355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Коновалов » Постой в Кудеярове » Текст книги (страница 1)
Постой в Кудеярове
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 07:00

Текст книги "Постой в Кудеярове"


Автор книги: Григорий Коновалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Григорий Коновалов
Постой в Кудеярове

1

Вражьим боем битый, испугом пытанный, матерщиной родных командиров крещенный, бравый усталым безразличием к бравости, с орденом Красной Звезды на груди, с вещмешком за плечами, Дорофей Кудеяров подошел в сумерках к дому своей тетки Ульяны Ротмистровой.

Дорофей пестовал в себе гордость за родное Кудеярово, будто оно едва ли не ровесник Москвы, а красотой переважило все селения, за какие довелось ему в свои двадцать неполных лет воевать уже около года. Дым над банями, белые сугробы дремавших вповалку гусей на зеленом берегу пруда до сладкой боли тревожили его сердце.

Пригрелось Кудеярово в долине на правом берегу Волги, с трех сторон укрытое от ветров горами с меловыми распадками, дубовыми лесами и единственными на всем земном шаре меловыми соснами, взятыми на заметку академиями наук всего мира. На полянах перепелки, стрепеты выводились во множестве, по равнине же, за лесами, разгуливали дудаки, выглядывая из высоких трав, изузоренных полевыми цветами с пчелиным гудом над ними. Перед войной лоси по-свойски заходили в село, чуя доброту людскую. Один молоденький как-то просунул лопоухую наивную башку в открытое окно местного любителя природы, долго внюхивался в висевшие на стене гербарии и от цветочной пыли так расчихался, что разбудил самого разнежившегося в послеобеденном сне натуралиста и его верного Полкана.

Верхний край села, поближе к лесу, заселен Авакувовыми, Староверовыми и в особенности Кудеяровыми.

Целительный ли воздух в глубоких межгориях или уремная глухомань принимали с незапамятных времен староверов, но только понастроили они скитов, развели рыбу в прудах, садами зелено окудрявили солнечные склоны. Устояли староверы перед никоновскими и петровско-бесовскими гонителями древлева обычая и строгости духовной. В новое же, советское время, их не трогали, и они вроде как бы взыграли, ибо были уравнены со всеми верующими одним лишь тем, что отделила власть церковь от государства, а молодое поколение ко всем верам повернулось спиной.

Но в эту страдную военную пору Дорофей Кудеяров блюл в сердце любое, даже самое маленькое, порой наивное проявление предками душевной крепости. И он тревожными просящими руками памяти ощупывал багажишко своего познания истории народа, отыскивал родные корешки.

Ведь совсем недавно еще плитой каменной, замками пудовыми отгораживали учителя Русь от Дорофея, напускали тумана, будто во все поры прежние клубилась тьма в России, и блуждали в той тьме губошлепы-ротозеи, а управляли ими дошлые иноземцы, не измаянные раздумьями о смысле жизни, зато разворотливые и рукастые…

Когда же велением времени для подкрепления духа воинского были вызваны образы Невского, Донского и других умных, смелых и знатных россиян, Дорофей обрадовался и как бы посильнее стал, будто испил того самого кваску, каким вызволяли из калек в богатыри мудрые старики Илью Муромца.

Родословную свою и само название села он смелее повел от брата царя Ивана Грозного – разбойника Кудеяра, облюбовавшего селение на Волге. Но открытие это Дорофей держал про себя, зная усмешливый нрав и куцую историческую память своих сверстников.

Себя Дорофей находил похожим на Грозного, каким предстал царь в описаниях своего современника Катырева-Ростовского: «Царь Иоанн грудь имеша широку, очи серы пронзающи, нос протягновен и покляп».

Все это было у Дорофея Кудеярова – беркутиная мускулистость, протягновенный нос, о котором девчонки шутили: семерым рос, а одному достался.

Давно когда-то, мальчишкой, Дорофей затаился в бане на полке, напустив нестерпимого пару, ветловой палочкой подпер внизу свой горбато нависающий нос, поверив соседу старику, будто таким способом можно выпрямить нос до задорной курносости, как у Милки – сестренки его двоюродной. Тогда Дорофей еще не подозревал о своем родстве с Иоанном Четвертым. До слепоты уходился в пару, и вынесла его тетка Ульяна полуживого, насилу отлежался на свежаке.

А нос оказался с годами вполне уместным на сухощавом лице и вместе с серыми, коршунячьей округлости глазами придавал ему выражение веселой решительности.

В Кудеярове со времен Петра Великого зажились военные лагеря. На окраине, в задичавших садах, осадисто стояли красного кирпича старинные казармы с высокими этажами, длинными крутыми пролетами железных лестниц, гулкими коридорами. Замкнутый корпусами квадратный двор, мощенный каменной брусчаткой, был неразгаданной тайной для подростков и заневестившихся девчат, поджидавших, когда из пропускных ворот выйдут бравые солдаты.

Тесно было в казармах, а пополнение все прибывало. Поставили койки на койки, ножки верхних приваривали к спинкам нижних, и получилось двухъярусное жилье. Многих офицеров рассовали по частным домам – жители издавна привечали военных. За двести лет тут сложился особый тип жителей – с врожденной военной выправкой, прямым, смелым, поедающим начальство взглядом, с короткой чистосердечной речью; «Так точно, никак нет…»

На улицах поближе к казармам много было семей Солдатовых, Гренадеровых, Сержантовых, Капитановых, Майоровых, две семьи даже Полковниковых и одна Генералова. В лагеря эти, видно, не заезжали одни только маршалы, потому и не оставили о себе память в Кудеярове.

Солдатский быт отложился на жизни села. Даже в мирное время все мужское население – от младенца до согбенного старца – щеголяло в военном обмундировании. Донашивали солдатские и офицерские брюки, гимнастерки, шинели, фуражки, ездили на выбракованных лошадях, впряженных в списанные военные повозки. Даже дизеля на электростанций были армейские.

Кудеяровки рослые, статные, с тем особенным состраданием в глазах, которое свойственно солдаткам. Они поют чаще всего старинные песни о разлуке, о верности, о подвигах мужей, Кудеяровки – мастера придумывать песни.

 
Я посею больше маку,
По головке буду рвать.
Провожу мила в солдаты,
По годочку буду ждать.
 

Столь терпеливое ожидание звучало в песнях времен первой германской войны.

О нонешней войне рано подросшие девчонки, кутаясь сумерками, голосисто распевали:

 
Лейтенанты уезжают,
Уезжают день и ночь,
А на память оставляют
Кому сына, кому дочь.
 

Третьего дня прибыл Дорофей в свое родное Кудеярово, где, как сказал ему знакомый майор, формировалась бронетанковая армия для решения крупных стратегических задач. Хотя тяжелые бои велись уже в излучине Дона, из Кудеярова военных не брали, наоборот, присылали сюда новые и новые партии офицеров различных родов войск, главным образом из разбитых немцами частей.

Отрадная, беззаботная, должна была, казалось бы, наступить для Дорофея Кудеярова жизнь с того самого часу, когда он сошел с пароходика вместе с сотней молодых офицеров. Ведь пока не сформировались команды, не прибыло начальство, можно было утром отметиться у дежурного по казарме и уйти на целый день, с одобрительной улыбкой подмигнув поварам, перед окнами кухни в тени кленов гуртовались принаряженные молодайки. Два ресторана – один на площади, другой, плавучий, на Волге, против зеленого базара и старых купеческих лабазов, – заняло нахлынувшее офицерство.

Старожилы – военнослужащие кудеяровского гарнизона – попритихли перед фронтовиками. Только летчики, наезжавшие с левобережного аэродрома, независимо слонялись по улицам, будто одни-одинешеньки во чистом поле прогуливались в ожидании, что сейчас вот, сбиваясь с шага на бег, сияя отрадно и пропаще глазами, бросится с закружившейся головой навстречу опаленная любовью девушка. Если летчики были в штатских парусиновых брюках в кремовых, в короткими рукавами рубахах, все равно опытами глаз Дорофея признавал их по особой манере держать себя с едва заметным превосходством, а особенной, высшего класса хулиганистостью, дозволительной людям короткой надземной жизни.

Беззаботно пожить Дорофею мешала тетка Ульяна и ее дочь Милка. Он рано осиротел, привык к воле, боялся быть запестованным, заученным до скукоты родственниками. Пьяным или с похмелья опасался зайти к тетке, а трезвым вот уже три дня не был, да и гостевал-то у знакомых лишь потому, чтобы оттянуть встречу о теткой, если уж невозможно избежать.

Шести лет он полюбил тетку Ульяну. Породистая, белая, ласковая, она пахла молоком и молодыми огурцами. Посадит, бывало, на одно колено его, на другое – дочь свою Милку и давай раскачивать, напевая:

 
Где кровь лилась – там вязель сплелась,
Где кость лежит – там шихан стоит.
Где слеза пала – там озеро стало.
 

Плакал от песни сосед, мельник Никифор Генералов, расстегнув ворот красной рубашки, ловя пальцами метавшийся кадык. Вытерев слезы, улыбался, дыбил над левой бровью чуб табачного цвета, поправлял усы в мучной подбелке, а под усами улыбчиво поблескивали добродушные широкие зубы.

Несчастным безысходно был Дорофей в ту нору потому, что тетка Ульяна и Никифор сиживали рядком на плотине в омутовом сумраке загустевших плакучих ив.

Зажал как-то Дорофейка в руке пятак, пошел к батюшке с мольбой повенчать его.

Веселыми кружевами выткались мелкие морщинки на розовом лице батюшки.

– Кого-кого хочешь взять-то? – ласково спросил он, положив руку на голову Дорофея.

– Тетку Ульку.

– Господи, как хорошо-то! С нею я тебя повенчаю без денег. А за этот пятак купи конфет Милке.

Указал батюшка на Милку и будто взял да и разделил одну душу на двоих, половину – Милке, половину – Дорофею. Приживил он Дорофея к Милке на всю-то жизнь…

2

Тьма была душная, пахло пылью, цветами, теплым прудом и гусями.

В доме тетки Ульяны скрипнула сенечная дверь. Не так, как прежде, – добродушно, нараспев, – а жестковато, сварливо. По садовой дорожке приближался к калитке мужчина важной валкостью, поскрипывая кожаными ремнями на офицерском, без знаков различия, мундире.

Дорофей признал в нем Алешку Денежкина, своего сочти сверстника, и отступил под навес акаций.

– Леня, когда ждать? – метнулся из сеней голос, будто теткин, но без былого веселого перелива.

– Хоть бы на фронт от етих дежурств; ни днем, на ночью покоя нет.

Дорофей выждал, пока, простучав по мосткам, не заглохли Алешкины шаги, тихо открыл калитку, пошел к сеням, пригибаясь под вишнями. В темных сенцах столкнулся с кем-то и, качнувшись, непроизвольно обнял плечи – теплые, женские.

– Прошу прощения…

– В темноте, да не в обиде, – голос так дрогнул, что сердце у Дорофея заныло.

– Тетя Уля! Это я, Дорофей…

– А я уж набегала к казарме поглядеть со сторонки, каким офицером выдурился мой Дорофейка. Ведь мы, бабы, все секреты знаем. И когда ты приехал? Чего долго не заявлялся? Вон Алексей часа два ждал тебя…

– Он тут кто?

– Да вроде… постоялец. А так – дитя у них…

Враз поостыл Дорофей: стоит ли встречаться с Милкой?

«Но ведь я не чужой им… Да и ничего мне от них не надо. Поговорю, выпью, если угостят…»

На кухне тетка Ульяна зажгла керосиновую лампу, спустила на окно закатанную кверху черную завеску. Отяжелела тетка на ногу, в стане располнела. И глаза уже не блестят. Видать, слезы пригасили блеск.

Жила тетка в боковушке напротив кухни. Горницу с двумя спальнями занимали дочь и Алексей Денежкин.

Слабосердечной стала Ульяна, уж очень горестно глядела на суровое лицо племянника, плакала, запивая слезы травяным настоем.

– В ту войну мужа сбелосветили, эта – Федю отняла… под Москвой. Восемнадцати с половиной лет… А тут от Васи нету вестей… Господи, ведь пуля только еще летит к сыну, а материно сердце уже мрет, холодеет…

Дорофей отвел в сторону влажно-потяжелевшие глаза и долго не мог взглянуть на Ульяну, сквозь шум в голове слышал ее свыкшийся со страданием голос:

– Разваливаюсь я совсем… Времечко жерновами перемалывает.

– Тетя Уля, скажи своему зятю, чтобы не особенно форсисто рвался на фронт, дежурил бы тут исправно.

– Его не возьмут, по брони оставили. Он послушный, сказали: сиди и руководи, он и сидит, руководит.

– Кем и чем?

– На суконной фабрике… Боятся его. Праведный он.

«Ишь, гад праведный, отхватил дом, Милку увел…»

– Обижает? – спросил Дорофей, в надежде поругаться с Денежкиным. И очень огорчился: жалоб у тетки не было.

– Если Милка довольна, я рад.

– О жизни не скажешь – довольна, она не тем словом выговаривается, жизнь-то.

– Я говорю, мне все равно, если она нашла, – отрезал Дорофей.

– Раз как-то мамка заставила меня в праздник теленка пасти в лугах, – встряла в разговор Милка, – и уж так мне было обидно, что заплакала я. А ты пришел и вместе со мною пас.

– Нашла я вас в лебеде, спите около теленка… – улыбнулась тетка Ульяна.

– А помнишь, Милка, сорвали с меня картуз ребятишки, перекидывают друг другу, а я мечусь между ними. Изнемог, сел на траву и реву! Ты выручила картуз.

– Вы неразлучными росли. То за твоей матерью ходили, то за мной. Помнишь мать свою? – сказала Ульяна.

– Огорчил я ее. Послала раз в церковь, а я сел на дорогу, снял сапоги. Мол, не пойду. Портянками меня она отлупцевала. Ох, как жалко мамку…

– Рано померла Варя. Весной на пашне застудилась, скоротечную схватила. Лежала в сенях на циновке камышовой, пришла в себя, попросила тебя показать – проститься захотела. А без Милки ты ни шагу. Взялись рука за руку, зашли в сенцы. Припали к лицу Вари, ты к одной щеке, Милка к другой, и давай в два голоса причитать: «Милая наша мамка, не оставляй нас…» А Варя опять потерялась в жару, глаза видят не людей, а уж другое, что блазнится. Господи, как хорошо поют молитвы за стенкой, говорит…

Милка и Дорофей переглянулись, вздохнули глубоко – временем очищенные от боли воспоминания эти были печальны и светлы. Ульяна вышла в сени, зажгла там коптилку.

– Я никак не вспомню, что за песню ты пела о трех поруках… – задумчиво сказал Дорофей.

Милка улыбнулась, запела вполголоса:

 
Я в белом свете на примете.
Полюбила одного, пострадала за него.
Я божилась и клялась – в три поруки отдалась:
Первая порука – моя правая рука,
Вторая порука – моя русая коса,
А третья порука – моя девичья краса.
 

И жалостно, и легко пела она, потому что грудь перестала ныть, а сын спал, причмокивая пухлыми губами, а Дорофей – вторая, самая милая, рисковая и так ей нужная половина души ее – курил на ступеньке порога, улыбаясь чему-то далекому и близкому. Завтра уедет на фронт. Может, никогда больше не увидит его Милка. И будет томиться тоскою ее душа, метаться над несбывшимся, как голубка над пожаром…

– Дорофеюшка, это Милица-то при тебе распелась-разворковалась. А так-то все помалкивает себе, – подала голос тетка из сеней. – Свои тут мы люди, скажу: законный-то брак не узаконивается…

– Так уж! Сегодня как раз все и решится… – сказала Милка. И опять она, подперев подбородок ладонью, в той примиренно-печальной позе, в какой исстари стояли при дороге-разлучнице русские солдатки, встала у косяка, глядя на Дорофея рассеянным взглядом.

– Не признаешь меня, Мила?

Не сразу очнулась она от навеянного полынным безбрежием сна:

– Слишком признаю…

Дорофей вскинулся, но тут же осадил себя, прошел к столу.

– Можно одну?

– Сама тебе налью.

Отставил рюмку. Провел ладонью по своему лицу ото лба до подбородка.

– Мила, если не увидимся больше и тебе станет скучно, прошу тебя вспомнить, кем ты была для меня в этот вечер. Ладно? А?

– Я не знаю: кем была?

– Мне, наверно, надо помирать. Иного выхода нет. Ни одна женщина не была для меня… как ты…

Милка положила руки на стол, опустила на них голову.

– Зачем ты сказал мне эти слова? – тихо, потерянно спросила она. – Ведь есть же у тебя… с радостью услышала бы…

– Я давно люблю… вашу семью люблю…

– А если я пропаду? – спросила она, глядя в глаза Дорофею.

Шестьдесят дней изнурялся он тяжелой тайной: воевал Дорофей вместе с Василием, братом своим двоюродным, тетки Ульяны сыном, – и пал Василий на его глазах. Теперь он почувствовал, что может раскрыться перед Милкой. Но сначала рассказывал о своих подвигах, раздувая свое жестокое бесстрашие. И тут же просил Милку не всему верить: «Могу ведь порисоваться перед тобой…»

– Нет, я тебе верю во всем. Если не сделал нынче, сделаешь завтра…

– Милка, ты молодец! Никому не признавался, тебе откроюсь: был в плену… Никто на свете не знает об этом позоре моем…

Что-то изменилось в лице Милки, тревожно повернулась она к порогу.

Там стоял крупный, полнеющий человек в офицерском мундире без знаков различия.

– Мила, помоги, – сказал он, протягивая свертки.

Дорофей встал, выжидая. Алешка Денежкин подошел, поздоровался и проследовал в свою комнату. Там переоделся и вышел к столу в штатском.

3

Началась гулянка с каким-то двойным смыслом: вроде бы и в честь Дорофея, и в то же время в честь брачного союза Милки и Денежкина. За Дорофея Денежкин выпил охотно, а за свой брачный союз что-то не решился. Два года уже ходит к Милке, живет по неделе, а расписаться не может: не то со старой женой не ударил еще горшок об горшок, не то держится за ядреную вдову Зинку Крестовую, председательшу райисполкома. «Осерчает Зинка, немедля разбронирует Алексея», – говаривала, подвыпив, тетка Ульяна.

Денежкин не шибко рьяно опровергал эти рассуждения Ульяны и все косился оком на Дорофея, весь целиком тонул в изучении этого непонятного для него человека.

А Дорофей неволил себя сейчас же подружиться с Денежкиным, если уж Милка избрала его в мужья, ребенка родила от него.

И мудрая тетка Ульяна, уманив Дорофея на кухню, будто помочь ей, взяла его за оба уха, как в детстве, строговато внушила: возрадуешься на этой гулянке – себя возвысишь, покой душевный сестре принесешь, уважение заслуженного зятя обретешь, а если уйдешь или любовь свою к двоюродной сестре не скроешь, то век будет тебя заносить на сторону, косорылить душу… Оступаются смолоду…

– Тетка Улька, мне, наверное, помирать надо…

Под белым высоким, как у богородицы, лбом построжели глаза тетки Ульяны:

– Вода по низинкам сама собой разливается. А к тому шихану, на каком холостая вольная жизнь твоя крылами помахивает, не подошли еще волны. Я тебе такую, прямо из яблоневого цвета выведу – одним взглядом ее счастлив будешь всю жизнь. А Милицы сторонись: мечется; как первотелка, слепнями в кровь искусанная. С брачком она, Милица-то: тоска на нее нападает непонятная… Даешь зарок? – заклинала Ульяна племянника.

С трудом разомкнул спаенные жаркой сухостью губы:

– Ладно, устранюсь…

За столом Дорофей качнулся в воспоминания:

– Помнишь, Денежкин, как собирали землянику на полянах? Найдет Милица целую кулигу спелой ягоды, машет платочком, окликает. Сама о себе забывает, рвет одну ягоду в свой туесок, другую – в твой. А ты, Алеша, умник с детских лег. Набредешь на ягоду, примолкнешь, затаишься, окликай тебя не окликай – не отзовешься. А ведь совсем рядом по-перепелиному схоронился, того и гляди наступишь на тебя, а не найдешь. А?

Алексей, смеясь, покачал головой:

– Детство, детство… Ну, давай за тебя махнем по одной, сирота ты бедовая.

Нашла-наехала на Дорофея упрямая поперечность, онемел, на потемневших скулах густо взошли веснушки. И чем строптивее отнекивался от питья и еды, тем тяжелее становилось ему от всеобщего внимания. Милка начала скучнеть, Ульяна – гневаться. А Денежкин – с едва заметной издевкой пересаливать свое усердие: так и казалось, будто не на брачном пиру пьют-едят, а чествуют героя Кудеярова, сокрушившего неприятеля. И не знают, как ублажить лейтенанта.

Стыдобно и униженно сознавал Дорофей свое упрямство, молчаливое лютование. Но сладить со своей поперешностью уж не мог. А когда хозяйка поставила на стол последнее кушанье, кашу-выгонялку, и все чинно вытерли губы, чтобы встать, Дорофей начал пить водку. Все присели, ожидая, чем это кончится.

Дорофей полез к Алексею навязываться с дружбой, которая стоит куда выше привязанности к женщине, если даже у женщины такие погибельно-красивые глаза. Не смущаясь ухмылкой Денежкина, он горячо говорил, стоя перед ним с рюмкой:

– Дорогой Алеша, на меня во всем можешь положиться…

Денежкин не понимал, в чем он мог положиться на подвыпившего, раздерганного Кудеярова. И все же встал, по-братски обнял Дорофея, всего на мгновение прикрыв его широким размахом плеч, как орел птенца. И сколько было превосходства и снисходительности в его спокойном лице, что Дорофей, отстранившись, начал бледнеть.

Как во сне, Дорофей опустился на колено и злым шепотом произнес слова из письма Ивана Грозного к монахам Пустозерского монастыря:

– «Аз, смердящий пес, бью челом пред вами, о святые отцы! – И дальше, встав на ноги, своими словами рисовал картину, как монахи, из бояр сосланных рекрутированные, развесили уши при самоуничижении Иоанна и как он их, разомлевших от гордыни, уличил в блуде: – Постов не блюдете, пиво наяриваете и, яко жеребцы стоялые, мечетесь через тын к сельским девкам!»

И далее двинул наотмашку:

– «Ужо доберусь, вытяну кнутом вдоль спины!..»

Ульяна объясняла Денежкину выходку Дорофея непривычкой к водке, неумением пить. Но Денежкин, постукивая пальцами по столу, все четче прозревал прищуренными глазами опасного в Дорофее человека, притаившегося под личиной разухабистого офицерика. И он все ждал своей минуты поддеть его крючком, а заодно развеселить Милку – что-то шибко загорюнилась.

Ей-то казалось, что поняла она Дорофея до самой утаенной глубины… С древних времен лечили сердечную тоску русские молодцы отлучкой невозвратной в дикое поле, чтобы сложить там голову за волю вольную. И такие прострелы пронзали Милкину душу, что хоть впору раскручивай назад эту налегке справляемую свадьбу и вой в голос, как на поминках…

Ульяна холодновато оглядела со всех сторон племянника, решила посадить его на место, не роняя его достоинства офицерского, а заодно показать зятю, пусть пока не записанному, наведывающемуся к Милке будто к сударушке, что он хоть и забронированный, заговоренный от смерти хлопотами Зинки Крестовой, все же не к нему, а к Дорофею поворачивается она, Ульяна, изболевшимся материнским сердцем.

– Дорофейка, – начала она, самим тоном показывая, что знает его бесштанным карапузом, когда он в ангельском сне пруденил под себя. – Колы ты в орденах, вот и озадачу я тебя прямо по-бабьи, потому что наши тут ничего не знают: почему штанов не удержите! Гитлер-то совсем рядом огонь мечет, а? Что же с нами будет-то?

Денежкин аж помолодел от ее вопроса, с отроческим простодушием, чуть разинув рог, уставился на Кудеярова: как тот будет выкручиваться-выпутываться?

А Дорофей, нагловато-светло подмигнув Денежкину коршунячьим оком, сказал преспокойно:

– Все идет по плану, тетка Ульяна. Наше командование все знает, все планирует. Мы за ним как у Христа за пазухой. Всему свое время, у дороги два конца: один – в Россию, другой – в Германию, в логово зверя. Чего тебе привезти из Берлина, а? Наказывай, пока я с вами.

– Недавно наши по радио говорили: отошли на подготовленные позиции, потеряли без вести сколько-то тысяч солдат… А ты дурачком прикидываешься. С Алексея спрос маленький – в тылу трудится, что ему велят, то и будет толмить, а ты-то там бывал…

В душе Дорофея вновь поднялись приглушенные было тыловой тишиной чувства недоумения, горечи и озабоченности. Как мякину стряхнул он с себя наигранную снисходительность к старой женщине, напрямую пошел в изловчившиеся поймать его руки Алешки Денежкина, не стараясь больше подавлять в себе росшую день ото дня тревогу.

– Гм, гм… пропали без вести! – заговорил Дорофей с беспощадностью, зло кривя на сторону страдальческий рот. – Чай, не иголка! Скажу тебе, тетка Уля, и тебе, Милица, а Алексей сам все знает частично – расколошматил нас под Харьковом… Первый день поперли мы на Изюм лихо. Вешняя распутица нам нипочем. Фрицы начали психовать, отходить местами. Линия обороны вроде дрогнула, прогнулась. А через несколько дней мы оказались в окружении… Много наших попало в плен… Даже раненый командарм Городнянский…

Вместе с генералом на грузовой машине вырывался из окружения Кудеяров. Стоял командарм на коленях в кузове, руки к пулемету прикипели, Дорофей подавал ему ленты. Красиво и страшно было окровавленное лицо командарма. Скончался не приходя в себя. Немцы построили пленных и в их присутствии похоронили русского генерала с воинскими почестями.

Особенно подчеркнул Дорофей, что, оказавшись в плену, не заменял он лейтенантское обмундирование солдатским, не зарывал в землю документов. Наверно, по легкомыслию. Это легкомыслие да веселость и помогли ему бежать, когда гнали пленных на запад по степи, мимо балок и перелесков.

Но Милке он рассказывал (говорил только ей, не замечая Ульяны и Алексея Денежкина), как напряженно разрабатывала мысль один хитрее другого планы побега. Теперь он и сам верил, что планы возникали тогда, на марше, а не придумал он их позже, чтобы объяснить себе и людям прямо-таки сказочно успешный побег.

В действительности же даже за несколько минут до того, как живая внутренняя сила метнула его в кусты неклена, у него не было никакого плана побега. Шел со всеми, пока еще не осознав ужаса своего положения. Все шли, и он шел под редким конвоем. Но когда увидел за селом скворцов, певших у своих гнезд в дуплистом нагом дубе, вдруг с такой горькой явью понял, что с ним произошло, что заплакал. За деревом понижался дубовый скат в густом подлеске. Оглянулся на скворцов, и вдруг все его молодое тело каждым мускулом собралось для прыжка и, кажется, само собой метнулось за кусты и покатилось в овраг. Когда засвистели пули, срезая ветки орешника, он уже сидел на земле, обняв дубок, не в силах унять икоту.

На дне дола на травке-зимовухе отстоялась снеговая вода в кружевах пены у закрайка. Спасло его то, что он, припав грудью к земле, пил настоявшуюся на пресной траве воду по-волчьему беззвучно. Тот же, кто выслеживал его, минуту спустя лакал из этой лужи по-собачьему громко. И это погубило выслежника, хотя и был он с автоматом. Дорофей по-рысьему сиганул ему на спину…

Не то везло ему, не то характер был незлопамятный, но только забывал Дорофей обидное, – в жизни больше веселого было. Но война, как оспа, чернокрапила память. И он превозмогал себя, чтобы забыть и тем более утаить от светлой, совсем еще девчоночьей души Милки кое-какие обидные, могущие унизить его, а заодно и честь армии подробности своего поединка с немцем и затем обретения полной свободы уже у себя, в рядах родной армии…

– Ты просто чудо! – воскликнула Милка с искренностью, смутившей не только Денежкина, но и Дорофея. Потому-то он и сказал:

– Девочка, а вдруг да я полюблю тебя… Алексей, вдруг да случится, а?

– Герою вроде не положено быть пошляком… – рассудительно сказал Денежкин.

Глубоким вздохом Ульяна пригасила вспыхнувший огонек, будто ногой наступила на побежавшее по ковылю горбатое пламя.

– Охо-хо… не служил ли мой сынок, Вася, под командой того генерала…

Дорофей передернул плечами не то от водки, рюмку которой держал перед ноздрями, не то от недосыпания.

– Васька лупит фрицев почем зря, – с нажимом заговорил он. Оттого, что перед глазами его лежало проклеванное пулями тело Василия, он весь вечер, как только заходила речь о Васе, бодряческим тоном хвалил его. – Везет моему брательнику, как в сказке. Лишь со склизом пуля щеку обожгла – девка мимо проходила, он за ней поворачивался, как подсолнух за солнцем. Чуть шею не свихнул.

Дорофей утешал тетку байкой о подвиге ее сына: перебил, по меньшей мере, два десятка рядовых да трех офицеров. Ульяна качала головой, радуясь, что сын жив, и смущаясь его беспощадностью.

– А что? Война виновата. До войны-то я курицы не обижал, а теперь могу спокойненько разрешить хоть сотню, хоть тысячу неприятелей. Заметьте себе: мордобой идет лишь год, а редкий солдат не убивал… А что будет с людьми, если повоевать придется годика три-четыре?

– Да неужели в этом году не закончится? – изумилась Милка, взглянув на Алексея.

– Да каким же образом? – почти выкрикнул Дорофей в лицо Алексея. – Пока остановить-то его не можем. А там еще нужно повернуть спиной к нам и лупить, лупить, гнать.

– А если немец на Волгу придет? – спросила Ульяна.

– Ну и напугал ты женщин, Кудеяров, – сказал Денежкин.

– Ну и что, если придет? – просто и как бы мимоходом отозвался Дорофей, привыкнув, что на войне всякое бывает. – Все равно вывернем его наизнанку… Тетя Уля, разрешите, я набью номенклатурную морду Алешке Денежкину?

Ульяна взглянула в глаза племянника, горестно отказалась.

– Не надо ссоры.

– Да как ж не надо, если он не женится на Милке?

– Мы скоро распишемся, – сказала Милка.

– Не твое, Дорофей, дело, – мягко вразумил Денежкин, чокаясь с Дорофеем. – Ты бы меньше брехал, панику не сеял. Ну, давай выпьем. – Выпил, зажевал огурцом. – Знаешь, сегодня взяли тут одного, а ведь он десятой доли не трепал спроть тебя…

– Так вот, – подзуживая, продолжал Дорофей. – Там кровь, слезы, горечь… а ты… Нет, Васька набил бы тебе морду… Он брат Милки. – Денежкин ушел в свою комнату, снова вышел. Уже в своей военной форме, без знаков различия.

– Я на дежурство, – сказал он Милке. У порога задержался, поманил пальцем Дорофея и, когда тот подошел, обнял его. – Прощай, брат. Наверно, не увидимся. Извиняй, если резким словом задел…

– Ну что ты, Алешка… И я прижигал тебя каленым словом не по злости… Разобьем фрица, потолкуем обо всем спокойно.

– Слава богу, помирились… Нынче и в тылу не легко, – сказала Ульяна.

4

По окнам и крышам мокро шумел дождь. Милка убрала со стола, застелила диван. И, вынося свое одеяло в сени, сказала:

– Я там посплю.

Дорофей докурил, лег. Сердце зашлось от ударов. Ощупывая руками темноту, ступая по скрипевшим половицам, пошел в сени. Двери оказались подпертыми.

– Милка, пусти…

В горнице заплакал ребенок, послышался голос Ульяны: «Ш-ш-ш».

– Пусти, мне нужно выйти… А то зашумлю.

Дверь, пискнув, отлипла. Дорофей качнулся, оступился на ступеньке, вылетел в сени. Мимо прожгла Милка, обдав запахом здорового тела. Не зажигая света, она вынесла в сени мундир и сапоги Дорофея.

– Отдыхай, а я на кухне.

– Господи, неужели ты не поверила мне? Зачем же я душу выворачивал? – сиротливо тосковал в темноте Дорофей.

– Спи на моей постели. Мама уснет, я приду, наговоримся.

…До рассвета Дорофей скреб ногтями дверь, умолял Милку впустить.

– Нужно слово сказать такое… решить жизнь, Мила…

Она не отвечала, хотя дыхание ее слышалось.

Когда гость успокоился, Милка вышла в сени. Сквозь щели в двери слабый выбелился рассвет. Дорофей спал лицом вниз, подмяв щекой подушку Пониже выстриженного загорелого затылка совсем по-детски белела шея. Милка жалостно улыбнулась, укрыла Дорофея простыней. Принесла из колодца воды, налила в рукомойник, умылась. Села на порожек. У ног темнилась наискось срезанная козырьком крыши тень.

Дорофей проснулся поздно, поначалу не понимая, где он. Повернулся на спину. Под крышей висели березовые веники. На пороге сидела в зеленой кофте Милка. Солнца высветило ее профиль с плавной линией подбородка, о наивно вздернутым носом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю