вами стоим? – спохватилась Гражина. – Зайдемте на минуточку ко мне, будете первой моей гостьей, – легко, непринужденно, без ложного покровительства и превосходства сказала Кармен с третьего этажа.
– А докторка Фейгина?
– Доктора – не гости.
Гражина открыла массивную дверь, провела маму в гостиную, усадила за крохотный, видно, шахматный столик, предложила либо кофе с овсяным печеньем, либо грузинский чай с халвой, но мама отказалась…
– Я просто так посижу… – смутилась она и, стараясь превозмочь неловкость, выдохнула: – Как дети? Киеды они снова к вам пшиедзи?
– Дети болеют. Они часто болеют. Особенно Саулюс… Ничего удивительного, если вспомнить, где они первый год росли.
– Где? – ухватилась за ее намек мама.
– Это только моя мама до сих пор все держит в секрете. Вы спрашиваете, где они росли? Они почти целый год жили в Вилиямполе в сыром подвале вместе с мокрицами и мышами, именно там прятали Готлибы своих новорожденных, – с той же непринужденностью сказала Гражина. – Мой покойный муж с Зеликом Готлибом, их отцом, до войны играл в одном оркестре. Зелик Готлиб – на скрипке, а мой Игнас – на кларнете… Когда мой Игнас узнал, что готовится облава на детей, он и пробрался туда.
Мама сидела, не шелохнувшись, затаив дыхание и боясь неосторожным движением скрипнуть креслом.
– Вы хоть чаю выпейте с халвой, – сказала Гражина.
– Спасибо, спасибо, – зачастила мама, которой хотелось пить одну только тайну – без чая и халвы.
– Мы тогда с Игнасом еще не были женаты. Только собирались. За сутки до облавы мой жених, сам родившийся в Вилиямполе, пробрался одному ему известными ходами в гетто и, рискуя жизнью, в дерюжном мешке, как поросят, с согласия Готлибов вынес их годовалых близнецов.
– Господи! – выдохнула мама.
– Когда их оттуда принесли, я понятия не имела, как их зовут. Вскоре мы им дали имена, а через полгода отправили в более безопасное место – к моим родителям, в глушь, в деревню под Кедайняем. Перед отправкой Игнас к одежке каждого из близнецов прикрепил по картонной бирке с выведенными химическим карандашом литовскими именами. Горлопана с родинкой на носу назвали Мотеюсом, а тихоню – Саулюсом. “Будут расти вместе с нашими”, – сказал Игнас. Но наших мы так с ним и не дождались. Я не спешила забеременеть, а Игнас… Ах, Игнас, Игнас! – И Кармен с третьего этажа стиснула зубы, но уже через минуту продолжала: – После спектакля, уж не помню, какую партию я в тот вечер пела, Игнас зашел ко мне за кулисы, поздравил, поцеловал и, протягивая мне букет, вдруг покачнулся и упал как подкошенный. У него было больное сердце…
Да, подумала мама, ей и этим двум сиротам надо было дать не трехкомнатную меблированную квартиру беглого пана Шиманского, а отдельный двухэтажный особняк, с лепным потолками, центральным отоплением, паркетными полами и окнами не на Лукишкскую тюрьму, а на Белую церковь за Вилией; а ей надо было назначить до самой смерти приличное жалованье, чтобы не надрывала каждое утро голос и не умирала от преданности своему возлюбленному, ее надо было увешать какими-нибудь высокими орденами. Пани Геня и сама себя мысленно похвалила за проницательность – недаром, мол, она сразу положила глаз на Ирену и на этих двух ушастых сорванцов с пудельком и, унюхав нераскрытую тайну, осторожно ходила по следу. И еще мама думала о том, что обязательно должна преодолеть сопротивление пана Соломона и вытащить его из-за “Зингера” на премьеру оперы “Кармен”, купить билеты не на галерку, а в первом ряду, пусть Гражина увидит их в праздничной одежде, красивых, еще нестарых, хотя и с ранними сединами, привезенными из безвестных аулов и германских госпиталей. Пусть издали по-соседски помашет им со сцены своей ожившей после смерти рукой, пусть услышит, как они до одурения хлопают ей в ладоши – сильней, чем аплодируют даже в кинохронике товарищу Сталину, когда он лениво и царственно поднимается на приготовленную и украшенную цветами трибуну и все в едином порыве встают с мест. Пани Геня и пан Соломон тоже встанут с мест перед Гражиной. И одновременно как бы перед ее покойным мужем – кларнетистом Игнасом. Будь он жив, пан Соломон сшил бы ему не один выходной костюм и не взял бы с него ни одной копейки за работу. За этим мама уж точно проследила бы…
– Я у вас засиделась. Пан Соломон меня уже, наверно, по всему двору ищет, – сказала мама. – Вот удивится, когда я ему скажу, у кого была в гостях. Вот удивится! А когда я ему все расскажу, он, конечно, обзовет меня вруньей и скажет, что опять я что-то выдумываю…
– Посидите, посидите еще, – попросила Гражина. – Ведь нам с вами тут жить…
– Это вы правильно сказали, – промолвила мама и спросила: – А когда, поне Гражина, у вас… как это называется… из головы выскочило.
– Премьера?
– Да, премьера! – обрадовалась мама.
– Еще не так скоро… Во-первых, не все декорации готовы. Во-вторых, на роль Хосе вводят нового исполнителя… Прежнего Хосе прямо с репетиции забрали…
– Кто забрал?
– Ну эти…. Которые врагов ищут…
– Разве тот, кто поет, тоже может быть врагом?
– Ей-Богу, не знаю. Пришли и, никому ничего не объяснив, забрали. Когда будет премьера, я принесу вам контрамарки, и вас с мужем пропустят…
– Большое спасибо… Мы с ним еще никогда не были в опере… Но мне мой брат рассказывал, что там все время поют о несчастной любви…
– Да. Счастливой любви в операх мало. Как, впрочем, и в жизни. Но я рада, что вы решили туда сходить. Я постараюсь, чтобы вы сидели рядом с моими родителями. Они скоро приедут из Каунаса.
– И дети приедут? – не чинясь, переходила с одного языка на другой мама.
Она про себя уже называла их не Мотеюсом и Саулюсом, а Мотеле и Шлеймеле Готлибами – любящими Бога. Ведь кто-то из них, любящих Бога, не мог просто так бесследно исчезнуть в мире – ведь имя человека долговечнее его плоти.
– Приедут.
У нас уже половину евреев навсегда отняли, рассуждала мама и благодарила Господа, что к их ужасно поредевшему на свете числу могут прибавиться еще две души – Мотеле и Шлеймеле, если они, повзрослев, этого сами захотят и если – о, кощунство! – Отец Небесный повинится перед ними и попросит прощения за то, что не уберег Готлибов-родителей, а их годовалых близнецов сделал сиротами, не помнящими своего родства.
Дни шли, и мама с боязливым нетерпением ждала премьеры. На ободранной тумбе возле молочного магазина уже висела свежая афиша с именем Гражины.
Из раскрытого окна квартиры бывшего коммивояжера пана Шиманского поутру по-прежнему обрушивались трагические заклинания Кармен с третьего этажа, будоражившие всех жильцов нашего двора:
У любви, как у пташки, крылья.
Ее нельзя никак поймать…
Тщетны были бы все усилья…
Отец под обворожительную музыку Бизе продолжал строчить на своем “Зингере”, иногда он снимал с педали уставшую ногу, вставал, прохаживался по комнате, вглядывался в задумчивое лицо мамы и небрежно, как бы между прочим бросал:
– Ничего не скажешь – голос у нее ог-го-го! Но все-таки, Хенке, любить, по-моему, надо тихо. Без слов и этих тра-ля-ля-ля… Ой, я с тобой заболтался, и, наверно, утюг перекалил.
– О чем ты думаешь? Человек рядом с тобой каждое утро умирает от любви, а ты – об утюге. Ты и в день моих похорон вернешься с кладбища, сядешь за свой “Зингер”, нажмешь на педаль и поедешь… Разве я говорю неправду?
– Неправду, – ответил отец. – Лучше, Хенке, если бы нас в тот день повезли туда вместе. Вместе жили, вместе и поехали…
– Майн алтер, либер ферд,[4]
[Закрыть] что я от тебя слышу? А кто только что говорил, что любить надо без слов? – поддела его мама и, счастливая, под предсмертные куплеты Кармен, кинулась к раскрытому окну студить на ветру пышущие жаром угли.



