Текст книги "Мое кино"
Автор книги: Григорий Чухрай
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Луфсан Шарап
С начала занятий в нашей мастерской появился монгол. Он был прислан по распределению. Для учебы у нас иностранцы отбирались на местах и в Москве экзаменов уже не сдавали.
Монгол был высок и широк в плечах. Его круглая голова крепко сидела на короткой шее. Заметив на себе взгляд, он доброжелательно улыбался, обнажая ряд великолепных белых зубов, при этом его глаза превращались в щелочки. Звали его Луфсан Шарап.
Наш мастер С.О. Юткевич редко приезжал на занятия. Прочтет, бывало, лекцию и спросит монгола:
– Вы что-нибудь понимаете из того, что я говорю?
Монгол поднимался и, улыбаясь своей доброй улыбкой, произносил:
– Луфсан Шарап...
– Понятно. Садитесь, – говорил Сергей Осипович, тоже улыбаясь, но монгол продолжал стоять. И только когда мастер делал рукой жест, позволяющий ему сесть, монгол садился, счастливо улыбаясь.
Все мы его любили, оказывали ему знаки внимания.
Мастер улетал во Францию (он был членом Общества дружбы Франция – СССР) и только через несколько недель снова появлялся у нас. Прочитав очередную лекцию, он спрашивал, понимает ли теперь что-нибудь монгол. Тот поднимался и, улыбаясь, произносил:
– Луфсан Шарап...
Однажды Юткевич уехал надолго, и, возвратившись, задал Луфсану традиционный вопрос:
– Теперь-то вы что-нибудь понимаете?
И, ко всеобщему удивлению, Луфсан заговорил:
– Да. По...нимаете... Я... – он с трудом подыскивал слова. – Я Москва пришел... учить... трактор!.. нет кино...
Мы встретили это заявление бурными аплодисментами. Нас радовало не то, что он уйдет от нас, а то, что у него, наконец, прорезался голос. Заговорил!
Через много лет, в Москве, я встретил Луфсана. Он приехал в Москву в командировку. Теперь он довольно бойко говорил по-русски. Был доволен своей профессией инженера, и, смеясь, вспоминал, как по ошибке попал в наш институт.
Тофик Таги-заде
В нашей мастерской учился азербайджанец Тофик Таги-заде. Он постепенно разочаровал в своих способностях С. О. Юткевича и был исключен из мастерской. Тогда его подобрал другой мастер – Л. В. Кулешов.
Однажды Кулешов решил устроить показательные экзамены. Пригласил всех мастеров и преподавателей и стал спрашивать своих учеников. Вызвал он и Таги-заде.
– Скажите, чем отличается кинематографическая мизансцена от театральной?
На всякий случай Тофик стал имитировать незнание русского языка.
–Театр, – сказал он, жестами обогащая свою речь, – это так: тут низенький, тут выше, тут опять низенький. Это сцена. И там актер ходит туда-сюда. Это театральный мизансцен. А кинематограф – это тут беленький... – Он показал плоский экран.
Показательный экзамен был подпорчен.
–Садитесь. Спасибо... – поспешно прервал его Кулешов.
Но вежливый Тофик возразил:
– Зачем мине спасибо? Тебе спасибо, что так научил!
Юткевич
Итак, моим первым мастером стал Сергей Осипович Юткевич.
Я, да и все мы, новички, были влюблены в него. Человек высокой эрудиции, он складно, интересно говорил о кино, о живописи, мы удивлялись его знаниям. Он был знаком с самим Пикассо! Одевался Юткевич так, как, по нашему разумению, должен был одеваться настоящий режиссер. Особенно меня поражал его элегантный плетеный галстук, таких в Союзе никто не носил. Он вызывал во мне чувство благоговения. До того времени я надевал галстук всего два-три раза в жизни.
Свою речь Юткевич пересыпал французскими выражениями, и при этом букву «n», словно настоящий француз, произносил как положено – в нос. Короче говоря, он был нашим кумиром. О нем я часто говорил со своими товарищами, со своими однополчанами, с молодой женой.
Однажды – он тогда снимал фильм «Свет над Россией» – мы были приглашены участвовать в настоящих съемках. Ленин должен был произносить речь в Свердловском зале Кремля, а мы изображать слушающих его рабфаковцев. Актера, игравшего Ленина, на съемках не было. Но декорации Свердловского зала выглядели очень достоверно. Мы сидели на скамейках, а впереди нас на том месте, где должен был стоять Ленин, в кресле сидел Юткевич. Потягивая сигарету, он время от времени элегантно отставлял руку в сторону, и, стряхивая пепел, говорил с нами о тонкостях искусства.
– В искусстве важно «чуть-чуть». Чуть больше – и стало грубо, чуть меньше – и невыразительно... – Он делал паузу и, картинно щурясь от дыма, продолжал. – Надо уметь к каждому эпизоду подобрать свой ключик...
Я слушал и восторгался его внешностью и поведением рафинированного интеллигента.
Но вдруг за декорацией торопливо простучали женские каблучки. Юткевич вскинулся и закричал:
– Какая там сука ходит!
И все... Юткевич померк в моих глазах.
Разочарование в мастере оказалось для меня тяжелым ударом. Я пытался восстановить свое былое отношение к Сергею Осиповичу. «Люди сложны, – убеждал себя я, – нельзя делать выводы на основании нескольких слов. У Сергея Осиповича есть несомненные достоинства, а недостатки есть у каждого».
Но как я себя ни уговаривал, прежнего восторженного отношения к мастеру не появлялось.
Его слова о «ключике» и о «чуть-чуть» теперь казались мне пустыми, лишенными содержания. «Шаманство, – говорил я себе. – Красивые на первый взгляд слова, но не что иное, как литературное шаманство».
Я по-прежнему признавал за ним много достоинств. «Он – человек больше теоретического, чем творческого склада. Хорошо пишет и многое знает. Я должен быть ему благодарен: он принял меня во ВГИК. И не мне его осуждать...» Но истина дороже, и могу сказать, что был он человек холодный и в искусстве, и в жизни. Фильмов его я не любил.
Боханов
Профессор Боханов преподавал нам композицию кадра. До революции он был отличным фотографом, и предмет свой чувствовал очень тонко. Теперь это был старичок, одиноко живущий в своей однокомнатной квартире, полной рисунков, фотографий учеников и иллюстраций картин знаменитых художников. Всего этого было так много, что оно не умещалось на полках его библиотеки и аккуратными стопками лежало на полу. Между стопок образовались узкие проходы, по которым передвигались сам Боханов и его гости, – от двери к столу и от стола к кровати. Я несколько раз бывал у него дома и балансировал на этих дорожках. Жены у Боханова тогда уже не было, а может быть, не было и вообще. Во всяком случае, я нигде не замечал следов присутствия женщины. Тем более странно было видеть, что Боханов красил волосы. Может быть, для того, чтобы не выглядеть очень уж старым. Краска линяла и под ней обнаруживалась седина.
К нам Боханов относился требовательно. Посмотрит, бывало, на работу какого-нибудь ученика и скажет нараспев:
– Вы думаете, что это гениально, а это глупо.
Мы не обижались на старика. Был он добрый и беззащитный.
Боханов очень переживал из-за того, что не может наполнить свои лекции идеологическим содержанием, от него этого требовало начальство. Но он прилежно старался. Однажды изрек формулу, которая, как ему казалось, отвечала идеологическим нормам и подходила к его предмету.
– Товарищ Сталин сказал: «Кадры решают все», а в нашем деле кинокадры решают все.
Это была не острота. Это был способ его мышления. Разбирая композицию живописной картины Ярошенко «Всюду жизнь», он говорил так:
– Мы видим вагон. На окнах решетки. Мы понимаем, что это арестантский вагон. Люди, стоящие около окна с решеткой, – заключенные. Все они с интересом смотрят куда-то вниз. Там голуби клюют крошки хлеба. Как расположены голуби? Они образовывают тесный или узкий круг. У этих арестантов узкий круг интересов. А там, в глубине вагона, стоит арестант. Лица его мы не видим. Он стоит к нам спиной, но смотрит он вдаль. У него широкий круг интересов. Широкие горизонты. Он революционер.
Мы понимали, что это чушь, но не сердились на Боханова, сочувствовали и даже любили его за те действительно ценные советы по композиции, которые от него получали.
Однажды он дал нам задание: сфотографировать социальный портрет (рабочего, крестьянина, интеллигента и т. д.)
Я снимал натурщика – он вполне сходил за крестьянина, хотя и был коренным москвичом. А студент Ленциус, – кажется, Ленциус – пригласил на съемку настоящего генерала. Боханов зашел в его кабину проверить, как ставится свет, увидел генерала и опешил.
– Что это? – удивился он.
– Генерал, – ответил Ленциус.
– Это, по-вашему, генерал?! – возмутился Боханов. – Посмотрите на его лицо: ни интеллекта, ни мужества. Какая-то пьющая баба!
Генерал не выдержал такого кощунства, поднялся и покинул кабину.
– Это настоящий генерал, – прошептал Ленциус.
– Как? – не понял Боханов.
– Настоящий, не натурщик! – И Ленциус, выбежал вслед за оскорбленным генералом.
Только теперь Боханов осознал, что произошло, и схватился за свою седую с полинявшей краской голову.
Шухман
Это был маленький, неуверенный в себе человек. Все в нем было мелкое, случайное, боязливое. Он преподавал нам музыку. Его гордость составляло воспоминание о том, что в юности он сочинил пионерскую песенку.
Здравствуй, милая картошка,—
Тошка, тошка, тошка! —
Низко бьем тебе челом.
Даже дальняя дорожка —
Рожка, рожка, рожка! —
Пионеру нипочем...
Чем богаты, тому и рады.
Отличительной чертой Шухмана было неумение сосредоточиться на предмете. Мысли его прыгали, как воробышки в летнее утро, с ветки на ветку. Он начинал говорить, скажем, о Скрябине, перескакивал на тему о болезни своей жены, потом опять о Скрябине, а потом об Узбекистане, где он был во время войны в эвакуации. Но тем не менее его, с позволения сказать, лекции были для нас желанны. Причиной этого была его пианистка Олечка Жукова. Она неплохо исполняла многие классические произведения. А я, который никогда не слышал их «живьем», не по радио и не урывками, – во время ее исполнений испытывал благодарное чувство.
У Шухмана было два горя, которыми он с нами постоянно делился: больная жена и паспорт. У жены была больная печень. А в паспорте – неправильно указана национальность.
Дело в том, что в эвакуации в Узбекистане при обмене паспорта на вопрос «национальность?» Шухман, вместо того чтобы сказать «еврей», ответил:
– Иудей.
Почему ему пришел в голову такой ответ, неясно. Может быть, хотел придать своей персоне больший вес. Может быть, боялся начавшего поднимать голову антисемитизма. Во всяком случае, это была его роковая ошибка. Девушка-паспортистка никогда не слыхала о такой национальности. Когда много позже он заглянул в свой паспорт, там в графе «национальность» было написано «индей».
– Я объяснял в паспортном отделе, что я не индей, а еврей. А начальник паспортного отдела, узбек, отвечал: «От своей национальности отказываешься. Нехорошо!» Какой-то кошмар! – возмущался Шухман. – Индей! Это же глупо! Такой национальности нет!
Надеялся на Москву. Там разберутся и все исправят. Но и там не хотели ни в чем разбираться.
– Мы национальности не изменяем.
– Везде бюрократы! – сокрушался Шухман.
– А что плохого? – подшучивал Вова Басов. – Единственный неповторимый во всем мире представитель нации индеев! За такую удачу надо платить, а вам это бесплатно досталось.
– Вам смешно, – грустно говорил Шухман, – а мне не смешно. Нельзя ничего доказать. Такой национальности нет.
Шухману было нелегко быть единственным на планете Земля индеем. Несколько месяцев длилась тяжба между паспортным отделом и Шухманом. Но в конце концов здравый смысл победил. Шухман пришел на занятие радостный, потряхивая над головой новеньким паспортом. Все мы бросились его поздравлять. Вова Басов захотел подержать в руках документ и порадоваться вместе с Шухманом исправлению. Он осторожно взял из рук педагога драгоценный паспорт, заглянул в него... и раскрыл рот от удивления. Потом разразился хохотом. В паспорте в графе «национальность» теперь значилось: «еврей, из индов».
Снова к Ирине
Закончился первый курс, и во время зимних каникул я поехал на селекционную станцию под Ярославлем. Встретился с моей семьей.
Ирина была на сносях. Бледное с опухшими губами лицо ее подурнело, но теперь оно было мне даже роднее, чем раньше. Мне было жаль ее.
Вместе мы гуляли по лесу. Я восторгался высоченными старыми березами, фотографировал Ирину на фоне берез. Дом, в котором жили родители, размещался на высоком обрыве, каскадами спускавшемся к Волге. Волга в это время была покрыта снегом.
– А как здесь осенью было красиво, – говорила грустно Ирина. – Жалко, что ты всего этого не видел.
Растроганный, я целовал ее щеки и вспухшие губы.
– Как ты здесь питаешься? – спрашивал я.
– За меня не волнуйся, учись, – отвечала она.
Я знал, что всем здесь жилось трудно, но мама и Павел Антонович делали все, чтобы Ирина нормально питалась.
Положение Павла Антоновича на станции становилось все хуже и хуже. До него здесь руководил Герой Социалистического труда, известный на Ярославщине агроном. Героя он получил за невиданные ранее урожаи выведенной им пшеницы. Павел Антонович таких фантастических урожаев не имел. Он решил выяснить, как его предшественник добился своих успехов. Оказалось, что в отчетах тот наполовину уменьшал площадь своих посевов, и урожай получался вдвое больше, чем у других. Павел Антонович был возмущен. Он не мог вынести такого мошенничества и заявил об этом «секрете» на бюро обкома, не без участия которого произошел обман и награждение «героя».
Узнав об открытии Павла Антоновича, начальство сначала хотело уладить все «по-хорошему», но честный мой отчим не согласился. Он все еще верил в справедливость, не понимая, что власть тихой сапой захватывают чиновники.
Не понимал этого и Никита Сергеевич Хрущев. Разоблачив преступления Сталина и стремясь осчастливить народ, он стал мотаться по миру, встречаться с американскими фермерами и выяснять причины их успехов в сельском хозяйстве. Оказалось, что их успехи зависели от кукурузы. Он возвратился в Союз и поручил своим специалистам узнать, какие у нас возможности выращивать кукурузу. Те подсчитали размеры наших площадей, умножили их на среднюю урожайность американцев и получилась астрономическая цифра. Никита Сергеевич зашелся от счастья: теперь с помощью кукурузы он накормит живущую впроголодь страну. Был дан клич по всей советской земле: сеять кукурузу. Сеять стали усердно – даже на Севере!
Учеба
Счастливое время каникул быстро кончилось. Надо было возвращаться во ВГИК и снова оставлять Ирину. Но скоро она сама приехала ко мне.
Ирина хотела рожать в Москве. Она списалась со своей теткой, которая жила под Москвой, в Ильинке, на даче из двух комнат. Муж тетки, дядя Вася Клименко работал в Министерстве сельского хозяйства. Он был профсоюзным вождем.
Родился Павлик.
Каждый день после занятий я должен был посещать воинскую часть, где вел самодеятельность – надо было зарабатывать деньги. А потом торопился в Ильинку. Уроки я готовил в электричке и часто от усталости засыпал в ней. Учеба давалась мне нелегко, особенно в это время.
Здоровье мое резко ухудшилось. Осколок в легких чаще стал напоминать о себе: открывалось кровотечение. Вдобавок к этому, а может быть, вследствие этого, я заразился туберкулезом. Тогда все мы, студенты, как, впрочем, и вся страна, скудно питались.
Я вынужден был лечь в госпиталь. Ассистент Юткевича по нашей мастерской, педагог Матильда Яковлевна Итина, через своих знакомых врачей добилась, чтобы меня положили в туберкулезную больницу. Врачи советовали оставить учебу и серьезно заняться здоровьем. Я не слушал их и продолжал учиться. Оставалось совсем немного времени до окончания учебного года и «переходных» экзаменов. Я боялся, что меня отчислят из института.
После сдачи экзаменов все теснились у аудитории, где подводились итоги. Мне было так тяжко, что я ушел в пустой класс, где мы показывали свои этюды.
На диване лежали цветы, приготовленные для мастера и Матильды Яковлевны. Я еле дотащился до дивана и лег, стараясь не помять букеты. Наконец, можно было отдохнуть. Я чувствовал цветочный запах, и мне было хорошо.
В класс ворвались студенты нашей мастерской. Увидели меня, бледного, среди цветов. Я напоминал мертвеца. Девчонки испугано закричали. Я смущенно поднялся, а они стали меня ругать.
– Тебе надо лечь в госпиталь. Ты бледен как смерть!
– Меня отчислили из мастерской? – спросил я.
– Нет, оставили, – сказали они.
Много позже я узнал, что исключили только Тофика Таги-заде и Тенгиза Абуладзе (впоследствии выдающегося советского режиссера). Их взял в свою мастерскую добрый профессор Кулешов, один из родоначальников советского кино. Меня Сергей Осипович тоже хотел исключить, но Матильда Яковлевна Итина встала на мою защиту. Я был бесконечно ей благодарен, но на Сергея Осиповича зла не имел: я больше лежал в госпиталях, чем посещал его лекции.
Однажды лекция Юткевича не состоялась – он задержался во Франции, а Матильда Яковлевна болела. У нас выдался свободный денек, и всем курсом мы решили пойти на дневные сеансы в кино. Первым фильмом шел американский боевик «Восьмой раунд», а вторым – картина Михаила Ильича Ромма «Мечта». Мнения об этих картинах разделились: одним понравился «Восьмой раунд», другим – «Мечта». Спорили с юношеской запальчивостью. Я сказал, что был бы счастлив учиться у Ромма. И как будто предвидел.
Вскоре началась позорная кампания борьбы с космополитизмом. Юткевича совершенно несправедливо обвинили в космополитизме и уволили из института. А мастером в нашу мастерскую пришел Михаил Ильич Ромм. Рассказ об этом человеке еще впереди.
Кампания против космополитов
Это была одна из позорнейших кампаний в истории Советского Союза.
Окружение докладывало Сталину, что многие возвратившиеся с войны слишком увлечены заграничным бытом и что «это принимает опасные формы». Чтобы прекратить «безобразие», Сталин поступил по-сталински: решил напугать увлеченных всем заграничным. Развязал кампанию против «космополитов». К этому времени чиновники научились использовать призывы партии для сведения счетов со своими конкурентами. Состоялись разгромные собрания в Доме кино, где ряд кинематографистов, в том числе Юткевич, были причислены «к лику» космополитов. Министр кинематографии Большаков должен был «реагировать на критику». Он решил отобрать у космополита Юткевича кафедру и лишить его права снимать фильмы.
Я только возвратился из госпиталя и был еще совсем плох. В то время я весил 56 килограммов. Даже сидеть было тяжело – сидел на собственных костях. Но, тем не менее, пришел на собрание.
...Собрание напоминало инквизицию. «Безродных космополитов» громили наотмашь. Юткевича обвиняли в том, что «он написал книгу о Чарли Чаплине, но не написал о Герасимове или о Пырьеве».
На председательском месте сидел Эдуард Христофорович Степанян, завкафедрой марксизма-ленинизма. А рядом – сестра Свердлова, представительница ЦК, присланная проводить в жизнь политику партии.
Тофик Таги-заде, которого Сергей Иосифович отчислил из мастерской, решил отомстить мастеру.
– Я приехал в Москву! – кричал он с трибуны, умышленно усиливая свой нерусский акцент. – Я нацанальный кадр! Ничего не знаю, не понимаю. Он не сказал мине: читай Станиславский, Немирович, Данченко... (Тофик был уверен, что Немирович-Данченко не один человек, а два.) Юткевич формализм. Он говорил мине: читай какой-то Евреинов! Я нацанальный кадр! Я принес работа к нему домой. Кто у меня принимал? Юткевич? Нет! Его домработница! Это я формализм? Он сам формализм!!!
Сидевшая в президиуме представительница ЦК, сестра Свердлова, слушая этот бред-донос, делала большие глаза и сокрушенно качала головой. Зал возмущенно гудел.
– Тофик! – крикнул я с места. – Ты же все искажаешь! Ты принес мастеру работу через два месяца после срока!
Моя реплика нарушала намеченный ритуал судилища. Сестра Свердлова поправила меня:
– Товарищ Таги-заде плохо говорит по-русски, но по существу он совершенно прав.
Зловещая атмосфера собрания сгустилась.
Кто-то с места в порыве патриотизма сказал:
– Они (космополиты) пишут, что крупный план первым применил Гриффит. А кто первым применил крупный план?! – Намек на общеизвестный факт, что на самом деле это был Л. В. Кулешов.
Но тут перепуганный Кулешов закричал:
– Не я! Не я! – Он испугался, что и его объявят космополитом.
Кто-то из преподавателей-киноведов (к сожалению, не помню ее фамилию) робко заступилась за автора книги «Советское кино. Немой период». Видные кинематографисты были недовольны тем, что, например, режиссера Чиаурели автор книги назвал выдающимся грузинским режиссером, а Довженко – выдающимся украинским. Они-то считали себя мэтрами мирового кино. Сами эти «мэтры», правда, помалкивали, но мелкие шавки, желая выслужиться, обвиняли автора книги в космополитизме.
Помню, как все накинулись на бедную женщину-педагога. Особенно неистовствовал Степанян, он рвал и метал. Женщина, испугавшись, замолкла. А зал, как положено, продолжал разоблачать космополитов.
Взяв слово, я сказал то, что думал. Я говорил, что Сергей Осипович и все, кого здесь разоблачали, – патриоты своей страны, не меньшие, чем те, кто их критиковал, и что нам потом будет стыдно за то, что здесь происходит. Я говорил о том, что слово «космополитизм» имеет совсем другое значение. «Нельзя обвинять человека за то, что он не сделал того, чего вам бы хотелось. Если очень уж хочется, возьмите и напишите сами. А Чарли Чаплин принадлежит не только западному миру, но и нам».
Мое выступление было рождено наивным желанием сказать то, что я считал правдой.
Организаторы инквизиции сразу же объявили перерыв, а меня пригласили в комнату президиума. Я понял, что не угодил, но отступать не собирался. На войне было правило: пошел в атаку – не залегай! Будет плохо.
В комнате президиума на мой приход никто демонстративно не реагировал. Я стоял в стороне. Ко мне подскочил перепуганный насмерть Лев Владимирович Кулешов.
– Что ты сделал! – прошептал он. – Теперь скажут, что у нас антисоветская группировка! – Сказал и отскочил в сторону.
«Бедный старик!» – подумал я.
Замминистра Саконтиков подозвал меня к себе.
– Чухрай, – с угрозой сказал он вполголоса. – Я тебя могу раздавить, как гниду!
– Не пугайте, – ответил я. – Немцы меня не так пугали, а я еще жив!
Чиновники были смелыми, когда видели, что их боятся. Но когда перед ними стояли без страха, они сами пугались: «не боится, значит, за ним есть кто-то посильнее меня!» И спешили ретироваться. Я это понял еще тогда.
Спешу заметить. Я не был смельчаком-забиякой, не нарывался на скандал, как моська на слона. Но страха во мне не было. Просто после того, что я видел на фронте, мне уже ничего не было страшно. К тому же тогда жизнь во мне едва теплилась, и терять было нечего.
Мое выступление не спасло Сергея Осиповича: существовало указание сверху объявить его космополитом и изгнать из ВГИКа. И собрание выполнило это указание.
Несколько месяцев Юткевич ходил в космополитах и болел. Он решил, что теперь ему не разрешат снимать фильмы. Но наверху рассудили, что в кампании был перехлест, и Сергею Осиповичу поручили снимать картину о русском путешественнике Пржевальском. Тогда Сергей Осипович позвал меня и в знак благодарности предложил мне быть его ассистентом. Я отказался. Со стороны это выглядело как подарок – подарок в благодарность за верность. Мне это было неприятно. Я защищал Юткевича не из карьеристских, а из принципиальных соображений.
...Итак, печальные обстоятельства времени заставили Сергея Осиповича уйти из института. Мы были привязаны к нашему мастеру, ценили его эрудицию, понимали, что в лице Юткевича имеем талантливейшего педагога и, потеряв его, чувствовали себя сиротами.
После двух с половиной месяцев неприкаянности и неопределенности мы узнали, что нашим мастером станет Михаил Ильич Ромм.