Текст книги "Мирович. Княжна Тараканова"
Автор книги: Григорий Данилевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Изнурённая долгим морским путём и заключением, пленница влачила в крепости тяжёлые дни. Острый, с кровохарканьем и лихорадкой кашель перешёл в быстротечную чахотку.
Частые появления и допросы фельдмаршала Голицына приводили княжну в неописанный гнев.
– Какое право имеют так поступать со мной? – повелительно спрашивала она. – Какой повод я подала к такому обращению?
– Предписание свыше, монарший приказ! – отвечал, пыхтя и перевирая французские слова, секретарь Ушаков.
В качестве письмоводителя наряженной комиссии, он заведовал особыми суммами, назначенными для этой цели, и потому, жалуясь на утомление, кучу дела и даже на боль в пояснице, с умыслом тянул справки, плодил новые доказательные статьи и переписку о ней и вообще водил за нос добряка Голицына, – собираясь на сбережения от содержания арестантки прикупить новый домик к бывшему у него на Гороховой собственному двору.
Таракановой, между прочим, были предъявлены найденные в её бумагах подложные завещания.
– Что вы скажете о них? – спросил её Голицын.
– Клянусь всемогущим богом и вечною мукой, – отвечала арестантка, – не я составляла эти несчастные бумаги, мне их сообщили.
– Но вы их собственноручно списали?
– Может быть, это меня занимало.
– Так вы не хотите признаваться, объявить истины?
– Мне не в чем признаваться. Я жила на свободе, никому не вредила: меня предали, схватили обманом.
Голицын терял терпение. «Вот бесом наделили! – мыслил он. – Открывай тайны с таким камнем!»
Князь вздыхал и почёсывал себе переносицу.
– Да вы, ваше сиятельство, упомнили, – шепнул однажды при допросе услужливый Ушаков, – вам руки развязаны – последний-то указ… в нём говорится о высшей строгости, о розыске с пристрастием.
– А и в самом деле! – смекнул растерявшийся князь, вообще не охотник до крутых и жестоких мер. – Попробовать разве? Хуже не будет!
– Именем её величества, – строго объявил фельдмаршал коменданту в присутствии пленницы, – ввиду её запирательства – отобрать у неё всё, кроме необходимой одежды и постели, слышите ли, все… книги, прочие там вещи, – а если и тут не одумается – держать её на пище прочих арестантов.
Распоряжение князя было исполнено. Привыкшей к неге и роскоши, избалованной, хворой женщине стали носить чёрный хлеб, солдатские кашу и щи. Она, голодная, по часам просиживала над деревянною миской, не притрагиваясь к ней и обливаясь слезами. На пути в Россию, у берегов Голландии, где эскадра запасалась провизией, арестантка случайно узнала из попавшего к ней в каюту газетного листка всё прошлое Орлова и с содроганием, с бешенством кляла себя за то, как могла она довериться такому человеку. Но явилось ещё худшее горе. В комнатку арестантки, сменяясь по очереди, с некоторого времени день и ночь становились двое часовых. Это приводило арестантку в неистовство.
– Покайтесь, – убеждал, навещая её, Голицын, – мне жаль вас, иначе вам не ждать помилования.
– Всякие мучения, самое смерть, господин фельдмаршал, всё я приму, – ответила пленница, – но вы ошибаетесь… ничто не принудит меня отречься от моих показаний.
– Подумайте…
– Бог свидетель, мои страдания падут на головы мучителей.
– Одумается, ваше сиятельство! – шептал, роясь при этом в бумагах, Ушаков. – Ещё опыт, и изволите увидеть…
Опыт был произведён. Он состоял в грубой сермяге, сменившей на плечах княжны её ночной, венецианский шёлковый пеньюар.
– Великий боже! Ты свидетель моих помыслов! – молилась арестантка. – Что мне делать, как быть? Я прежде слепо верила в своё прошлое; оно мне казалось таким обычным, я привыкла к нему, к мыслям о нём. Ни измена того изверга, ни арест не изменили моих убеждений. Их не поколеблет и эта страшная, железная, добивающая меня тюрьма. Смерть близится. Матерь божия, младенец Иисус! Кто подкрепит, вразумит и спасёт меня… от этого ужаса, от этой тюрьмы?
В конце июня, в холодный и дождливый вечер, в Петропавловскую крепость подъехала наёмная карета с опущенными занавесками. Из неё, у комендантского крыльца, вышел граф Алексей Григорьевич Орлов. Через полчаса он и обер-комендант крепости Андрей Гаврилович Чернышев направились в Алексеевский равелин.
– Плоха, – сказал по пути обер-комендант, – уж так-то плоха; особенно с этою сыростью; вчера, ваше сиятельство, молила дать ей собственную одежду и книги – уважили…
Часовых из комнаты княжны вызвали. Туда, без провожатых, вошёл Орлов. Чернышев остался за дверью.
В вечернем полумраке граф с трудом разглядел невысокую, с двумя в углублении окнами, комнату. В рамах были тёмные железные решётки. У простенка, между двумя окнами, стояли два стула и небольшой стол, на столе лежали книги, кое-какие вещи и прикрытая полотенцем миска с нетронутою едой. Вправо была расположена ширма, за ширмою стояли столик с графином воды, стаканом и чашкой и под ситцевым пологом железная кровать.
На кровати, в белом капоте и белом чепце, лежала, прикрытая голубою, поношенного бархата, шубкой, бледная, казалось, мёртвая женщина.
Орлов был поражён страшною худобой этой, ещё недавно пышной, обворожительной красавицы. Ему вспомнились Италия, нежные письма, страстные ухаживания, поездка в Ливорно, пир на корабле и переодетые в старенькие церковные ризы Рибас и Христенек.
«И зачем я тогда разыграл эту комедию с венцом? – думал он. – Она ведь уже была на корабле, в моих руках!»
В его мыслях живо изобразился устроенный им арест княжны. Он вспомнил её крики на палубе и через день посылку к ней через Концова письма на немецком языке с жалобою на своё собственное мнимое горе и с клятвами в преданности до гроба и любви.
«Ах, в каком мы несчастье, – писал он ей тогда, подбирая льстивые слова. – Оба мы арестованы, в цепях; но всемогущий бог не оставит нас. Вверимся ему. Как только получу свободу, буду вас искать по всему свету и найду, чтобы вас охранять и вам вечно служить…»
«И я её нашёл, вот она!» – мыслил в невольном содрогании Орлов, стоя у порога. Он тихо ступил к ширме.
Пленница на шорох открыла глаза, вгляделась в вошедшего и приподнялась. Прядь светло-русых, некогда пышных волос выбилась из-под чепца, полузакрыв искажённое болезнью и гневом лицо.
– Вы?.. вы?.. в этой комнате… у меня! – вскрикнула княжна, узнав вошедшего и простирая перед собой руки, точно отгоняя страшный, безобразный призрак.
Орлов стоял неподвижно.
23
Слова рвались с языка пленницы и бессильно замирали.
Отшатнувшись на кровати к стене, она сверкающими глазами пожирала Орлова, с испугом глядевшего на неё.
– Мы обвенчаны, не правда ли? ха-ха! ведь мы жена и муж? – заговорила она, страшным кашлем поборов презрительное негодование. – Где же вы были столько времени? Вы клялись, я вас ждала.
– Послушайте, – тихо сказал Орлов, – не будем вспоминать прошлого, продолжать комедию. Вы давно, без сомнения, поняли, что я верный раб моей государыни и что я только исполнял её повеления.
– Злодейство, обман! – вскрикнула арестантка. – Никогда не поверю… Слышите ли, никогда могучая русская императрица не прибегнет к такому вероломству.
– Клянусь, это был её приказ…
– Не верю, предатель! – бешено кричала пленница, потрясая кулаками. – Екатерина могла предписать всё, требовать выдачи, сжечь город, где меня укрывали, арестовать силой… но не это… ты, наконец, мог меня поразить кинжалом, отравить… яды тебе известны… но что сделал ты? что?
– Минуту терпения, умоляю, – произнёс, оглядываясь, Орлов, – ответьте мне одно слово, только одно… и вы будете, клянусь, немедленно освобождены.
– Что ещё придумал, изверг, говори? – произнесла княжна, одолевая себя и с дрожью кутаясь в голубую, знакомую графу, бархатную мантилью.
– Вас спрашивали столько времени и с таким настоянием, – начал Орлов, подыскивая в своём голосе нежные, убедительные звуки, – скажите, мы теперь наедине… нас видит и слышит один бог.
– Gran Dio! – рванулась и опять села на кровати арестантка. – Он призывает имя божье! – прибавила она, подняв глаза на образ спаса, висевший на стене, у её изголовья. – Он! да ты, наверное, утроил и все эти мучения, всю медленную казнь! А у вас ещё хвалились, что отменена пытка. Царица этого, наверное, не знает, ты и тут её провёл.
– Успокойтесь… скажите, кто вы? – продолжал Орлов. – Откройте мне. Я умолю государыню; она окажет мне и вам милость, вас освободит…
– Diavolo![228]228
дьявол! (ит.).
[Закрыть] Он спрашивает, кто я? – проговорила, задыхаясь от прилива нового бешенства, княжна. – Да разве ты не видишь, что я кончила со светом, умираю? Зачем это тебе?
Она неистово закашлялась, упала головой к стене и смолкла.
«Вот умрёт, не выговорит», – думал, стоя близ неё, Орлов.
– В богатстве и счастье, – произнесла, придя в себя, пленница, – в унижении и в тюрьме, я твержу одно… и ты это знаешь… Я – дочь твоей былой царицы! – гордо сказала она, поднимаясь. – Слышишь ли, ничтожный, подлый раб, я прирождённая ваша великая княжна…
Смелая мысль вдруг осенила Орлова. «Эх, беда ли? – подумал он. – Проживёт недолго, разом угожу обеим».
Он опустился на одно колено, схватил исхудалую, бледную руку пленницы и горячо припал к ней губами.
– Ваше высочество! – проговорил он. – Элиз! простите, клянусь, я глубоко виноват… так было велено… я сам находился под арестом, теперь только освобождён…
Пленница молча глядела на него большими, удивлёнными глазами, прижимая ко рту окровавленный кашлем платок.
– Умоляю, нас, по истине, торжественно обвенчают, – продолжал Орлов, – станьте моею женой… Всё тогда, ваше высочество, дорогая моя… Элиз!.. знатность, моё богатство, преданность и вечные услуги…
– Вон, изверг, вон! – крикнула, вскакивая, арестантка. – Этой руки искали принцы, короли… не тебе её касаться, – заклеймённый предатель, палач!
«Не стесняется, однако! – подумал обер-комендант Чернышев, слышавший из-за двери крупную французскую брань и проклятия арестантки. – Уйти поздорову; граф ещё сообразит, что были свидетели, вломится в амбицию, отомстит!»
Комендант ушёл.
Тюремщик, стоявший с ключами в коридоре и также слышавший непонятные ему гневные крики, топанье ногами и даже, как ему показалось, швырянье в гостя какими-то вещами, тоже отошёл и прижался в угол, рассуждая:
«Мамзюлька, видно, просит лучших харчей, да, должно, не по артикулу, – серчает на генерала… ох-хо! куда ей, сухопарой… всё щи да щи, вчера только дали молока…»
Бешеные крики не прерывались. Зазвенело брошенное об пол что-то стеклянное.
Дверь каземата быстро распахнулась. Из неё вышел Орлов, робко пригибаясь под несоразмерной с его ростом перекладиной. Лицо его было красно-багровое. Он на минуту замедлился в коридоре, оглядываясь и как бы собираясь с мыслями.
Нащупав под мышкой треугол, граф дрожащей рукой оправил причёску и фалды кафтана, бодро и лихо выпрямился, молча вышел, сел под проливным дождём в карету и крикнул кучеру:
– К генерал-прокурору!
По мере удаления от крепости, Орлов более обдумывал только что происшедшее свидание.
– Змея, однако, сущая змея! – шептал он, поглядывая из кареты по улицам. – Как жалила!
Он сдержанно и с полным самообладанием вошёл к князю Александру Алексеевичу Вяземскому. Был уже вечер; горели свечи. Орлов чувствовал некоторую дрожь в теле и потирал руки.
– Прошу садиться, – сказал генерал-прокурор, – что? озябли?
– Да, князь, холодновато.
Вяземский приказал подать ликёру. Принесли красивый графин и корзинку с имбирными бисквитами.
– Откушайте, граф… Ну, что наша самозванка? – произнёс генерал-прокурор, оставляя бумаги, в которых рылся.
– Дерзка до невероятия, упорствует, – ответил граф Алексей Григорьевич, наливая рюмку густой душистой влаги и поднося её к носу, потом к губам.
– Ещё бы! – проговорил князь. – Дёшево не хочет уступать своих мнимых титулов и прав.
– Много уже с нею возятся; нужны бы иные меры, – сказал Орлов.
– Какие же, батенька, меры? Она при последних днях… не придушить же её.
– А почему бы и нет? – как бы про себя произнёс Орлов, опуская бисквит в новую рюмку ликёра. – Жалеть таких!
Генерал-прокурор из-за зелёного абажура, прикрывавшего свечи, искоса взглянул на гостя.
– И ты, Алексей Григорьевич, это не шутя… посоветовал бы? – спросил он.
– Для блага отечества и как истый патриот… не только посоветовал бы, очень бы одобрил! – ответил Орлов, прохаживаясь и пожёвывая сладкий, таявший во рту бисквит.
«Mais c'est un assassin dans l'ame! – подумал с виду суровый, обыкновенно насупленный верховный судья, с ужасом прислушиваясь к мягкому шарканью Орлова по ковру. – C'est en lui comme une mauvaise habitude!»[229]229
Но это же убийца в душе! У него это стало скверной привычкой! (фр.).
[Закрыть]
Орлов, вынув лорнет и покусывая новый ломоть имбирного бисквита, рассматривал на стене изображение Психеи с Амуром.
– Откуда эта картина? – спросил он.
– Государыня пожаловала… Вы же, граф, когда изволите обратно в Москву?
– Завтра рано, и не замедлю передать о новом запирательстве наглой лгуньи.
Вяземский пошевелил кустоватыми бровями.
– А вам известно показание арестантки на ваш счёт? – пробурчал он, роясь в бумагах.
У Орлова из рук выпал недоеденный бисквит.
– Да, представьте, ведь это из рук вон! – ответил граф. – Преданность, верность и честь, ничто не пощажено… И что поразительно, князь… втюрилась в меня бес-баба да, взведя такую небылицу, от меня же ещё нынче, проходимка, упорно требовала признания брака с ней.
– Не могу не удивиться, – произнёс Вяземский, – эти переодеванья с ризами, извините… и для чего это напрасное кощунство? Ох, отдадите, батюшка граф, ответ богу… мне бы весь век это снилось…
Орлов хотел отшутиться, попытался ещё что-то сказать, но молчание хмурого, медведеобразного генерал-прокурора ему показывало, что дворский кредит был давно на исходе и что сам он, несмотря на прошлые услуги, как уже никому не нужный, старый хлам, мог желать одного – оставления его на полном покое.
«Летопись заканчивается! Очевидно, скоро буду на самом дне реки! – подумал Орлов, оставляя Вяземского. – В люк куда-нибудь спустят, в Москву или ещё куда подалее. Состарились мы, вышли из моды; надо новым дать путь».
Он так был смущён приёмом генерал-прокурора, что утром следующего дня отслужил молебен в церкви Всех-скорбящих-радости, а перед отъездом в Москву даже гадал у какой-то армянки на Литейной.
24
Мир с Турцией был торжественно отпразднован в Москве тринадцатого июля.
При этом вспомнили Голицына и прислали ему в Петербург за очищение Молдавии от турок брильянтовую шпагу. Орлов получил похвальную грамоту, столовый богатый сервиз, императорскую дачу близ Петербурга и прозвание Чесменского.
«Сдан в архив, окончательно сдан!» – мыслил при этом Алексей Григорьевич. В Петербург, вслед за двором, его уже, действительно, не пустили. С тех пор ему было указано местожительство в Москве, в числе других поселившихся там первых пособников императрицы.
Отрадно и безмятежно, казалось, потекли с этого времени дни Чесменского на вольном московском покое. Домочадцы графа, между тем, подмечали, что порой на него находили припадки нешуточной острой хандры, что он нередко совершенно невзначай служил то панихиды, то молебны с акафистами, прибегал к гадальщикам-цыганам и втихомолку брюзжал, как бы жалуясь на изменницу, некогда так его баловавшую судьбу.
Ехал ли граф Алехан в морозный ясный вечер по улице, из-под осыпанной инеем шапки вглядываясь в прохожих и в мерный бег своего легконогого рысака, его мысли уносились к иным тёплым небесам, к голубым прибрежьям Морей и Адриатики, к мраморным венецианским и римским дворцам.
Моросил ли мелкий осенний дождь и была чудная охота по чернотропу, граф, в окрестностях Отрады или Нескучного, подняв в берёзовом срубе матерого беляка и спуская на него любимых борзых, бешено скакал за ним на кабардинце, но мгновенно останавливался. Дождь продолжал шелестеть в мокром березняке, конь шлёпал по лужам и глине, а граф думал о другом, о далёкой той же Италии, о Риме, Ливорно и сманенной, погубленной им Таракановой.
«Где она и что сталось с нею? – рассуждал он. – Жива ли она после родов, там ли ещё, или её куда вновь упрятали?»
С падением фавора брата, князя Григория, граф Алексей Чесменский так быстро отдалился от двора, что не только положительно не знал, но и не смел допытываться о дальнейшей судьбе соблазнённой им и похищенной красавицы.
Осенью того же года в Москве кем-то был пущен слух, будто из Петербурга в Новоспасский женский монастырь привезли некую таинственную особу, что её здесь постригли и, дав ей имя Досифеи, поместили в особой, никому не доступной келье. Москвичи тихомолком шушукались, что инокиня Досифея – незаконная дочь покойной царицы Елисаветы и её мужа в тайном браке, Разумовского.
Что перечувствовал при этих толках граф Алексей, о том знали только его собственные помыслы. «Она, она! – говорил он себе, в волнении, не зная, что жертва, княжна Тараканова, по-прежнему безнадёжно томится в той же крепости. – Некому быть, как не ей; отреклась от всего, покорилась, приняла постриг…»
Мысли о новоприбывшей пленнице не покидали графа. Они так его смущали, что он даже стал избегать езды по улице, где был Новоспасский монастырь, а когда не мог его миновать и ехал возле, то отворачивался от его окон.
«Предатель, убийца!» – раздавалось в его ушах при воспоминании о последней встрече с княжной в крепости. И он мучительно перебирал в уме это свидание, когда она осыпала его проклятиями, топая на него, плюя ему в лицо и бешено швыряя в него чем попало.
Чесменский вздумал было однажды разговориться о ней с московским главнокомандующим, князем Волконским, заехавшим к нему запросто – полюбоваться его конюшнями и лошадьми. Они возвратились с прогулки на конский двор и сидели за вечерним чаем. Граф-хозяин начал издалека – о заграничных и родных вестях и толках и, будто мимоходом, осведомился, что за особа, которую, по слухам, привезли в Новоспасский монастырь.
– Да вы, граф, куда это клоните? – вдруг перебил его князь Михаил Никитич.
– А что? – спросил озадаченный Чесменский.
– Ничего, – ответил Волконский, отвернувшись и как бы рассеянно глядя в окно, – вспомнилась, видите ли, одна прошлогодняя питерская оказия о дворе…
– Какая оказия? Удостойте, батюшка князь?! – с улыбкой и поклоном произнёс граф. – Ведь я недавний ваш гость и многого не знаю из новых, столь любопытных и ныне нам не доступных, дворских палестин.
– Извольте, – начал Волконский, покашливая и по-прежнему глядя в окно, – дело, если хотите, не важное, и скорее забавное… Генерал-майоршу Кожину знаете?.. Марья Дмитриевна… бойкая такая, красивая и говорунья?
– Как не знать! Часто её видел до отъезда в чужие края.
– Ну-с, сболтнула она, говорят, где-то будто бы такие-то, положим, Аболешевы там, или не помню кто, решили покровительствовать новому счастливцу, Петру Мордвинову… тоже, верно, знаете?
Орлов молча кивнул головой.
– Покровительствовать… Ну, понимаете, чтоб подставить ногу…
– Кому? – спросил Орлов.
– Да будто самому, батюшка, Григорию Александровичу Потёмкину.
– И что же?
– А вот что, – проговорил главнокомандующий, – в собственные покои немедленно был позван Степан Иванович Шешковский и ему сказано: «Езжай, батюшка, сию минуту в маскарад и найди там генеральшу Кожину; а найдя, возьми её в тайную экспедицию, слегка там на память телесно отстегай и потом, туда же, в маскарад, оную барыньку с благопристойностью и доставь обратно».
– И Шешковский? – спросил Орлов.
– Взял барыньку, исправно посёк и опять, как велено, доставил в маскарад; а она, чтобы не заметили бывшего с нею случая, промолчала и преисправно кончила все танцы, на кои была звана, все до одного – и менуэт, и монимаску, и котильон.
Орлов понял горечь намёка и с тех пор о Досифее более не расспрашивал.
Не радовали графа и беседы с его управляющим Терентьичем Кабановым, наезжавшим в Нескучное из Хренового. Терентьич был из грамотных крепостных и являлся одетый по моде, в «перленевый» кафтан и камзол, в «просметальные» башмаки с оловянными пряжками, в манжеты и с чёрным шёлковым кошельком на пучке пудреной косы.
Граф наливал ему чарку заморского, дорогого вина, говоря:
– Попробуй, братец, не вино… я тебе человечьего веку рюмочку налил…
Терентьич отказывался.
– Полно, милый! – угощал граф. – Ужли забыл поговорку: день мой – век мой? Веселись, в том только и счастье… да, увы, не для всех.
– Верно, батюшка граф! – говорил Кабанов, выпивая предлагаемую чарку. – Мы что? рабы… Но вам ли воздыхать, не жить в сладости-холе, в собственных, распрекрасных вотчинах? Места в них сухие и весёлые, поля скатистые, хлебородные, воды ключевые, лесов и рощ тьма, крестьяне все хлебопашцы, не бобыли, благодаря вашей милости. Вы же, сударь, что-то как бы скучны, а слыхом слыхать, иногда даже сумнительны.
– Сумнительств и подозрениев, братец, на веку не обраться! – отвечал граф. – Вот ты прошлую осень писал за море, хвалил всходы и каков был рост всякого злака; а что вышло? Сказано: не по рости, а по зерни.
– Верно говорить изволите, – отвечал, вздыхая, Терентьич.
– Вот хоть бы и о прочих делах, – продолжал граф. – Много у меня всякого разъезду и ко мне приезду; а веришь ли, ничего, как прежде, не знаю. Был Филя в силе, все в други к нему валили… а теперь…
Граф смолкал и задумывался.
«Ишь ты, – мыслил, глядя на него, Кабанов, – при этакой силе и богатстве – обходят».
– Да, братец, – говорил Орлов. – Тяжкие пришли времена, разом попал промеж двух жерновов; служба кончена, более в ней не нуждаются, а дома… скука…
– Золото, граф, огнём искушается, – отвечал Терентьич, – человек – напастями. И не вспыхнуть дровам без подтопки… а я вам подтопочку могу подыскать…
– Какую?
– Женитесь, ваше сиятельство.
– Ну, это ты, Кабанов, ври другим, а не мне, – отвечал Чесменский, вспоминая недавний совет о том же предмете Концова.